Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1998, 9

Жена Фараона

рассказы

ВЯЧЕСЛАВ ПЬЕЦУХ

*

ЖЕНА ФАРАОНА

Рассказы

ПАМЯТИ КАМПАНЕЛЛЫ

В старые времена, когда нешуточным делом было разжиться гаечным ключом десять на двенадцать и следовало ждать неприятностей за политический анекдот, в нашей лаборатории как-то вплотную подошли к синтезу жировой клетки, однако работы уперлись в дефенолантрацетную кислоту. То есть никак мы не могли раздобыть эту самую кислоту, которая вообще употребляется для обработки промежуточных материалов, хотя ее и нужно-то было — литр; и в министерстве мы все пороги пообивали, и справлялись по научно-исследовательским институтам, и на военных заводах искали, и даже пытались заказать ее в Йельском университете, но все наши усилия, как говорится, ушли в песок. Наконец узнаем стороной, что есть такой заштатный городок Мордасов, Сердобского района, Пензенской области, а в нем существует заводец, который, в частности, производит дефенолантрацетную кислоту. Я потом вспомнил, что названный городок фигурирует у Федора Достоевского то ли в “Дядюшкином сне”, то ли еще где-то, а впрочем, это обстоятельство никак не отразилось на ходе дел.

Разумеется, в Мордасов послали меня, поскольку у Загадкина безнадежно болела теща, Комиссаровой нужно было срочно делать аборт, а Воробьев как нарочно ждал родню из Курган-Тюбе. С грехом пополам достал я билет по райкомовской брони, собрал свой клетчатый командировочный чемодан, запихнул в авоську вареную курицу, с полдюжины яиц, банку судака в томатном соусе, на которого потом облизывалось все купе, и отправился к месту назначения фирменным экспрессом. Дорогой ничего интересного не случилось; как я забрался на верхнюю полку с книгой в руках, так и читал все время; читал я, кстати заметить, “Город солнца” Томмазо Кампанеллы, хотя велел жене положить в чемодан “Розу ветров”, которая ходила тогда в машинописном виде по цене десять целковых за экземпляр. Впрочем, нет: на одной станции я вышел проветриться и немного потолковал с подгулявшим пассажиром, видимо, тоже из командированных; он ко мне ни с того ни с сего подходит и говорит:

— Погода шепчет: выпей и удавись!

Климат наш в тот день действительно распоясался: не то чтобы с неба, а как-то сбоку сыпал колючий, мелкий-премелкий снег, подгоняемый сырым ветром, под ногами хлюпало, сосульки слезоточили, ко всему противно пахло угольной пылью и как будто кирзовым сапогом.

— Хоть я и не еврей, — в свою очередь говорю я, — но если и в Пензе такая погода, то я с вами за компанию удавлюсь.

Пассажир спрашивает:

— Вы, собственно, до Пензы?

— Я, — отвечаю, — собственно, до Мордасова; есть такой населенный пункт.

— Гм!.. — последовало в ответ.

— Доводилось бывать?..

— Даже не знаю, что вам сказать на это: и да и нет...

Вроде бы ничего стоящего внимания не содержал в себе наш мимолетный, необязательный разговор, однако же осталось от него на душе что-то нехорошее, настораживающее, отчасти даже предвещающее беду. Но вскоре это наваждение растаяло без следа, поскольку я снова забрался на свою полку и взялся за “Город солнца”, вместо того чтобы упиваться “Розой ветров” ценою десять целковых за экземпляр. Временами я засматривался в окошко, за которым бежали бесконечные сараи, заборы да провода, и, так как нам тогда не полагалось ничего экзотичнее поездки на Сахалин, то я с тоской размышлял о том, что род людской прозябает на довольно скучной планете, что весь-то наш подлунный мир — всё сараи, заборы да провода.

Прибыв в Пензу, я не задержался, а тут же на вокзале сел в электричку и поехал себе в Сердобск. Судя по карте Пензенской области, которую я предусмотрительно прихватил, город Мордасов стоял на реке Хопер, в стороне от железной дороги, не доезжая до Сердобска километров пятнадцати — двадцати. И эта часть моего путешествия не была отмечена чем-либо достойным упоминания, разве что у меня сильно разболелась голова и дорогою я соснул. Но прежде я измерил себе кровяное давление при помощи тонометра, который всегда при мне; давление было в норме, и я с легкой душой заснул.

Просыпаюсь — какая-то станция за окном, а напротив меня сидят двое престарелых попутчиков и едят. Я их спросил:

— Если человеку нужно попасть в Мордасов, ему, часом, не здесь следует вылезать?

Старики переглянулись между собой и сказали:

— Здесь.

Зачем они меня обманули — этого я долго не мог понять. Выходить следовало через две станции, но тогда мне это было, разумеется, невдомек, и я опрометью выскочил на платформу, обнимая свой клетчатый чемодан. С неба уже не сыпало, ветер как будто стих, еще был не вечер, но в воздухе чувствовалось нечто сумрачное, предвосхищающее тоскливый осенний мрак; уже над окошком кассы горел фонарь, и почему-то это безвременное освещение нагоняло особенную тоску. Пустынно кругом, безлюдно, и сердце сжимается, как подумаешь, что вот ты обретаешься невесть где, за многие сотни километров от дома, жены и любимой женщины, а в родной лаборатории товарищи в эту пору пьют чай из электрического самовара, причем Загадкин рассказывает неостроумные анекдоты, Комиссарова вяжет из шерсти шапочку, а Воробьев последними словами поносит родню из Курган-Тюбе...

В кассе никого не было, даром что над окошком горел фонарь. Я дошел до конца платформы, по железным ступенькам спустился вниз, обогнул осиновую рощицу и увидел обыкновенный пристанционный дом, вернее, строение в восемь окон, приземистое, крытое вечным шифером, который местами тронулся зеленцой, и явно поделенное между двумя семьями железнодорожников, так как одна половина здания была выкрашена светло-серым колером, а другая — чем-то похожим на голубой. Четыре окна слева были безжизненны и темны, но четыре окна справа радовали глаз занавесками в мелкий цветочек, из-за которых струился приятный свет. Я обошел это строение справа и обнаружил входную дверь, обитую дерматином, с медной профессорской табличкой, обозначающей имя и фамилию тутошнего жильца; фамилия была обыкновенная — Кузнецов.

Я сдержанно постучал. Кто-то сказал: “Открыто!” — и я вошел. В довольно просторной комнате, за непокрытым столом, на котором стояла только керосиновая лампа, сидел человек лет сорока и шил. Я попросил прощения за беспокойство, справился у хозяина, как мне добраться до города Мордасова, и ни к селу ни к городу, вероятно от неловкости, пояснил, что в Мордасове меня интересует исключительно дефенолантрацетная кислота. Хозяин внимательно на меня посмотрел и вот что сказал в ответ:

— Всем нужна дефенолантрацетная кислота! — Чего-чего, а такого я от него нимало не ожидал. — Всем нужна дефенолантрацетная кислота, только вот какая вещь: до Мордасова вам сегодня не добраться, потому что регулярного транспорта туда нет. Не пойдете же вы в самом деле туда пешком, да на ночь глядя, да еще по щиколотки в грязи... Вот завтра утром придет на станцию молоковоз, и, как говорится, — счастливый путь.

Поскольку хозяин уж очень меня подивил ответом, я к нему присмотрелся: мужик как мужик, курчавый, лопоухий, с передними зубами из нержавейки, которые производили то обманное впечатление, как будто у него на лице гуляет улыбка, а он ее стесняется показать.

— А что, — нерешительно спросил я, — дорога на Мордасов совсем плоха?

— Хуже некуда! — сказал Кузнецов, перекусив нитку. — Это не дорога, а чистая Сибирь! Ни по какой погоде проезду нет! Только я думаю, что это они нарочно...

— Что нарочно? — воскликнул я. — Почему нарочно? И, собственно, кто они?!

— Слушай, мужик: давай я тебя лучше чем-нибудь покормлю?..

Я охотно принял это предложение, тем более что за весь световой день съел только пару крутых яиц. И четверти часа не прошло, как хозяин
выставил на стол кастрюлю супа — это была куриная лапша, сковородку картошки с салом (сало было, по всей видимости, свое) и буханку теплого еще хлеба (стало быть, хлеб тут пекли самосильно), и мы с Кузнецовым принялись за еду. Мой визави продовольствовался настолько сосредоточенно, как если бы это было главное дело жизни, и я не осмелился заговорить с ним за обедом, как это вообще водится у людей.

Когда с обоими блюдами было покончено, я сказал:

— Вот что значит — подсобное хозяйство! По крайней мере, в Москву не надо ездить за колбасой...

Кузнецов отвечает:

— Да нету у меня никакого подсобного хозяйства! В доме кошки ободранной и то нет!

— Тогда откуда у вас такая экстренная еда?

— Да всё оттуда же...

— Да откуда?!

— Из Мордасова возом возят: картошку, хлеб, мясо, птицу, пиво в железных банках, вареную колбасу.

— Про пиво в железных банках я даже и не слыхал.

— А я его пью и за честь не считаю, как тот же самый медовый квас!

— Квас тоже из Мордасова возят?

— Ну!

Разумеется, мне показалось странным, что какой-то глухой пензенский городок, о существовании которого я не подозревал еще неделю тому назад, снабжается так обильно, что тамошнее начальство подкармливает всю округу, что у них водится пиво в железных банках и даже какой-то медовый квас... Впрочем, по-настоящему удивиться я не успел, поскольку меня что-то стало клонить ко сну; Кузнецов постелил мне на огромном, старинном кованом сундуке, похожем на саркофаг, и в скором времени я заснул.

Продрал глаза я довольно рано, за окошком только-только мутнела мгла. Хозяина дома не было; я подождал его с полчаса, потом подхватил свой клетчатый чемодан и пошел на станцию встречать обещанный накануне молоковоз. Действительно, в девятом часу утра, когда воздух уже посерел, проявился пейзаж и оконтурились окружающие предметы, к станции, по-утиному покачиваясь на ухабах, подрулил грузовик с цистерной, на которой было написано — “Молоко”.

Шофер молоковоза представился так:

— Колян!

Я сказал:

— Как бы мне добраться до Мордасова, Николай?..

— Как добраться... Сядем и поедем! До самого химзавода вас довезу.

— А откуда вы знаете, что мне нужно на химзавод?

— Догадался! — сказал Колян и завел мотор. — Только по пути заедем в одно село. Там у них свадьбу играют четвертый день, так вот нужно
забрать, пока живой, начальника ПМК.

— О чем разговор, — согласился я.

Дорогой мы больше молчали; Колян, как и полагается шоферу, таращился прямо перед собой, а я наблюдал заснеженный пейзаж: кособокие поля, пьяную череду столбов, которые заваливались в разные стороны, перелески, синевшие вдалеке, редкие полуразвалившиеся строения, — или просто смотрел на дорогу, из тех, что Афанасий Фет называл “довольно фантастическими”, то есть на коричневое месиво, змеившееся перед взором и уходившее, сужаясь, за горизонт. От этой картины веяло сыростью, неприкаянностью, и почему-то все время хотелось закрыть глаза.

До того самого села, где четвертые сутки играли свадьбу, мы тащились приблизительно часа три; село было как село — две улицы сборных домов, выкрашенных светло-зеленой краской, заброшенная церковь, из которой торчали кустики, дом культуры, выстроенный из селикатного кирпича. Свадьбу мы приметили еще издали, по толпе ряженых, которые топтались посреди улицы под гармонь. Подъехали, и только Колян заглушил мотор, как нас окружили пьяные мужики, нарядившиеся в женские летние платья, с криками, с матерком повытаскивали из кабины и насильно — что называется, под белы руки — повели в дом.

Я когда трезвый, то пьяных не люблю; по этой простой причине мне пришлась не по сердцу и свадьба вообще, и в частности хмельные рожи, низкие потолки, обстановка с претензией, загаженные полы, но особенно — тяжелый запах вчерашнего винегрета, злых папирос и свекольного первача. Однако время сердце лечит: один лафитничек пропустил, другой, третий — и дело пошло на лад. Гляжу: ну симпатичные всё физиономии, попадаются даже лица, явно тронутые сильной мыслью, и разговоры у них ведутся о непорядках на молоканке и преимуществах клевера перед люцерной, а не о повышении цен на водку и не о том, что вот баба Маня украла у бабы Фени беремя дров. Потом даже зашел разговор о том, как некий Хорошъянц вывел на чистую воду компанию мошенников и воров.

— Да откуда же они у него взялись?! — недоумевал один из моих соседей, кажется, тот самый начальник ПМК, за которым приехал в село Колян, и при этом изобразил на лице такую уморительную мешанину из вопроса и возмущения, на какую способен хотя и пьяный, но покуда соображающий человек.

— Да, наверное, просочились, сволочи, как-нибудь... — предположил несмело другой сосед. — А так, конечно, откуда у него взяться мошенникам да ворам?!

— У Хорошъянца не забалуешь, — вступил в беседу сосед напротив, — это все же не наш совхоз.

— А что наш совхоз? Наш совхоз идет в ногу со всей страной!..

— Это точно: совсем заворовалась страна, моя бы власть, я бы, наверное, провернул вторую Октябрьскую революцию, чтобы всех этих рвачей по новой прижать к ногтю!

— А что говорит по этому поводу Хорошъянц?

— Хорошъянц говорит: нет такой политической проблемы, решение которой в ту или иную сторону стоило бы одного отрезанного мизинца.

— Да... Хорошъянц — центральный человек, это как дважды два!

Тут я не выдержал характера и сказал:

— Послушайте, мужики! Откуда вы такой антисоветчины набрались?! Страна шестой десяток лет живет святой верой в четвертый сон Веры Павловны, а вы тут разводите злостный либерализм!

Мне сказали:

— А ты молчи!

Как мне сказали, так я на всякий случай и сделал: сижу молчу. Десять минут молчу, двадцать молчу, уже полсвадьбы выходило на двор плясать и опять разобралось по своим местам, уже подали сладкий пирог и картофельные оладьи с яблочным киселем, когда хмель сделал свое дело и у меня приключилось помутнение в голове; отчасти помню, как пел песенку герцога, делал сомнительные комплименты невесте, как свалил горшок с цветами, стоявший на подоконнике, и как меня выводили бить.

Проснулся в тесной, но светлой клетушке, как будто на чердаке; это подозрение мне оттого закралось, что солнце кучно било через экстренно маленькое окно. Первая мысль: кто таков этот загадочный Хорошъянц? Вторая мысль: дефенолантрацетная кислота!

Рядом со мной причудливо храпели, как-то подвывая, два мужика, оба одетые да еще почему-то в резиновых сапогах, прямо над головой висела голая лампочка, справа в стене выделялась дверь. Оказалось, что я и вправду обретался на чердаке, так как за дверью была шаткая лестница, ведущая круто вниз; я спустился, держась за перильца, ибо с похмелья стоял на ногах непрочно, в большой низкой комнате, где мы накануне играли свадьбу, какая-то старушка меня напоила чаем, я выкурил подряд две сигареты и вышел вон.

Солнце стояло уже высоко, жемчужно белели поля окрест, из печных труб там и сям валили густо-серые, какие-то ватиновые дымы, с задов доносились истерические женские голоса, со стороны дома напротив остро несло соляркой — там мальчишка-подросток пытался завести трактор,
остервенело, совершенно по-взрослому матерясь. Хлопнула дверь, и появился один из моих товарищей по ночлегу; он прошел мимо, кашляя и давясь, вышел за калитку, приблизился к голубому “уазику”, стоявшему у ворот, и, глядя в небо, долго мочился на колесо. Я подошел к нему и спросил:

— Вы, случаем, едете не в Мордасов?

— В Мордасов-то в Мордасов, — отозвался он, застегивая штаны.

— Пожалуйста, возьмите меня с собой!

Мой давешний сосед ничего не сказал в ответ, однако по выражению его спины я понял, что он меня в попутчики нехотя, но берет.

По профессии он оказался зубным врачом, я это зачем-то перво-наперво выяснил, как только мы выехали за околицу, которую символизировал столб с подвешенным к нему билом; затем мы взяли правее, вдоль коровника, зерносушилки и сельского кладбища, утыканного надгробиями из органического стекла, затем вырулили на столбовую дорогу и потащились на второй передаче, то и дело увязая в грязи цвета шоколада, консистенции кислого молока. По сторонам дороги кружили стаи ворон, как-то меланхолически кружили, точно со скуки, от нечем себя занять.

— А кто такой Хорошъянц? — завел я разговор, чтобы тоже как-то себя занять.

— Маг и волшебник, — последовало в ответ. — Вообще он директор химзавода, но прежде всего кудесник, каких еще поискать...

— В таком случае его-то мне и нужно! — отметил я.

Потом мы долго ехали молча, и только однажды зубной врач ни с того ни с сего запел. Сразу за березовой рощей, давно уже голой и как бы в растерянности стоявшей от внезапно грянувших холодов, повернули направо и вдруг увидели на дороге какого-то мужика с распростертыми руками и женщину, сидевшую у обочины прямо в грязи, которая отрешенно и вместе с тем предельно внимательно смотрела на носок своего левого сапога. Зубной врач посигналил, — замечательно, что клаксон у него не гудел, а отчетливо выводил одно неприличное выражение, — но незнакомец не дал дороги, и нам пришлось вдарить по тормозам. Мужик, подскочив к водительскому окошку, стал умолять доставить в медпункт его беременную жену; по его словам, и роды были преждевременные, и медпункт находился на лесопилке, то есть недалеко.

— Как будто я не знаю!.. — с раздражением сказал ему зубной врач. — Я тут каждую бабку-знахарку знаю, не то что медпункт, ведь там у них фельдшером вроде Захар Ильич?..

— Именно что Захар Ильич! — чуть ли не в восторге воскликнул незнакомец и неожиданно сделал ручкой: — Ну, я, мужики, побег! У меня как назло собрание партактива.

Мы на пару с зубным врачом поместили беременную на заднем сиденье, кое-как развернулись и взяли обратный курс.

— Вот сукин сын! — сравнительно добродушно констатировал зубной врач. — Партактив у него!.. А бабы хоть окончательно не рожай!

По дороге на лесопилку я думал о том, что поделывают сейчас наши; Загадкин, может быть, рассуждает о III программе партии, Комиссарова описывает ужасы, связанные с искусственным пресечением беременности, Воробьев опять же клянет свою родню из Курган-Тюбе. Вообще приходится удивляться, как при таком режиме дня наука у нас худо-бедно идет вперед.

Долго ли, коротко ли, приехали мы на лесопилку, которая представляла собой небольшой населенный пункт, разбитый при двух ангарах, сиявших ослепительным серебром, дебаркадере, заваленном березовыми стволами, и приземистом бараке конторы, неравномерно тонувшем в грязи на манер терпящего бедствие корабля. Сначала искали медпункт, потом фельдшера Захара Ильича, потом общими усилиями выгружали роженицу и препровождали ее в стационар на две койки, — бедняга тем временем, словно по обету, ни “ох”, ни “ах”.

Это отчасти странно, но фельдшер Захар Ильич принудил меня остаться, использовав тот предлог, что вся округа четвертые сутки играет свадьбу и некому даже подать воды. Зубной врач укатил в Мордасов, а меня фельдшер послал стерилизовать хирургический инструмент. Я от себя такой покладистости нимало не ожидал и после хорошенько присмотрелся к Захару Ильичу, полагая обнаружить в его внешности какие-то сверхъестественные черты. Лицо у него, правда, было не крестьянское, породистое, уши предлинные, глаза близорукие и посему точно удивленные, волосы хохолком, но ничего прямо магнетического я в его внешности не нашел.

Через три часа мы с фельдшером приняли лысую девочку, ростом в сорок семь сантиметров, весом в два с половиной килограмма, всю какую-то склизлую и сильно похожую на зверька; после этих родов я настолько
укрепился в материалистическом мировоззрении, что потом даже подарил фамильную Библию с иллюстрациями Доре соседу по этажу.

— Одной вертихвосткой больше, — заметил я.

— В Мордасове нам за это спасибо не скажут, — отозвался фельдшер Захар Ильич. — Потому что Хорошъянц с мужиками всегда справляется, а с бабами не всегда.

— Кстати о Мордасове: как бы туда попасть?

— А вот завтра трактор пойдет до фермы, — ответил Захар Ильич. — От фермы до города, мы считаем, подать рукой.

Ночевал я в стационаре, подле роженицы, на второй койке, поскольку больше было негде заночевать. Молодая мать темноты боялась, и я чуть ли не до утра читал “Город солнца”, пока милые фантазии Кампанеллы не вогнали меня в неприятный сон.

Утром, часу в десятом, где-то поблизости зарокотал трактор, и я побежал его ловить, чуть было не забыв свой клетчатый чемодан. Трактор был огромный, голубой, — я, кстати заметить, тогда подумал, отчего это на Руси так любят голубой цвет, — с прицепом, на котором кое-как было навалено сено, спрессованное в брикеты, тракторист был пьян. Поначалу меня смутило это чреватое обстоятельство, но другого способа добраться до Мордасова не предвиделось, и я скрепя сердце насилу залез в кабину, поскольку располагалась она неудобно и высоко.

Тракторист сказал:

— Я с тебя рубль возьму, — это имей в виду!

— Хоть два! — с раздражением сказал я, а сам подумал: у нас ведь как ведется: или ты пьяница, или жлоб, но чтобы и пьяница и жлоб одновременно — такого феномена поискать...

Трактор взревел, прицеп дернулся, и мы отправились в путь, выделывая в грязи несложные кренделя. По той причине, что и мне тракторист не понравился, и я ему, кажется, не понравился, дорогой мы всё молчали; тракторист рулил и посапывал, я смотрел. То, что было вокруг — божеской фабрикации: убеленное ли поле, вздымающееся, точно оно набухло, перелески ли, просвечивающие, как стекло, или холодно темневшая вода небольшой реки, — это как раз умиляло взор, но то, что было человеческих рук дело, на это бы глаза мои не смотрели — такая дрянь. Стоит зачем-то сарай посреди поля с ободранной крышей, торчит у обочины ржавая сеялка, похожая на скелет, подпирает небо вдалеке водонапорная башня и вконец отравляет пейзаж, почти на физиологический манер, как, положим, отравляет желудок испорченная еда.

Тракторист сказал — кажется, сам себе:

— Как бы, ё-мое, окончательно бросить пить?! Прямо хоть в магометанство переходи!

Тут мы повернули налево, за электрической подстанцией опять повернули налево, одолели еще километра два и, наконец, въехали во двор фермы, спугнув компанию совсем молодых бычков. Дальше мне предстояло идти пешком; тракторист бессловесно указал мне тропинку, ведущую к городу, и я из принципа дал ему два рубля.

По словам фельдшера Захара Ильича, идти мне предстояло максимум полчаса. Оставив позади ферму, я какое-то время двигался убитой тропинкой, вьющейся перелеском, а затем посреди поля, где стелились едва прикрытые снегом озимые зеленя, после обогнул пруд, местами позатянувшийся тонким льдом, после тропинка ввела меня в дремучий еловый лес. Неприютным мне показался лес о ноябрьскую пору года: гигантские ели стоят и точно думают, под ногами похрустывает трава, перемешанная со льдом, режет глаз ядреного защитного цвета мох, изредка попадаются мухоморы, высохшие от мороза, и господствует абсолютная, какая-то нездоровая тишина. Час иду таким порядком, два иду, уже и третий час на исходе, а долгожданной панорамы города Мордасова нет как нет. Между тем воздух стал мало-помалу меркнуть, и меня всего передернуло при мысли, что, может быть, мне предстоит ночевать в лесу. Но, слава богу, вскоре я увидел просвет сквозь ветки подлеска и примерно через четверть часа, кажется, вышел на верный путь. Гляжу: поскотина, бревенчатый коровник, компания молодых бычков и голубой трактор стоит с прицепом, навевая все тот же дурной вопрос: отчего это на Руси так любят голубой цвет... цвет ожидания и мечты?

Тракторист, увидя меня, сказал:

— Во, блин, городские! Самостоятельно ни ногой!

Я напыжился, но смолчал.

— Ладно, сейчас довезу тебя до места, только окончательно разгружусь.

С этими словами тракторист подхватил вилами брикет сена, но поскользнулся и рухнул в грязь. Я про себя отметил: давеча он был еще не пьян, а вот сейчас, хотя он и членораздельно объясняется, — точно пьян.

Как бы там ни было, через самое короткое время мы уже ехали в Мордасов, держа направление на восток. Понемногу наваливались сумерки, которые в ноябре приобретают что-то от нестираного белья, предметы стали темнеть, мутнеть, но небо очистилось, и вдруг прорезалась небольшая, хитро подмигивающая звезда. Тракторист сказал:

— Нам бы только на один вредный мосток ненароком не заскочить...

— Кто же вам мешает его объехать?

— Жизни ты не знаешь, как я погляжу!

Оказалось, что о жизни я точно имею смутное представление, поскольку миновать опасный мосток нам и вправду не удалось; едем, едем, выделывая в грязи несложные кренделя, вдруг что-то хряснуло под колесами, трактор страшно накренился, вздрогнул всем своим металлическим телом и завалился на левый бок.

Я кое-как открыл дверцу кабины, вылез наружу и первым делом ощупал себя всего: голова, конечности, грудная клетка — все было в целости, и я произвел облегченный вздох. Затем я сторожко обошел трактор кругом, и каково же было мое удивление, когда я увидел, что тракторист мирно посапывает, положа голову на переднее колесо. Эта картина меня настолько подивила, что я раздумал его будить.

Уже полная ночь стояла над Сердобским районом Пензенской области, ударил морозец, и грязь под ногами похрустывала, как бутылочное стекло, — то есть следовало позаботиться о поддержании жизни, и я решил развести костер. Откуда только взялось смекалки: нащипал сенца из первого попавшегося брикета, раздобыл валежника у ближайших кустов, нашел в кювете какой-то дрын, высосал из бака немного солярки через шланг от тонометра, развел огонь, сел на корточки и сижу. Пламя костра страшно озаряет взломанные бревна мостка и трактор, похожий на поверженного слона, где-то поблизости ветер завывает в голых ветвях деревьев, иногда доносятся непонятные звуки, похожие на скрип рассохшихся половиц, а я сижу себе на корточках и сижу.

За временем я, разумеется, не следил, но часа, похоже, через два к моему костру присоседился тракторист.

— Негодяй ты! — держась добродушного тона, заметил я. — Пьяная морда и негодяй!..

— Это не я негодяй, — отвечает он, — это такая жизнь!

В свете костра лицо его как-то вытянулось, истончилось некоторым образом даже иконописно, или, может быть, у него с похмелья всегда бывает такое возвышенное лицо.

Я ему сообщил:

— Какие мы сами, такая у нас и жизнь.

— Не скажи. Вот и в Мордасове, и у нас на лесопилке вроде бы одна и та же живет нация — русаки. Только у нас на лесопилке вчера какие-то злопыхатели украли подъемник, а в Мордасове, по слухам, народ валом валит на музыкальные вечера!

— Вот я уже в который раз слышу, что в этом городе творятся какие-то экстренные дела!.. Но что именно там творится — без ста пятидесяти граммов точно не разберешь!

— Это и нам, то есть местным, то же самое — невдомек. Ты не поверишь: ведь я в Мордасове даже ни разу и не бывал! И не поеду, хоть ты меня золотом осыпь, принципиально не поеду, потому что, может быть, для меня самое главное знать: не везде такой мрак, как у нас на лесопилке, — и сразу как-то сподручней жить!

— Нет, все-таки интересно, какие именно достижения стали в Мордасове нормой жизни...

— Ну, говорят, например, что у них пиво течет по трубам и у каждого на кухне есть для него специальный кран.

— А еще чего говорят?

— Еще говорят, милиции у них нет, только для вида один гаишник сидит в “стакане” и делает всем рукой...

С этими словами тракторист широко зевнул, потом заморгал-заморгал глазами и через минуту с присвистом захрапел, положа голову на переднее колесо. Была уже глубокая ночь; вероятно, взошла луна, скрытая ломаной линией горизонта, поскольку стало видно, как по черному небу передвигаются дымчатые облака, время от времени налетал сыро-морозный ветер и, что называется, пронизывал до костей, в костре дотлевали ярко-оранжевые головешки, иногда доносился все тот же звук: как будто скрипят рассохшиеся половицы, — слева над лесом висела голубая, ясноокая, предутренняя звезда. Заснуть в таких экстренных условиях казалось мне немыслимым, но с течением времени я заснул.

Когда я проснулся, сияло солнце, и на душе сразу сделалось хорошо, хотя давеча я намучился с трактористом, был голоден и продрог. Кстати сказать, тракториста не было: то ли отправился за подмогой, то ли просто-напросто бросил все и ушел. Я минут пять помахал руками, чтобы согреться, подхватил свой клетчатый чемодан и двинулся обочиной вдоль дороги. Снег слепил, грязь была точно каменная, вокруг ни души, и только та развлекала мысль, что далеко-далеко, за многие сотни километров, Загадкин, Комиссарова и Воробьев, проклиная все на свете, давились сейчас в метро.

Солнце стояло уже высоко, когда справа от дороги я увидел деревеньку дворов в пятнадцать, к которой вела не сказать чтобы торная колея. Эта деревня производила впечатление положительно нежилое, словно все в одночасье бежали от какой-то напасти, бросив свои дома. Однако вскоре-таки послышались звуки жизни: где-то тюкали топором, вроде бы радио говорило, вскрикнул и сразу замолк петух. Я приглядел избу, более прочих похожую на обитаемую, отворил калитку, подошел к двери и постучал; долго я стучал, наконец звякнул засов, дверь приоткрылась, и я увидел старушку, которая в свою очередь смотрела на меня недоброжелательно, даже зло.

— Ну чего стучишь?! — спросила меня хозяйка.

— Я, бабушка, хотел только разузнать у вас про дорогу на Мордасов, — ответил я.

— Какая я тебе бабушка, обормот?!

Действительно, при ближайшем рассмотрении старушка оказалась не так стара.

— Ну вот: сразу и обормот!.. Ни “здравствуйте”, ни “как поживаете”, а в первую голову — обормот...

Дверь захлопнулась, засов звякнул, наступила, как говорится, мертвая тишина. Я еще немного постоял на крыльце, поглаживая волосы на затылке и думая о том, какое иногда встречается вредное старичье, как дверь вдруг широко распахнулась, и я снова увидел хозяйку дома; но вот какое дело: передо мной стояла женщина в годах, симпатичная, улыбчивая, кокетливо поджавшая губки, — одним словом, настолько не похожая на прежнюю фурию, точно она была не она.

— Вот это метаморфоза! — воскликнул я.

Видимо, хозяйке было неизвестно слово “метаморфоза”, поскольку на лицо ее легла тень размышления, но когда мы вместе вошли в избу и оказались в приютной горнице, убранной главным образом салфеточками, вырезанными из бумаги, она меня, кажется, поняла и завела небольшую речь:

— Я, по совести говоря, пока с утра таблеточку не приму — прямо не человек! Мне сын присылает из Мордасова такие таблетки, навроде витаминов, которые принимаются натощак, чтобы я поддерживала свой стареющий организм. Сын у меня отличный, про свою мать не забывает, прямо золото, а не сын!

И она указала рукой на большой фотографический портрет, висевший на правой стене между пуком какой-то сушеной травки и вышивкой под стеклом: с портрета на меня посмотрел приятный молодой человек, неуловимо похожий на химика Менделеева, во всяком случае, у него было такое же, строго-одухотворенное, профессорское лицо. Это был первый гражданин города Мордасова, которого мне довелось узреть, и облик его, замечу, навевал, с одной стороны, непонятное беспокойство, а с другой стороны, беспочвенные мечты.

Потом мы с хозяйкою пили чай и закусывали яичницей на сметане, причем мой взгляд то и дело упирался в бутылку из-под вина, стоявшую на подоконнике, точно что-то значительное было в этой бутылке из-под вина. Между тем хозяйка подробнейшим образом объяснила мне дорогу на Мордасов, а после, когда мы уже вышли в сени, ни с того ни с сего подарила мне подростковый велосипед. Я был польщен, но, в сущности, попал в сложное положение: по ноябрьской погоде передвигаться на таком сугубо летнем виде транспорта было крайне неудобно, но еще неудобнее было бы отказаться от неслыханного подарка, и, как говорится, рассыпавшись в благодарностях, я приторочил к багажнику свой клетчатый чемодан.

Первым ориентиром по пути в Мордасов был песчаный карьер, откуда начиналась правильная дорога; иду себе не спеша, качу без особых усилий велосипед и размышляю о тайне человеческого сознания: вот велосипед — вещь в моем положении ненужная, даже обременительная, но поскольку он мне достался даром, на душе было как-то содержательно, окрыленно, говоря попросту — хорошо. Или, может быть, это на меня так подействовал пейзаж: справа, на просторе, виднелись три причудливо изогнутые сосны, которые радовали глаз зеленью своей хвои, слева глухой стеной стоял смешанный лес, а впереди вилась коричневая дорога, постепенно терявшаяся в далекой, белесой мгле. Как бы там ни было, но думалось о возвышенном, хотя ногам было холодно, постоянно звенело в ушах и давало о себе знать давно не менянное белье. Но это еще что: Томмазо Кампанелла написал свой “Город солнца”, отбывая двадцатисемилетний срок заключения, томясь в подземной тюрьме, сидючи на хлебе да на воде...

Вдруг — точно что-то щелкнуло у меня в голове, включив ослепительное жемчужное освещение, и сами собой родились стихи:

На окне стоит сосуд,
Из него вино сосут...

Это были первые сочиненные мною самим стихи, и я так обрадовался внезапно прорезавшемуся таланту, как, вероятно, не радовался никогда.

Но веселился я недолго: на подходе к песчаному карьеру откуда ни возьмись выскочили два мерзавца и отобрали велосипед, предварительно показав мне предлинный столовый нож. Хотя по-настоящему было жалко только тонометра, лежавшего в чемодане, этот грабеж среди бела дня настолько меня рассердил, что я пошел вслед за мерзавцами, строя им дорогой укоризненные глаза. Наконец один из мерзавцев мне говорит:

— Шел бы ты, парень, Христос с тобой.

— Ага! — отвечаю. — Так вы еще и верующие!

— В нашем положении без этого ни ногой.

С этими словами они исчезли; еще минуту тому назад мерзавцы спускались к балочке, заросшей высохшим камышом, и вдруг исчезли, точно давешнее приключение привиделось мне во сне. Я огляделся по сторонам: впереди лежала балочка, слева и справа расстилались заснеженные поля, сзади вилась тропинка, вернее, целая сеть тропинок, которые причудливо путались меж собой. Я выбрал самую торную и пошел; час иду, другой иду, уже остался позади лес, свежевспаханное поле, небольшая речка, посадки молодой ели, и даже мне попался на пути какой-то заброшенный завод, уже и солнце стало приметно катиться к западу, когда я понял, что окончательно заплутал. Но делать было нечего, и дальше я отправился наугад; одно было хорошо, именно то, что я двигался налегке, — в неведомом направлении, обобранный, голодный, а все-таки налегке.

К вечеру я приплелся на ту самую станцию, откуда начались мои скитания по мордасовским местам что-то с неделю тому назад. На платформе было пусто, за окошком кассы тоже было пусто, впрочем, на этот раз я углядел такую заманчивую деталь: над стулом кассирши висел большой фотографический портрет, изображавший мужчину волевой восточной наружности, — ставлю все против ничего, что это был загадочный Хорошъянц!

Кузнецов сидел за столом и шил. Моему появлению он нисколько не удивился, даже ни о чем расспрашивать не стал, а сразу притащил из кухни кастрюлю с супом и сковородку жареных макарон. Вообще отличный мужик был этот самый Кузнецов, я у него потом комнатенку снял с той задней мыслью, чтобы повторить свое движение на Мордасов, отнюдь не имея в виду дефенолантрацетную кислоту. По-настоящему меня волновали тайны социально-экономического порядка, хотя я потом надумал, что, может быть, вовсе не в тайнах дело, а в том, что попутно я приобрел множество свежих навыков, как-то: научился высасывать топливо через шланг, принимал роды, начал писать стихи, и меня даже водили бить.

Я еще трижды ездил в Мордасов, но так в этот заколдованный город и не попал. В последний раз я отправился туда в марте девяносто второго года, когда приказала долго жить наша лаборатория и мне пришлось открыть розничную торговлю мануфактурой; шатаясь по Сердобскому району Пензенской области, я так насобачился в делах товарооборота, что вскоре сколотил себе порядочный капитал.

ЖЕНА ФАРАОНА

Соня Пароходова десять лет была замужем за бандитом по прозвищу Фараон. Этот самый Фараон начинал как владелец первого на Москве частного кинотеатра, но мало-помалу докатился до уголовщины, поскольку коммерческая жилка была в нем ограниченно развита. Соня Пароходова не то чтобы любила своего мужа, а как-то с ним сроднилась за десять лет, что же до странных его занятий, то они представлялись ей не более экзотическими, чем, например, профессия водолаза или деревенского колдуна. А в девяносто шестом году Фараон купил Соне Пароходовой ателье мод, и она, что называется, с головою ушла в собственные дела; через неделю-другую она уже сколотила штат, запаслась по дешевке мануфактурой, в частности похищенной на фабрике “Красный мак”, навыписывала женских журналов и пресерьезно принялась делать фронду одному знаменитому московскому кутюрье.

Как раз утром 24 сентября 1996 года у Сони Пароходовой сочинилась фантастическая модель: комбинированный материал, цвета кардинальские, именно лиловое с малиновым, спина глухая, спереди декольте, спускающееся под острым углом без малого до пупа, а из проймы рукава растут сборенные крылышки, похожие на те, какие бывают у мотылька. Эта модель пригрезилась Соне Пароходовой спозаранку, однако, поднявшись с постели, она не понеслась сломя голову к своему письменному столу, а прибегла к обыкновенным утренним операциям, приятно-мучительным оттого, что у нее перед глазами все стояла фантастическая модель. Сперва она, как была в ночной сорочке, посмотрелась в высокое венецианское зеркало, отражавшее ее всю; посмотреть действительно было на что: Соня Пароходова отличалась хорошим ростом, отменными пропорциями тела и тонким, точно изнуренным лицом, на котором светились славянские богобоязненные глаза. Затем она приняла ванну и надолго обосновалась у дедовского трюмо; кремы там разные, лосьоны, притирания, ну, самосильный массаж лица, — в общем, мужскими словами не описать, каким именно образом можно с толком провести битых сорок минут, сидючи у дедовского трюмо. Управившись с утренним туалетом, Соня Пароходова выпила первую рюмочку перно — она почему-то всем прочим напиткам предпочитала французскую водку перно, которую называют еще — пастис. Затем она отправилась на кухню готовить кофе; это немудреное занятие превращалось у нее в долгую, кропотливую процедуру, но вот уже по квартире распространился приторный и задорный кофейный дух, Соня Пароходова налила себе чашку гарднеровского стекла и села за телефон. Наступало самое разлюбезное время суток, когда она, потягивая кофе, звонила подругам и по делам.

— Кать, это ты?

— Представь себе, я, — донеслось как-то неверно, точно уж очень издалека.

— Как там у нас дела?

— Только что привезли от Михайлика подкладочный шелк, пуговицы и шифон.

— А что с костюмом для этой мымры?

— Уже петли обметываем.

— Ну-ну.

— Да, еще приходили чинить утюги, но оба совершенно косые, только что держатся на ногах.

— Прогнала?

— А то!

— Теперь самое главное... Ты стоишь или сидишь?

— Стою.

— Тогда сядь. Сегодня утром я придумала фантастическую модель!.. — И Соня Пароходова в мельчайших деталях описала свою фантастическую модель.

— Ну, теперь этот гад у нас не обрадуется! — сказала Катерина, имея в виду одного известного московского кутюрье.

— Кстати о гадах: как у тебя дела с твоим бухгалтером?

— Да никак! Мало того что я его не люблю, у него к тому же сахарный диабет...

Они еще с полчаса поговорили на общеженские темы, наконец Соня Пароходова повесила трубку, закурила сигарету и принялась ходить туда-сюда, понемногу приближаясь к своему письменному столу; хочется заметить, что стол у нее был замечательный, крытый английским сукном, отделанный карельской березой, с балюстрадкой по краям, на толстых витых... вот даже нельзя сказать — ножках, а нужно сказать — ногах; на столе стоял чернильный прибор, гипсовый бюст Наполеона и бронзовая керосиновая лампа под колпаком матового стекла. Итак, Соня Пароходова ходила туда-сюда, и в ней постепенно зрело то чрезвычайно приятное, хотя отчасти и нервное ощущение, которое знакомо только художественным натурам, а именно: как будто вот-вот составится формула счастья, и от этого в животе делается немного щекотно, к рукам приливает горячая кровь и какая-то жилка осторожно пульсирует в голове. Долго ли, коротко ли, она уселась за письменный стол, подогнув под себя правую ногу, открыла баночку китайской туши, раскрыла набор акварельных красок, взяла в руки перо, два раза тяжело вздохнула и принялась за свою фантастическую модель. Поначалу дело двигалось хорошо, но мало-помалу угар прошел, и следующие два часа Соня Пароходова просидела за наброском для проформы, из природной тяги к положительному труду. Вылезши из-за стола в самом неприятном настрое чувств, она выпила другую рюмочку перно, закусила ломтиком лимона, посыпанным крупной солью, и села за телефон.

— Кать, это ты?

— Представь себе, я, — донеслось как-то неверно, точно уж очень издалека.

— Что-то у меня не получается ничего...

— Ты, главное, не переживай. И почаще вспоминай, чему нас учили в школе: в жизни всегда есть место подвигу, — нужно только, это самое... налегать!

— В школьные годы я училась на круглые пятерки и ходила на босу ногу.

— Ну вот видишь! Как ты была у нас отличница, так ею и осталась, поэтому ты главное — налегай.

— А что с костюмом для этой мымры?

— Она его только что забрала.

— Довольна?

— Не то слово!

— Ну еще бы! Ей на роду написано в дерюжке ходить и веревочкой подпоясываться, а тут ей, можно сказать, Елисейские Поля устроили на дому...

— Вот именно!

— Слушай: а бухгалтер твой не звонил?

— Звонил — а что толку? Он уже третий год только и делает, что звонит.

— Ну, три года — это для собаки много, а для человека считается ничего.

Они еще с полчаса поговорили на общеженские темы, а затем Соня Пароходова вышла проветриться на балкон. Даром что календари показывали конец сентября, погода стояла летняя — хотя и пасмурная, но теплая и сухая. Впрочем, приметы грядущей летаргии уже давали о себе знать: в воздухе чувствовалось что-то сонное, свет был квелым, листья на деревьях потемнели и чуть слышно запахли тленом, на балконе соседнего дома знакомый сумасшедший говорил дикую речь, вытянув правую руку в направлении Тишинского рынка, снегирь сидел на карнизе, хотя снегирям была еще не пора. Вдруг солнечный луч прорезался сквозь сероватую пелену неба и произвел на Соню Пароходову чрезвычайно приятное действие: чувство было такое, как будто вот-вот сама собой составится формула счастья, и от этого в животе делается немного щекотно, к рукам приливает горячая кровь и какая-то жилка осторожно пульсирует в голове. В эту минуту лицо ее осветилось улыбкой, как бы обращенной вовнутрь, и она вернулась к письменному столу.

Через час с небольшим эскиз ее фантастической модели был в общих чертах готов. В связи с этим обстоятельством Соня Пароходова испытала настолько полное удовлетворение, что на радостях выпила целый стакан перно. Затем она села за телефон и принялась раздумывать, кому бы ей позвонить, чтобы поведать про свой успех.

— Кать, это ты?

— Представь себе, я, — донеслось как-то неверно, точно уж очень издалека.

— Что-то у нас телефон плохо работает...

— Завтра велю телефонщикам починить.

— А если и эти пьяные придут?

— Выгоню в шею и подам на их службу в народный суд!

— Теперь суды как-то по-другому называются...

— Хрен редьки не слаще.

— Это, конечно, да.

Они еще с полчаса поговорили на общеженские темы, и в заключение Соня Пароходова пригласила Катерину в один маленький ресторан отметить рождение фантастической модели, но Катерина отказалась под тем предлогом, что с часу на час в ателье должны были доставить лекала, которые Михайлик стяжал у знаменитого московского кутюрье. Повесив телефонную трубку, Соня Пароходова надолго призадумалась, что бы такое ей на себя надеть; в конце концов выбор пал на туфли светло-зеленой замши, строгий костюм из черного кашемира и темно-зеленый шотландский плед.

В четвертом часу дня она вышла из дома, села в такси и покатила в свой маленький ресторан. Шофер ей попался разговорчивый, и дорогой они потолковали о том о сем.

— Неприятная, знаете ли, приходит иногда мысль, — между прочим сказал шофер. — Вот есть, например, такая страна Уругвай, где, наверное, живет много интересных людей, которые обо мне ничего не знают, и я о них ничего не знаю и не узнаю никогда, будто бы их и нет! А ведь это страшно, во-первых, потому, что жизнь как бы прожита не сполна, а во-вторых, потому, что в некотором роде меня тоже нет... — спрашивается, как жить?!

Народу в ресторане не было ни души, и только два официанта в опереточной униформе, казалось, дремали у стойки, подложив под головы кулаки. Соня Пароходова заказала рюмку перно, бутылку шампанского, салат с креветками, венский шницель и клубничное мороженое на десерт. От шампанского на нее напало лирическое настроение и захотелось поговорить.

— Вот если пожилой человек едет в автобусе, — сказала она официанту, принесшему венский шницель, — а ты хочешь к нему обратиться, что ты в таких случаях говоришь?

— Я в автобусах не езжу.

— Ну, предположим, случился такой казус...

— Я бы сказал: отец.

— А в Англии, представь себе, такого слова в заводе нет! То есть слово, конечно, есть, только они его друг другу не говорят.

— А что же они говорят?

— Если ты клиент, то тебе говорят: сэр.

— А если я обслуга?

— Тогда ты говоришь: сэр. А чтобы сказать: “Ты, мать, давай не толкайся”, — этого у них нет. И дети английские никогда не говорят незнакомым мужчинам “дядя”.

— А кому же они говорят “дядя”?

— Если ты брат отца.

Из ресторана Соня Пароходова вышла в отличном расположении духа, чему в первую очередь способствовало шампанское и милый официант. Кроме того, денек был хорош: солнце едва пекло, но при этом светило так ласково и печально, как в другой раз глядят симпатичные старики; в воздухе не было заметно никакого движения, но почему-то слегка ерошились волосы у прохожих; на бульваре дворники жгли опавшие листья, которые далеко распространяли дух волнующий и пряный, действовавший на психику, как вино. Соня Пароходова медленно шла в сторону Моховой, щурилась на солнце и думала о том, какой в самом деле чудесной выдалась ее жизнь.

Впрочем, в последнее время ей стало являться одно неприятное подозрение: точно покойное, обеспеченное, веселое существование есть что угодно — аномалия, греза, ощущение ощущения, но не жизнь в правильном смысле слова, а настоящая жизнь есть нечто таинственное и грозное, какая-то страшная боль, которая тем не менее завораживает и манит.

Примерно с час Соня Пароходова ходила по магазинам: она купила пару черных лакированных туфель, флакончик духов, лайковые перчатки, набор колонковых кисточек для рисования, коробку шоколадных конфет, букетик фиалок и бисерный кошелек. Под конец рабочего дня она наведалась в свое ателье мод; поскольку Катерины на месте не оказалось, она рассеянно поглазела, как работают девушки, проверила, аккуратно ли обметаны швы на одном из платьев, выкурила сигарету и вышла из ателье через задний ход.

Было около семи часов вечера, когда Соня Пароходова села в такси и покатила к себе домой. На этот раз шофер ей попался неразговорчивый, она его спрашивает:

— Правда, что скоро опять повысят цены на горючее?

Тот молчит.

Через некоторое время она ему говорит:

— Эти идиоты точно доведут народ до четвертой русской революции!..

Тот молчит.

Воротясь домой, Соня Пароходова первым делом приняла ванну, надела черное короткое платье чулком и, манкируя опасностью простудиться, вышла проветриться на балкон. Солнце уже садилось на кособокие крыши Козихинских переулков, явственно пахло гарью, напротив знакомый сумасшедший говорил дикую речь, вытянув правую руку в направлении Тишинского рынка, по карнизам расхаживали колченогие сизари. Соня Пароходова печально вздохнула, вернулась в комнаты, налила себе рюмочку перно и села за телефон.

— Кать, это ты?

— Представь себе, я, — донеслось как-то неверно, точно уж очень издалека.

— Телефон ты так и не починила.

— Так мы же затеяли завтра его чинить!..

— А где ты была около семи часов вечера?

— Ездила к Михайлику смотреть настоящие вологодские кружева.

— Ну и как?

— В общем, факультативное зрелище, можно было и не смотреть.

— А этот козел звонил?

— Какой козел?..

— Ну, бухгалтер твой недоделанный.

— Перед самым закрытием позвонил.

— И чего он вообще себе думает?

— Он думает, что я дурочка и меня можно держать на телефонном проводе, как на укороченном поводке. Самое интересное, что замуж за него я в любом случае не пойду.

— Из-за сахарного диабета?

— Нет, я просто замуж для галочки не пойду...

Они еще с полчаса поговорили на общеженские темы, затем Соня Пароходова повесила трубку и подошла к распахнутому окну. Вечер малозаметно перетекал в ночь: звезды еще не прорезались, но небо уже приобрело тот тяжелый сливовый цвет, который в пасмурную погоду обыкновенно предваряет появление звездной сыпи; было в этом небе нечто гнетущее и одновременно намекающее, и Соню Пароходову опять обуяло подозрение на тот счет, что о человеческой жизни у нее сложилось поверхностное впечатление — по крайней мере, она знает о ней не все. Усилием воли отогнав от себя эту ненужную мысль, она немного походила по комнате, потом села за письменный стол и принялась так и сяк крутить старинную керосиновую лампу под колпаком матового стекла. Немного погодя она осторожно сняла колпак, затем отсоединила емкость, полную керосина, подняла ее над головой и всю вылила на себя; в комнате сразу запахло москательной лавкой, и Соня Пароходова поневоле вернулась в детство, в город Ижевск, в двухэтажный мещанский домик, где внизу продавали всякую всячину и в частности керосин. Она взяла в руки картонный спичечный коробок и, чиркая спичками, стала поджигать на себе одежду; то ли керосин был нехорош, то ли он вообще плохо горел на открытом воздухе, но только ей пришлось извести больше половины картонного коробка, прежде чем ее черное платье нехотя взялось розоватым пламенем, которое производило вонючий дым. Когда уже затрещали волосы на голове, ей подумалось: вот она, другая жизнь, жуткая и неизмеримо значительная уже тем, что она необратимо идет к концу.

Кожу на теле так нестерпимо жгло, что Соня Пароходова не помня себя выбежала на лестничную площадку. Несколько секунд она дико озиралась по сторонам, но потом сознание ее помутилось, она упала на ступеньки и покатилась вниз, уже не думая, а как-то ощущая, что теперь она знает все.





Версия для печати