Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 3

Gursky-коктейль: от протокола к карнавалу

GURSKY-КОКТЕЙЛЬ: ОТ ПРОТОКОЛА К КАРНАВАЛУ

Лев Гурский. Убить президента. Роман. М., “Терра”, 1997, 352 стр.

Лев Гурский. Спасти президента. Роман. Саратов. ИКД “Пароход”, 1998, 448 стр.

В выходных данных первой книги указана дата ее переиздания, тогда как хронологическое расположение дилогии куда интереснее простого увеличения лето- счисления на единицу. Роман “Убить президента” впервые появился за два года до уже минувших, 1996-го, выборов; следующие, как известно, хоть и неочевидно, состоятся в 2000-м (ср. с выходными данными второй книги). Налицо непрерывность романных циклов относительно основного демократического института: два года на рождение прогноза (возможного сценария), еще два — на его реализацию. Впрочем, раскрутка в одном направлении календарной рулетки с фишками — прототипами реальных лиц интересует нас в случае Гурского далеко не в первую очередь.

Уже по начальным фразам текстов Гурского легко угадывается автор-интеллектуал, досыта хлебнувший совка. В советское время интеллектуал, если он не шел служить власти (она, впрочем, особо и не звала), любил читать книги и рисовать карты, продолжая мерно корпеть младшим научным в геологическом НИИ или старшим корректором в профильном издательстве. Книжки бывали великолепные, вроде “Острова сокровищ”, где попадались фразы типа: “Когда я стану членом парламента, то не хочу, чтобы ко мне, как черт к монаху, однажды ворвался кто-нибудь из этих тонконогих стрекулистов”. А карты рисовались самые разные: с архипелагами и вершинами, топографией пивных, пунктами А и Б будущих жизней, эмигрантскими скитаниями и маршрутами виртуальных паломничеств. Потом в стране “началось”, но к ее очередному обустройству наших героев не допустили, не запретив, однако, и дальше совершенствовать практику привычных хобби. К картографии и книгочейству добавились: диссидентская мифология с не очень внятным “за что боролись?”, новая надежда на большую справедливость, актуализовавшиеся мечты об иностранных деньгах, о складах музыкальных инструментов и нарезного оружия в ближайшем кустарнике. Столь абсурдный джентльменский набор диктовала сама увеличивающаяся абсурдность бытия. Так на свет появился предсказуемый гибрид кремлевского мечтателя и конвейерного беллетриста. Мы говорим о Гурском — значит, беллетриста остроумного, наблюдательного, талантливого.

Основная идея романа “Убить президента” — калька с политических чаяний определенной части интеллигенции. Чаяния довольно просты: от победившего наконец добра добра не ищут. Даже если победившее добро с кулаками, “комками”, косноязычием, нечистой рукой и дебильными деяниями. Отсюда единственно представимым вариантом альтернативной истории становится антиутопия с хорошим концом, поскольку, в отличие от власть предержащих, интеллигент Гурский ощущает свою ответственность даже не за самый судьбоносный эксперимент. Народ, с присущими ему глупостью и легковерием, выбрал не того, кого надо, и все заверте... Наше дело — прекратить верчение, и оно правое.

Вначале немного о сюжете романа, чтобы не выглядеть Гурскому совсем уж шарлатаном: сюжет закручен, но отнюдь не экзотичен. Основная коллизия подсказана своего рода генеральной репетицией возможного печального события. То бишь парламентскими выборами, где народ отчего-то имеет привычку голосовать за политические силы, опасные, по мнению автора, для отдельно взятой личности, целой страны и остального мира. Опираясь на реальные результаты выборов в Думу, Гурский предполагает исход президентских: к власти приходит отвратный тип с имперскими амбициями, неясным прошлым, букетом клинических хворей, к делу и не к делу вспоминающий Сталина. Раз пришел к власти — надо остаться в истории, любой ценой, и он задумывает крупномасштабную гадость. Старая революционерка, “бабушка русской демократии” (отчего, говоря о политических партиях и институтах, непременно вспоминают бабушек и дедушек?), в общем, Лера Старосельская собирается избавить страну от мерзавца, попросту — убить. Сам мерзавец для достижения своих глобальных и низменных целей предварительно расписывает тот же самый теракт по нотам, но с существенной поправкой на то, что ни один волос не упадет с его преступной головы. Лере помогают, волею случая, а затем и по душевной потребности, честный гэбист Максим Лаптев, тележурналист Аркадий Полковников, экс-президент, командир Таманской дивизии генерал Дроздов. Самыми, пожалуй, яркими (возможно, из-за ограниченной функциональности) выглядят люди с периферии сюжета: аморальный писатель Изюмов, первым снявший цензурные претензии к слову “жопа”; пропахший пивом и сапожной мазью доморощенный фюрер Карташов, лояльный к новому президенту; главный редактор “Свободной газеты”, рефлексирующий ренегат. Погони, выстрелы, битые лица, краденые авто, кожаные пальто, “соколы” и “орлы” из сцепившихся спецслужб, в финале — какая-никакая достигнутая гармония. Главный негодяй завален-таки из хорошего оружия.

Абсолютно чужое литературе вообще, но близкое жанру понятие напрашивается после прочтения — протокол. Можно так и вынести на обложку. От известных мудрецов тут — решение судеб мира, от милицейского канона — строгая последовательность действий, их обусловленность и итоговая совокупность. Плюс обязательное стилистическое единообразие. А что до юмора авторских оценок, которыми мастерски разбавляет свой сюжетный концентрат Гурский, то, ввиду теоретической неразработанности протокола как жанра, никто не посмеет сказать, что юмор здесь противопоказан.

Принцип утопии как обустройства общества на конкретном пространстве — в конечном нивелировании обустраивателей и обустраиваемых. Принцип антиутопии — в возвращении к архаике, к мышлению архетипами, налицо обозначение полюсов, гады обустраиватели против поборников добра, справедливости и либеральных ценностей. И тех и других — жалкая кучка, а страшно далекий народ привычно безмолвствует. Но если понятие утопии достаточно широко и неплохо бы его сузить, совсем как русского человека, то антиутопия за рамки литературы выходит редко (хотя бы потому, что она сама по себе — перекос реальности). Гурский вынужден следовать за скачущим сюжетом, и это, разумеется, оставляет мало времени на индивидуализацию персонажей. Герои предельно функциональны, монолог каждого из них — это, по сути, комментарий совершаемого действия вроде футбольных трансляций. На этом постоянно сменяющемся фоне (при чтении едва ли не слышится жужжание кинопроектора) главным, наиболее детально прописанным и психологически мотивированным героем оказывается сам автор. По сути, все персонажи — это он, и их монологи только демонстрируют многообразие авторских мини-дискурсов. Поэтому, в отличие от персонажей, о нем можно сказать и то, что напрямую не прочитывается в тексте.

Сколько бы ни оговаривалась вашингтонская прописка и солидный эмигрантский стаж Льва Гурского — человек и писатель он безусловно наш. Ибо, как бы ни педалировал Гурский пресловутую далекость от народа, трудится он в области, где интеллигенция с народом традиционно едины, — это беседы при дневном свете и ясной луне о политике и власти, повсеместно сводящиеся к богатым коннотациями местоимениям “они” и “мы”. “Они” — это власть, “мы” — те, кто согласен в них видеть демиургов, вершащих судьбы мира в соответствии с запредельной, недоступной обычному пониманию логикой. Как человек умный и образованный, Гурский прекрасно осведомлен, что большая политика в любезном отечестве — отнюдь не бином Ньютона, да и штампованное сравнение ее с шахматами и преферансом выглядит явно комплиментарным. Но как россиянин со стажем, он не может не оставаться адептом ее, политики, космогонической природы. На этом странном сближении строится роман: автор временами проговаривается, а подчас намеренно вносит пародийно-комиксовый рисунок в слишком уж демиургические картинки. Так, шекспировские злодейства Этого Господина (желчный интеллигентский эвфемизм, выдуманный Лерой, дабы не пачкать язык нечестивым именем всенародного избранника) выглядят пионерлагерной страшилкой на фоне его растиражированных признаний о своем папаше Марке, которого иначе как Макаром сроду и не называли. Фигура террористки Леры, при всех авторских симпатиях, — сама по себе добродушная насмешка над неискоренимым донкихотством заигравшихся в политику старых дев. Железный генерал Дроздов скорбит о сыне, будто читает мелодраматический монолог неизвестного автора на провинциальной сцене.

Кстати, на этом персонаже стоит остановиться поподробнее.

Дроздов верхом на танке как бы символизирует треснувший диссидентско-либеральный миф, чуть истеричное эхо которого иногда прорывается на страницы романа. Танки традиционно воспринимаются в интеллигентской среде как механическая инкарнация диктатуры, олицетворение ее бездушия и слепой мощи. Грязь, впаянная бездорожьем в гусеничные траки, — это как бы вещество зла, готовое обрушиться и задавить все живое и пытающееся дышать без особого на то разрешения. Единственное, что в случае танков имело шанс стать предметом споров, — советские ли танки вошли в Прагу (Будапешт, Афганистан) или все-таки русские? (После Чечни актуальность споров стала хиреть.) Гурский пытается снять с танков либеральное проклятие. Сначала он просто любуется их могуществом и сравнивает появившийся из люка силуэт со скандинавским богом Тором. Потом освобожденные, по меньшей мере в пространстве романа, от проклятия танки Гурский активно посылает служить добру. Именно они обстреливают символическое “гнездо зла” в романе — Управление Охраны президента.

Симптоматичны в смысле открытости автора новым веяниям — а процесс этот для Гурского в чем-то даже мучителен — обязательные спецслужбы и спецслужбисты. В фигуре Макса Лаптева, который, укрепляя собственное особое в книгах Гурского положение благородного одиночки в форме (коллеги либо куплены, либо запуганы, либо исполняют приказ “не лезть”), ставит человеческие ценности выше служебных иерархий, автору видятся начальные признаки цивилизованной жизни, желаемого положения дел. Лаптев всегда в несколько привилегированном положении — при общем с остальными персонажами знаменателе он действует как бы с повышенным числителем, в нем изначально угадывается заявка на героя римейка-сериала. Будут меняться президенты и генералы, но останется продажность и ангажированность соответствующих структур, и только один человек со служебным удостоверением в кармане рискнет не поддаться исторически сложившимся свинцовым мерзостям.

На привычный перечень каковых настраивает эпическое начало романа “Спасти президента”. О том, что в России три беды — дураки, дороги и поголовная грамотность, позволяющая написать письмо с угрозами в адрес высшего должностного лица, чтобы все заверте...

Гурскому, конечно, известно, что равноценных или хотя бы удачных продолжений у великих книг не бывает. В “Убить президента” особых примет величия, может, и не было, но все же — зачем рисковать? Поэтому Гурский продолжения не пишет, радикально меняя имидж спасителя демократии, сложившийся в одном отдельно взятом романе. Если и уместно говорить о дилогии, то только в плане эволюции писательских приемов и взглядов. Воды и иллюзий утекло много, тут бы пушкинскую лиру, чтобы пропеть о безвозвратно удалившемся политическом оптимизме. Былую политкорректность и чапаевскую овощную стратегию (вот мы, вот белые) сменил бесшабашный цинизм, за которым угадывается усталый, но по-прежнему добрый взгляд кремлевского мечтателя. Живейшим образом приподнесенные произвол и беспредел — основное содержание романа — контрастируют с по-прежнему крепко и мастеровито, но уже как будто по инерции сконструированной сюжетной интригой, в которой, впрочем, оставлены разновеликие бреши, дабы отдельные ответвления текста спокойно произрастали за оградой действия.

Речь опять о выборах. Снова президентских. К знакомым лицам прибавляется засуетившаяся челядь кандидатов в гаранты конституции. В непременном террористическом амплуа на сей раз дебютирует некто Мститель. Появляется вуайер-соглядатай, коллекционер предвыборного абсурда со стороны, не способный, однако, этот абсурд адекватно оценить, — премьер Украины Козицкий. Вновь готовится покушение на президента России; в финале несколько трупов, и при этом всё и все осталось и остались на своих местах. Словом, свой особый путь.

Пока охочая до конкретики пишущая братия увлеченно занимается идентификацией прототипов, попробуем разобраться собственно с текстом. Если, прочитав “Убить...”, мы говорили о протоколе, то после “Спасти...” напрашивается нечто принципиально иное — карнавал. Филологизированное Бахтиным понятие выводит новый роман Гурского за флажки жанра, торит ему дорогу в область литературы куда более высокой. Карнавализуя политические реалии, Гурский пишет уже не альтернативную историю, но ее органическое врастание в реальность, определенность возможного развития событий задана непререкаемо-горьким коллективным опытом. Мало-мальски квалифицированный гадатель способен довольно точно представить будущее, предварительно выяснив все о прошлом. В подобном положении оказался Гурский. Он уверен, что зло победит, более того, оно уже победило, поэтому его надо рассмотреть и по возможности приручить. Затем изолировать в такой местности, где из всего его, зла, многообразия легко будет выбрать меньшее. И посмеяться над остальным с безопасного расстояния.

В средневековой уличной комедии-мистерии актер отличался от зрителя только грубым гримом. Но даже это незначительное отличие позволяло не воспринимать искусство как реальную жизнь. Сегодня распространенной тенденцией стало максимальное отделение себя от политики. Есть “они”, но отсутствуем “мы”. У “них” карнавал, у “нас” — обычная жизнь. Моменты вовлеченности в политические игры все более коротки. Самый интересный персонаж романа, полностью отвечающий карнавальной сути, — все тот же аморальный писатель Изюмов, на сей раз — кандидат в грядущие президенты. Рецензент “Книжного обозрения” Олег Рогов, без труда угадав в Изюмове Лимонова, пеняет Гурскому на “удивительную для жителя столь терпимого Вашингтона гомофобию”. И далее: “Прототип Изюмова... эту карту давным-давно отыграл и теперь занят куда более интересными играми. ...Данная линия выглядит в романе несколько архаичной...” На наш взгляд, рецензент не учел изначального смещения действительности, ирреальности самой карнавальной стихии. Можно оставить на совести Гурского гомофобию, но она, похоже, продиктована не стремлением оскорбить чью-то толерантность, а является очередным маневром по локализации зла. При всей неприязни к реальному прототипу, Гурский допускает для центрального карнавального персонажа предел падения в вожди секс-меньшинств, но никак не ниже. Общеизвестным ныне “интересным играм”, а следовательно реальности, он собрата по перу отдавать не хочет. Другое дело — доморощенный фюрер Карташов, фашист сначала по призванию, а уж затем по карнавальной роли, точный, в несколько штрихов, набросок рванувшего в политику пошлого недоумка.

Постмодернистские игры Гурского — пародийные, то есть возводящие изначально присущую постмодерну пародийность в квадрат, тусовочные, незамысловато-плакатные маски — важная составляющая общероманного карнавального антуража. Ближайшее будущее концептуальных изысков, по Гурскому, — криминальные хроники а la Хармс (“Машкин убил Кошкина”), пушкинские строфы, превратившиеся в мантры наркоманов и киллеров, “Семь-сорок” как возможная замена “Калинки”. Чувствуется, что и заявление вождя оппозиции о Крыме (“остров-то нашенский”) ближе не к имперским декларациям, но к аксеновскому бестселлеру...

И хочется крикнуть: хватит, хватит, узнали! Не хотим быть членами парламента и вообще играть в эти игры. Дайте нам на родине любимой, все любя, спокойно пережить ЭТО.

Гурского читать легко и интересно, а главное — нужно. Не будет большой натяжкой вычленить из его лапидарной фамилии слово “гуру”. Неужели как раз такие учителя нам сейчас нужны?

Алексей КОЛОБРОДОВ.

Саратов.

Версия для печати