Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 10

Галина Гордеева

Печать. [Стихи 60 — 90-х годов]

ГАЛИНА ГОРДЕЕВА. Печать. [Стихи 60 — 90-х годов]. М., “Русский язык. Курсы”, 1998, 152 стр.

Эта книга — итоговая, в ней собраны стихи за три с лишним десятилетия. Вместо того чтобы приходить к читателю раз в несколько лет, продолжая однажды начатую беседу, как это обычно бывает при нормальной литературной ситуации, приходится врываться с накопленными пожитками и начинать рассказ о себе чуть ли не с детства.

Впрочем, “врываться” — не из нашего контекста. Поэзия Гордеевой, тихая и неброская, на современном поэтическом фоне выглядит демонстративно традиционной. По нынешним временам такие стихи, вне установки автора, воспринимаются как своего рода эпатаж.

Как бы там ни было, но необходимо каждый раз заново выстраивать картину неподцензурной русской поэзии второй половины века, ориентируясь не только на самые яркие фигуры. Этот период можно представить в виде контурной карты, которую постоянно приходится дополнять новыми обозначениями. Скажем, есть бурные широкие реки (Бродский), возле которых уже возникли поселения литературоведов и мощно развивается городская инфраструктура. А многие источники на карте даже не обозначены...

“Традиционный стиль” (назовем его так) устоялся и почти не воспринимается в контексте постмодернистской культуры. Сложился своего рода стилистический канон, когда поэтические составляющие не “обманывают ожидания” и весь интерес заключен в частностях, которые автор предъявляет в достаточно жестких границах “традиционного письма”.

Традиционализм сейчас, хочет он того или нет, занят одним — выжить в присутствии Пригова. Раньше говорили: живем после Цусимы, после Аушвица. Теперь, если речь идет о стихах, — “живем при Пригове”. Тут применительно к Гордеевой мне приходит на ум слово “беззащитность”. Поэзия Гордеевой обладает этим действенным оружием, хотя никогда сознательно его не применяет.

Итак, “Печать”. В книге четыре раздела: “Раннее”, “Давнее”, “Вчерашнее” и “Нынешнее”. Вполне человеческая система координат творчества.

“Раннее” обнимает собой стихи начиная с 1965 года. Здесь налицо многие признаки “начальной поры”, но сразу же бросается в глаза нечто характерное: отсутствие претензий к миру и претензий же на тотальное его присвоение. Другой пробный камень ранней лирики— любовь. Обычно пишут об одиночестве и непонимании, жестко выстраивая оппозиции. Гордеева предпочитает осторожную, бережную неопределенность.

Я бы назвал это “согласованием противоречий”, уравновешиванием их либо “проявлением непроявленного”:

Я — поле, не знающее зерна.
Я — дорога, не знающая подошвы,
Я — трава, не понимающая серпа, —
Не оттого ли неосторожна?
Я — птица, не знающая гнезда,
Я — рот, не знающий поцелуя.
Я — “нет”, еще не понявшее “да”, —
Не оттого ли тоскую?

Тема эта, точнее, этот подход, едва ли не основной, будет настойчиво развиваться в дальнейшем. Собственно, в первом разделе вообще присутствует все то, что станет часто повторяться впредь.

Это в первую очередь непрерывная беседа с предшественниками — как в жанре “стихов под эпиграфом”, так и через использование аллюзий. Отметим очень бережное обращение с отсылками на фоне существующего “центонного беспредела”. Тематическая перекличка идет по самым разным направлениям — цикл “К бессоннице” с ахматовско-цветаевскими реминисценциями, цикл о чеченской войне из последнего раздела, напоминающий по интонации стихи Ахматовой периода Первой мировой; вообще два этих имени, разумеется, “довлеют”, отсюда и высказывание: “Быть Цветаевой — не хочу, / Быть Ахматовой — не умею. / Самой мелкой медью плачу, / Оттого и мало имею”.

Подчас переклички весьма неожиданны — обращение к поэтам, писавшим об осени, в стихотворении “Пир”:

На праздник опадающей листвы
Сзываю вас, о сладостные тени! —

звучит как воззвание к домашним богам: Баратынский, Пастернак, Фет, Пушкин, Цветаева, Тютчев, Блок, Мандельштам, Ахматова, Некрасов.

Лирические размышления над культурными образами проходят через всю книгу. Культурное пространство становится своего рода единым полем, в котором персонажи могут обретать реальное бытие (Эвридика, Офелия, Дон Жуан, Тристан), а творцы оказываются персонажами культурного текста (Моцарт, Пушкин, Григ).

Мне путь открыт в любые времена.
Я всех пойму, кого успею встретить.
Я на земле любые имена
Хочу произнести. И всем ответить.
.....................................
Как Жанна д’Арк, я слышу голоса.
Вы слышите один. Я слышу много.
Я — перекрестье. Сразу в небеса
И в землю рвусь. Тяжка моя дорога.

Весь ее “список предпочтений” помещается именно в перспективу поэтического творчества:

Кто-то должен писать стихи —
Исполняясь ритмом и мерой,
В мир входя с любовью и верой, —
Кто-то должен писать стихи.

....................................
Верить в это лучше, чем знать.
....................................
Ну так пусть это буду я...

Чего после такого можно ожидать? Соцреалистического “строить и жить помогает”? Романтического “музыка превыше всего”? Однако Гордеевой удается избежать романтических “срывов”— иногда стихотворение движется словно по заранее натянутому канату, но дорога вдруг резко сворачивает — и ты оказываешься совсем в другом пространстве.

Скажем, заявленная в начальных строках одного из стихотворений еврейская тема (соседская девочка спрашивает, правда ли, что евреи пьют кровь младенцев) далее не ведет ни к обличениям, ни к исповеданию стоицизма. Да и строгий белый стих, напоминающий “эпику Ахматовой”, смещает четкий фокус, сплетая разные темы в причудливый узор:

Еще там был клюющийся петух,
Такой же пестрый, как роман Гюго;
Узкоколейка. Угольная пыль,
Летевшая по ветру от “кукушки”
(А он и впрямь, малютка-паровозик,
Выскакивал из-за глухих заборов,
Как птица из поломанных часов,
И так же звуком размечал пространство).
И надо было жмуриться поспешно,
Чтобы в раскрытый глаз не залетела
Горячая крупинка, чтобы веко
За жесткие ресницы не тянули
(С тех пор я знаю про сучок в глазу).

В стихах советского периода у Гордеевой практически отсутствует социальная тематика. И это скорее значимое отсутствие, минус-прием. Есть лишь положительная составляющая мира — друзья, стихи, чтение, музыка. Ближе к последнему разделу в стихах появляются слова “виза”, “парламент”, строки типа “нам продадут бутылку по талону”. Но это всего лишь новый фон для неизменного бытового (он же — метафизический) контекста:

И впрямь смешно: сбиралась умирать,
А все живу. И шатко мне, и валко
(Симптом, а не метафора. Сказать
Так мог бы врач). И всех мне очень жалко:
Травинку, что не в пору проросла,
Рябинку, что погибла под лопатой,
Девчонку, что некстати понесла,
Мальчишку, угодившего в солдаты,
Старуху, что кричит, распялив рот,
О нынешних разврате и разрухе,
И старика, что медленно бредет,
Несет плакат и ковыряет в ухе,
Посуду, что запрятана в музей,
И паука в дрожащей паутине...
А больше всех мне жаль моих друзей,
Которых лишь во сне я вижу ныне.

И, конечно, вечные темы: любовь, смерть, творчество. “Согласование противоречий” и “проявление непроявленного” — каждый раз все об одном и том же, и каждый раз по-новому.

Сейчас стихов таких не пишут,
А если пишут — не читают.

Сейчас и слов таких не слышат
И за слова их не считают.
Я не умею по-другому,
Но переучиваться поздно...

Олег РОГОВ.

Саратов.



Версия для печати