Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 2

Начать сначала

стихи

АЛЕКСАНДР КУШНЕР

*

НАЧАТЬ СНАЧАЛА

 

* *
*

Поэзия — переливанье крови
Шекспировской и пушкинской в того,
Кто держит ветхий томик в изголовье
Унынья и упадка своего,
Поистине запас гемоглобина,
Горячих кровяных приток телец —
И псковская пылает в них малина,
И стратфордских кленовых рощ багрец.

Поэзия — ты то же, что здоровье.
Я сделал бы такой доклад назло
Собравшимся, болезни и злословью
Приверженным и тайное тепло
Отвергнувшим; увы, плохой оратор,
Смущаясь, я рискнул бы заявить,
Что лучшие стихи — аккумулятор
Энергии. И жизни, стало быть.

* *
*

До свиданья, Кавказ, мы тебя любили
Больше, чем Кострому или Вятку, в гору
Поднималась арба в туче белой пыли,
И живому поэту погибший фору
В восемь лет баснословных давал, — в рогожу,
Очевидно, завернут или холстину? —
“В Эриване чума”. — “В Ахалцике тоже”.
Мертвый в гору, а всадник, смутясь, в долину.

И когда мне бывает тоскливо, с полки
Не бутылку шампанского (нет бутылки),
Не “Женитьбу” беру “Фигаро”, а долгий
Этот путь вспоминаю и полдень пылкий,

Пост казачий, раскинутые палатки,
Горы, словно их плавили и гранили,
Горький дым, запах смерти и воздух сладкий
И столичный журнал, где его бранили.

 

* *
*

Усть-сысольский Христос деревянный
С монголоидным круглым лицом
И усами, скуластый и странный,
Может верным служить образцом
Местных мук и пермяцкой печали,
Разведенных на камской воде.
Что за блеклые краски и дали!
А страданья примерно везде
Одинаковы, разве чуть глуше
На Урале они и темней.
Кто считает несчастные души
Среди бревен, болот и камней?

У природы суровой и хмурой
Есть резон и величье свое.
Любовался я бедной скульптурой:
Не молиться же мне на нее!
Да и как? Все равно не умею.
С той и с этой зайду стороны,
Понимая: еще пожалею
Там, где счастливы все и равны.

 

* *
*

Как Святой Себастьян у Беллини в саду
Со стрелою гуляет в груди и бедре
И не чувствует боли, и кустик в цвету
О нездешней любви шелестит и добре,
Так и ты удержать бы за гробом хотел
Пусть не сами мученья, но символы мук.
А попробуй страдальца избавить от стрел —
Удивится, а то и обидится вдруг.

Эта пыль, эти поручни шатких перил...
Слово “муки”, признаюсь, смущает меня:
Никогда я превыспренних фраз не любил,
Лучше грязные голуби, их воркотня,
Лучше жалкий, обыденный, будничный план
И размашистый шум городских тополей.
Но ни язв не отдам, ни уколов, ни ран —
Развлеку ими встречного в царстве теней.

* *
*

Как я прожил без автомобиля
Жизнь, без резкой смены скоростей?
Как бездарно выбился из стиля!
Пешеход я, господи, плебей.

Все равно что в Риме — без носилок,
Без рабов, несущих вчетвером
Их под солнцем, жалящим затылок
Сквозь толпу идущих напролом.

А еще читаю Цицерона!
И к Монтеню-всаднику на грудь
Припадаю, дабы отвлеченно
Он меня утешил как-нибудь.

Боже мой, сначала колесницы
Все проедут, все пройдут слоны,
Промелькнут все упряжи и спицы,
Фары все, мечтой распалены...

По дороге сумрачной и узкой
Вслед за ними двинемся пешком
В те края, что призрачно и тускло
За игольным светятся ушком.

 

* *
*

Со Смоленского кладбища ехали мы
В полегчавшем автобусе — прочь,
На поминки, в апреле, остатки зимы
Как руины лежали точь-в-точь,
По обочинам — залежи снега и тьмы.
Жаль нам было жену его, дочь.

А весенний огонь разгорался, текло
С крыш, автобус бежал, дребезжал,
Плохо знал я места эти — их развезло,
Грязь дымилась, и лед оплывал.
Тормозил наш конек и дышал тяжело,
Натыкался квартал на квартал.

Вдруг увидел я улицу: шла под углом,
Вся в слезах, незнакомая мне,
В безмятежном небесном сиянье дневном
И каком-то младенческом сне,
Пощаженная горем, забытая злом,
От несчастий и бед в стороне.

Только в детстве я видел такой на подбор
Тесно сомкнутый каменный ряд,
Защищающий жизнь, ослепляющий взор,
Обещающий счастье и лад,
Солнцем залитый, стройный, дымящийся хор,
Непрерывную милость громад.

Что? Еще раз родиться? Всему вопреки.
И попробовать жизнь еще раз!
О, как нравятся мальчикам грузовики
И автобусы “ЗИЛ” или “ГАЗ”,
Тайны взрослых, — у страха глаза велики,
Тайны статуй, — железный каркас,
Великанш под карнизом глазные белки,
Чудо рук их лепных и гримас...

Это все только подступы, черновики —
И бессмертного счастья запас!

 

 

* *
*

Смысл постичь небесный, сущность бледную
Райских рощ, мерцания зеркал...
Камеру сменить велосипедную
В десять раз трудней, но я — менял!

Перепачкав руки, плоский гаечный
Ключ просунув между колесом
И резиной — так что вздох упадочный
Мне смешон, мистический излом.

Боже мой, дорога поселковая
С бабочкой, привыкшей падать ниц,
Как листок, плашмя, — дымно-пунцовая,
Пыльная, не различая спиц.

Вот чего не будет там, наверное,
Это гайки, тормоза, цепи,
Контргайки и ключа резервного,
Черт бы их побрал, но... потерпи.

 

* *
*

Я думаю, когда Гомер писал
Прощание героя с Андромахой,
Не старцем был он, — плакал и пылал
И слезы утирал, смутясь, рубахой,
Заглядывая в пасть тоски, — оскал
Ее сквозит за лирой-черепахой!

И славил он спасительную тьму,
На эллинов наброшенную свыше...
Лет двадцать пять, я думаю, ему,
От силы тридцать было...

Рассмотри же

Ахиллов щит, всю эту кутерьму
На нем, дворцы, и пастбища, и крыши...

Не он слепец, а ты — в сравненье с ним!
Очки сними и брось их в пыльный угол.

Он видел все, он слишком молодым
Был в этом мире нимф и старых пугал,
Которым ветхий миф необходим,
И сонный стих, чтоб нежил их, баюкал, —
А он отверг весь этот жирный грим,
И сам любил, и жарко был любим,
И презирал ученых, пыльных кукол.

 

* *
*

Шли дорогой заросшей,
А когда-то проезжей,
И скользили подошвы
По траве запотевшей,
И две бабочки рядом
С нами, нам подражая,
Вились, шелком крылатым
Долго нас провожая.

О, какая глухая
И забытая всеми;
Сонно благоухая
И дымясь, как в эдеме,
До чего ж она густо
Заросла, лежебока!
Неужели искусство
Зарастет, как дорога?

Может быть! Почему бы
И не стать ему лишним?
Заговаривать зубы
Сколько можно? Всевышний
Даст нам лучшие игры
И другие услады:
Вот ведь Криты и Кипры
Рухнули и Эллады.

И кино не похоже
На себя: приуныло.
Да и живопись тоже
В тупике, и чернила
Стихотворные блёклы.
Тем приятней и слаще
Нам брести одиноко
По заросшей и спящей.

* *
*

Эта песенка Шуберта, ты сказала.
Я всегда ее пел, но не знал откуда.
С нею, кажется, можно начать сначала
Жизнь, уж очень похожа она на чудо!

Что-то про соловья и унылый в роще
Звук, немецкая роща — и звук унылый.
Песня тем нам милей, чем слова в ней проще,
А без слов еще лучше, — с нездешней силой!

Я всегда ее пел, обходясь без смысла
И слова безнадежно перевирая.
Тьма ночная немецкая в ней нависла,
А печаль в ней воистину неземная.

А потом забывал ее лет на десять.
А потом вновь откуда-то возникала,
Умудряясь дубовую тень развесить
Надо мной, соблазняя начать сначала.

 



Версия для печати