Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 10

Сергей Самойленко

Стихи

СЕРГЕЙ САМОЙЛЕНКО. Стихи. — “Волга”, 1999, № 4.

“Русская культура — это культура выверта и надрыва, когда противоположности не объединяются гармонично...”1— на этом месте я прерву цитату с тем, чтобы переставить в ней частицу “не”. На мой взгляд, для культуры, к которой принадлежат стихи Сергея Самойленко, характерно именно негармоничное объединение. То есть не игра с диссонансами или оппозициями (хотя есть и это в его поэзии), а попытка вывести мелодию из набора, понятийно совершенно немелодического. Есть ведь вещи, которые не хотят звучать...

И, возможно, такое немузыкальное отношение к музыке становится особым свойством, знаком, отличием подборок стихов, которые в последнее время печатает саратовский журнал “Волга”. Имею в виду и “Стихиры на стиховне” Юрия Дронова (“Волга”, 1999, № 1, 3), лейтмотив которых — отношение “Бог — человек”, проклятия человека, обратившегося к Богу, в адрес тех, что погрязли во грехе. Аввакумовские мотивы. Аввакумова лексика... Истовость — возможно, форма надрыва. Или, иначе, отрыва (в случае Ю. Дронова) от проклинаемой, заклинаемой толпы.

У Сергея Самойленко Аввакум является среди персонажей, чей реестр включает Шахерезаду, Малевича, Колчака, Кучума, Чаадаева, Урфина Джюса, Шварценеггера... Такой почти археологический разрез. И из глубины (то есть de profundis) — взгляд в небо:

Через кулак и Медведиц считай в телескоп
с чепью на шее из ямы ну как протопоп
твердь ли в алмазах видать никогда Аввакуме
сделай за веру козу-дерезу и ужо
кто двоеперстием в небо а кто пальцем в жо
в трещину мира промежду рахат и лукума

Не выверт и надрыв. А выверт-надрыв. Истовость, переходящая в сарказм и грубость.

Поэма Генриха Гейне “Германия. (Зимняя сказка)” (“в которой, помимо горячей любви к родине, ощущается страстное желание видеть свой народ свободным и счастливым” — это цитата из предисловия к современному нам сборнику переводов из Гейне) начинается в печальном месяце ноябре. Тетраптих С. Самойленко “Зимние сказки”— с того, что:

После Покрова зима наступает на пятки
птицам, летящим воздушным путем без оглядки.

Перекличка, стало быть, в названиях и в начальных строках. Кроме того, и немецкий поэт, и наш подразумевают определенный исторический и даже общественно-политический контекст. Генрих Гейне говорит в предисловии к поэме о вольном воздухе Парижа (после революции 1830 года), среди тех, кто в ней поминается, — Карл Великий... Сергей Самойленко поминает Петра и Ломоносова. Его “Россия. Зимние сказки” (я переиначил заголовок) — это словно бы жизнь то ли в ожидании, то ли в поисках русской идеи. Хотя, может, в результате выходит одна безыдейность. На то и стихи.

Нынешние критики много толкуют об оксюморонности современной нам поэзии. Самойленко как будто подтверждает эту мысль. То в одном месте — грустно-лиричное, печальное, зимнее:

Сядем рядком — чем не те же снегирь и синица. Ты мне довяжешь не свитер, так хоть рукавицы. Я допишу не роман, так хоть этот стишок.

То в другом — почти глумливое:

Мором ли язву надуло в Петрово окно
после потопа хоть в прорубь а там все одно
камнем на дно Атлантида но выплывет Китеж

Русь прирастет языком к топору Ломонос
вся поцелуй меня в зад на морозе взасос
это и есть наша жизнь в переводе на идиш


Такая непонятная жизнь, что для большей понятности ее надо еще и переводить!

В эпоху реформ (по-другому — кризисов) эти дактилические шести-, восьмистишия выглядят конспектом периодики. Переходящим в личный дневник. А то и вовсе получается коллаж из непонятно чьих высказываний (автора словно бы и нет — он надевает свитер):

Выколи глаз евразийская ночка темна

Изваянье медведя, сосущего лапу, выглядит символом загадочной русской души, и вылетает на ветер в трубу русский дух... В шахтерском городе К. — мороз, и на этом морозе пословицы и поговорки расцветают-распускаются, образуя, можно сказать, основу образной ткани (несколько раз упоминается рак с его свистом — условным знаком российской медлительности). Неродственные, но созвучные слова (протопоп — потоп — протопить) составляют своего рода гирлянды, высвечивающие художественный смысл. И все-таки смысл этот не только или не столько в оксюморонности. В перечислении подробностей зимнего российского быта (стало быть, способов философствования на морозе):

Тема зимы — канитель затянувшая вьюга,
гимны бурана во имя Полярной звезды.
В трубах печного органа февральская фуга
ветра, гудящего пуще голодной дуды,
чующей запах горячей домашней еды, —

органная торжественность вовсе не снимается упоминанием о домашней еде— она им усиливается.

Санный путь из греков в варяги или прямиком в сибиряки (в тексте Сибирь— негативный Рим, обратная Эллада, — усвоение через отрицание?) завершается не чем-то грандиозным, а всего-навсего групповым снимком:

Мы, шесть на девять, моргая на память, в обнимку с ангелом в шапке, известно в какой, невидимке, дующим в медный начищенный снегом рожок.

Страшноватые пласты русской истории, что перебирались-поминались прежде, прикрываются рождественской открыткой. Но это не финал. К “Зимним сказкам” добавлен короткий цикл “Цитаты и вариации” и еще два стихотворения. Родимый хаос упорядочивается... любованьем.

И вправду в гуле рушащейся тверди
есть музыка. Она нас и убьет.

Век вывихнут, повторяет автор за Гамлетом и тут же возражает: но я не костоправ, и слава Богу. Можно выписывать и выписывать образцы то грубого остроумия, то лирической точности, но нужно констатировать: сразу, вместе эти свойства не проявляются. Ораторский холодный пафос и лирический жар— два разных такта этого эффективно работающего двигателя.

И куда же движется лирический герой?

Стой, однако! Незряч поводырь,
вел на небо, да сбился с дороги,
наглотавшись нелегкой воды
за здоровье болотной мороки,
из копытца, с рябого лица,
из глазниц простодырой природы,
обмирая от вкуса свинца,
холодея от запаха йода.

Эта поэзия — не искусство перспективы, здесь ее нет. Зато тут другое, тяжелое, но нужное — сплошное подчеркивание (весьма художественное) ошибок в прежней жизни, в истории. Если сказки, то страшные. Масса отчаянья сгущается, становится невыносимо плотной.

“Никогда не надо терять отчаянья”, — если верить Л. Гинзбург, так говорил искусствовед Н. Пунин. А если применить этот афоризм к стихам Сергея Самойленко, то получится, что даже в энергии зачеркивания-перечеркивания есть жизненная сила, явленная в звуках печного органа или рожка, в страстности, с которой сколочены (иногда — топором, иногда — менее размашисто) эти вирши, даже в авторской склонности к черному слову. Поэзия — страна контрастов.

Александр КАСЫМОВ.

Уфа.

1 Эпштейн Михаил. Русская культура на распутье. — “Звезда”, 1999, № 2.



Версия для печати