Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 3

Прибавленный свет

ПРИБАВЛЕННЫЙ СВЕТ

Валентин Берестов. Избранные произведения в 2-х томах. М.,

Изд-во им. Сабашниковых, 1998. Т. 1 — 608 стр., т. 2 — 608 стр.

Хорошо быть Валей.

Когда ты маленький, все тебя любят, и любовь эта безотчетна, безмерна.

Любили тебя без особых причин:
За то, что ты — внук,
За то, что ты — сын,
За то, что малыш,
За то, что растешь,
За то, что на маму и папу похож.
И эта любовь до конца твоих дней
Останется тайной опорой твоей.

А когда ты немного подрастешь, то к любви прибавится бабушкина уважительность. Тебя, внука, она будет почитать, как отца, и ты словно станешь “прадедушкой” самому себе.

Вижу, бабушка Катя
Стоит у кровати.
Из деревни приехала
Бабушка Катя.

Маме узел с гостинцем
Она подает.
Мне тихонько
Сушеную грушу сует.

Приказала отцу моему,
Как ребенку:
“Ты уж, деточка,
Сам распряги лошаденку”.

И с почтеньем спросила,
Склонясь надо мной:
“Не желаешь ли сказочку,
Батюшка мой?”

Но Валей быть трудно.

Нельзя драться. Вообще нельзя никого обижать. Даже защищаться от обидчиков, причиняя им боль, тоже нельзя. Хорошо, что у тебя есть младший брат в первом классе. Чуть что, девочки бегут за ним:

— Ребята Валю обижают!

И первоклассник разбирается с обидчиками.

А еще был двоюродный брат, только кто о нем теперь помнит? Валя помнит и сумеет рассказать, потому что быть Валей — значит помнить и уметь то, о чем забыли или не умеют поведать другие.

Кто помнит о Костике,
Нашем двоюродном брате,
О брате-солдате,
О нашей давнишней утрате.

Окончил он школу
И сразу погиб на войне.
Тебе он припомнился,
Мне он приснился во сне.

В семейных альбомах
Живет он на карточке старой,
Играть не играл он,
но снят почему-то с гитарой.

И что-то важнее,
Чем просто печаль и родство,
Связало всех нас,
Кто еще не забыл про него.

Как прекрасно быть маленьким Валькой!

Ничего не понимать, но видеть, чувствовать, запоминать, чтобы понять когда-нибудь потом.

Вечер. В мокрых цветах подоконник.
Благодать. Чистота. Тишина.
В этот час, голова на ладонях,
Мать обычно сидит у окна.

Не откликнется, не повернется,
Не подымет с ладоней лица
И очнется, как только дождется
За окошком улыбки отца.

И подтянет у ходиков гири,
И рванется навстречу ему.
Что такое любовь в этом мире,
Знаю я, да не скоро пойму.

Быть Валей — это бежать из Калуги в военный Ташкент и там, в эвакуации, неожиданно попасть в круг Чуковского, Ахматовой, Н. Я. Мандельштам, одобривших твои первые литературные пробы.

А затем всю жизнь искать и находить новые способы выявления себя: переходить от лирики к археологии, от археологии к детским стихам, от них к прозе, воспоминаниям, путешествиям, очеркам... “Вдруг” внедриться в пушкинистику... “Вдруг” приняться сочинять песни и со своим всегдашним радостным азартом напевать их возбужденно, истово, от всей души, ритмично размахивая в такт рукою.

Никакой возможности сосредоточиться на чем-то одном, выстроить свою жизнь “монографически” (“Такова особенность вашей психики”, — сказал когда-то Чуковский) и, словно чувствуя за собой эту “оплошность”, извиняться за нее на первых страницах “Избранного”: “Надеюсь, пестрота моих сочинений не утомит читателя, а, наоборот, вызовет интерес к тому, что с отроческих лет не перестает занимать автора”.

А пестрота действительно есть. В жанровом смысле двухтомник исключительно разнообразен.

Первый том (написанное до 1967 года) составляют юношеские стихи; два ранних сборника — “Отплытие” и “Дикий голубь”; миниатюры для детей; фантастические рассказы; повести, рассказы и очерки об археологии; первые главы книги воспоминаний “Светлые силы”.

Во второй том (после 1967 года) вошли книги стихов “Семейная фотография”, “Три дороги”, “Ракитов куст”, “Подземный переход”, продолжение “Светлых сил” и, наконец, две работы о Пушкине.

Склонность к точности и шутке сказалась, видимо, не только в россыпях юмора, разбросанных по обоим томам, но и в педантичном тождестве объемов, с которым распределил автор (и издатель) весь этот обширный материал по двум томам “Избранного”:

1-й том: усл. печ. л. 31,92. Уч.-изд. л. 35,29.

2-й том: усл. печ. л. 31,92. Уч.-изд. л. 35,29.

Видно, автор не захотел обидеть ни один из томов — пусть будут совсем одинаковые. Чувствуется школа Маршака: выверенность и улыбка.

Из воспоминаний о Маршаке узнаём, что тот пользовался тремя категориями для оценки поэзии и таланта вообще.

Истовость — увлеченность, самоотдача.

Толковость в широком смысле: от детской считалки до философской системы.

Звонкость — “мощь в соединении с изяществом, легкостью, непринужденностью, веселостью, простодушием”.

Очевидно, что этими качествами в той или иной мере обладал сам Маршак. Очевидно также, что их “унаследовал” и его ученик Берестов.

Истовость. Гуляем с Валентином Дмитриевичем по Москве. Он рассказывает о своем открытии: два стихотворения Пушкина, считавшиеся ранее записями народных песен, — оригинальные сочинения в духе русского фольклора. Доказательство — соотнесенность содержания песен с личной жизнью поэта.

— Читая Пушкина, я вывел закон лестницы чувств, о которой Александр Сергеевич упомянул в наброске к ненаписанной статье о русских песнях.

— И что же это за закон? — спрашиваю с некоторым сомнением.

— Я считаю, что своеобразие нашей народной лирики в том, что в необрядовых песнях “знак” чувств меняется на противоположный внутри одной песни. Одни чувства постепенно, как по ступенькам, сводятся к другим, им обратным.

— Начать за здравие, а кончить за упокой?

— Вот именно. Или наоборот. Но так плавно, так тонко, что этот переход незаметен. В стихах или в авторской песне обычно развивается какое-то одно чувство, там нет смены сюжетных ситуаций, а тут, в народной песне, она есть.

Спорить с Валентином Дмитриевичем трудно. Он слишком увлечен, слишком истов.

Толковость. Иными словами — смысл. И не только образный, поэтический, а самый прямой — жизненный.

Я поле жизни перешел
И отдохнуть присел.
Там тихо одуванчик цвел
И жаворонок пел.
И стало мне так хорошо,
И я забыл почти,
Что поле жизни перешел
И дальше нет пути.

Другое дело, что с этим смыслом можно не соглашаться — скажем, можно верить, что за полем жизни только и начинается Путь, но нельзя отказать поэту в том, что свое ощущение он выразил толково.

Звонкостью в маршаковском (и берестовском) понимании пронизаны многие страницы “Избранного”. Что говорить, есть поэты и помощней, и поизящней. Есть поэты, чье пространство глубже, изысканней, многомерней. Но в ком еще соединилось столько детской искренности, юношеской пылкости, молодого жизнелюбия, итоговой зрелости? Валентин Дмитриевич словно совместил в себе все возрасты: был одновременно и прадедушкой, и отцом, и внуком, и правнуком.

Абориген XX века, он честно разделял его истины и заблуждения. Можно было не только восхищаться, но и недоумевать по поводу бесконечной духовной бодрости поэта: дескать, чему радуетесь. А он находил. И это заражало. И самому ему люди радовались. Он уводил от беды, развеивал уныние. При малейшей возможности шутил, смеялся. Конечно, “проклятых вопросов” это не снимало, но подобно тому, как в некоторые моменты истории противоречия бытия решаются не синтезом, а мученичеством, так, вероятно, решаются они и переключением регистров: с трагического на игровой, комедийный. Так, быть может, решаются они верой в конечное господство светлых сил. И сколь бы упрощенной, сказочной, наивной эта вера ни казалась, однако ее оправдание уже в том, что она реально помогала и помогает людям жить — и взрослым, и детям.

Не бойся сказок. Бойся лжи.
А сказка? Сказка не обманет.
Ребенку сказку расскажи —
На свете правды больше станет.

Творческую личность, тем более такую самодостаточную, такую разностороннюю, невозможно свести ни к трем “категориям”, ни к тремстам. И все-таки хотелось бы назвать еще несколько черт, дополнительных маршаковским.

Лаконизм. Пример тому — все цитированные стихи. За краткостью формы скрывается умение сжато мыслить, остро и четко чувствовать.

Вот начало афганской войны. Оно отмечено как бы “смешным” и “наивным” двустишием:

Что-то грустно. На сердце тоска.
Не ввести ль куда-нибудь войска?

Но подумайте: война началась с тоски, с уныния, с того, что штатским и военным бонзам нечем было себя занять, развлечь... Жизнь их не радовала, и они послали людей на смерть.

А всего-то две строчки...

Артистичность. Быть писателем — значит вести диалог с самим собой. Здесь уже предполагается дар перевоплощения: из себя-одного в себя-другого. Этот внутренний артистизм часто невидим и неведом читателю. Но бывает и сценичность внешняя, понятная всем. Берестов и ею владел в полной мере. Литературный диалог с реальным собеседником был ему вовсе не чужд. Вот, скажем, как встретились однажды два “павлина”.

В роли первого — Роман Сеф:

Вчера спросил павлин павлина:
“Что значит слово └дисциплина”?”
А тот в ответ: “Всегда будь прост
И распускай пореже хвост!”

В роли оппонента — Валентин Берестов:

“Я, — отвечал павлин павлину, —
Чихал на вашу дисциплину.
Пускай любуется народ
Хвостом павлиньим круглый год.
А жить, хвоста не распуская, —
Тоска ужасная такая”.

И снова сопротивление тоске — здесь дисциплинарной, административной, вызов мундиру, застегнутому на все пуговицы. Пусть Сеф имел в виду не ее, а самодисциплину, то есть скромность. Но ясно и то, что Берестов под “чиханьем на дисциплину” подразумевал творческую свободу. Конечно, это разные планы, но, сведенные вместе, они образовали комический конфликт.

Все, кто видели на эстраде Валентина Дмитриевича, имели удовольствие любоваться чудесной пышностью его “хвоста” — интонационно-стилевым пародированием Алексея Толстого, Чуковского, Маршака; радоваться его байкам, анекдотам, шуткам из жизни...

— Мы копали в Новгороде, — рассказывает Берестов-археолог. — Это было сразу после войны. Нам в помощь дали пленных немцев. А у нас в группе случайно оказались сразу три Вали. И вот, если немцам что-то было непонятно, им говорили:

— Спросите вон у того Вали.

Или:

— Обратитесь вот к этому Вале.

Или:

— Валя должен знать.

Или:

— Вам поможет кто-нибудь из Валь.

Немцы слушали-слушали и решили, что валя — это такая профессия...

Мы смеемся — и валя вместе с нами. Непостижимо! Пленные немцы становятся вдруг причиной веселой путаницы, приобретающей безусловно положительный смысл: хорошо быть валей! Ведь валя — это тот, кто знает, умеет, готов ответить на любой вопрос, пусть хотя бы в пределах средневекового новгородского рва.

Доброта. Эпизод из заседания Комиссии по приему в Союз писателей. Рассматривается очередная кандидатура.

— Кто рекомендует?

— Берестов.

— Опять Берестов?.. Его безотказность граничит с равнодушием.

Валентин Дмитриевич говорил: “Мой принцип: ни к кому не напрашиваться, но и ни от чего не отказываться”. Отсюда участие в бесчисленных передачах, поездки, выступления на вечерах. Он постоянно находился в какой-то горячке. Успеть, успеть, успеть!.. Опубликоваться в газете, пропеть по радио, мелькнуть на телеэкране. Иногда кажется, что берестовская “всеядность” — следствие добродушия и горячности — распространялась и на его стихи. Вначале жалко вычеркнуть не самую удачную строчку. Потом жалко исключить из книжки не самое удачное стихотворение. А в результате ткань разрыхляется, утрачивает плотность, редеет.

“Мое время пришло”, — сказал Валентин Дмитриевич в начале 90-х.

Однако часть стихов как раз этих лет, те, что собраны в книгу “Подземный переход”, отличается, по нашему мнению, избыточным публицистическим весом, слишком буквально примененной некрасовской сентенцией о поэте и гражданине. Предлагают — и нельзя отказать, обидеть. Это принцип. К тому же для поэтической рефлексии требуется время, и порой очень значительное, а как хочется успеть!..

И все же именно доброта, которая угадывалась у Валентина Дмитриевича во всем, помогла ему привлечь к себе симпатии читателей как минимум четырех поколений. Доброта и еще одно чувство, понимаемое и узколично, и в самом общем смысле слова.

Любовь. Вообще говоря, поэту не обязательно быть добрым и любящим. Он может оставаться сухим и надменным, холодным и злым. Он может принимать облик язвительного умника или надсадного страстотерпца. Примеров не занимать. Однако если уж благодать коснулась его, если доброта и любовь подарены ему природой, то не замечать их нам было бы негоже. Берестов прибавлял света, как прибавляет его березовая роща. Светлые силы, вложенные в Валентина Дмитриевича, позволяли ему любить и быть любимым. Это они в юности отвели от него руку НКВД. Это их попечительством встретил он Татьяну Ивановну Александрову, которой посвятил столько стихов и отчасти саму жизнь. Это по их воле не сговариваясь встало поминальное застолье, когда с песней об эшелонах сорок первого года зазвенел чистый мальчишеский тенорок семидесятилетнего поэта, уже причастного нашей общей памяти.

С милым домом разлученные,
В горьком странствии своем
Пьем мы только кипяченую,
На чужих вокзалах пьем.

Было нам в то время грозное
Чем залить свою тоску.
Эх ты, царство паровозное!
Сколько хочешь кипятку.

Погодите-ка, товарные!
Пей, бригада, кипяток.
Пропустите санитарные
Эшелоны на восток.

Погодите, пассажирские!
Сядьте, дети, на траву.
Воевать полки сибирские
Мчат курьерским под Москву.

Командиры осторожные
Маскировку навели.
Эх, березоньки таежные,
Далеко ж вас увезли.

Паровоз рванет и тронется,
И вагоны полетят.
А березки как на Троицу,
Как на избах шелестят.

Алексей СМИРНОВ.

Версия для печати