Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1998, 9

Последняя черта

ПО ХОДУ ТЕКСТА

НИКИТА ЕЛИСЕЕВ

*

ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕРТА

Произведения вышеозначенного стиля издательства и журналы, конечно, никогда не печатали. Авторы издавали их за свой счет. В советской России частное издательство уничтожено, поэтому все должно проходить через цензуру и редактуру советских чиновников. Настоящего понимания эти чиновники, разумеется, лишены, но все-таки они достаточно натасканы, благоразумны и осторожны для того, чтобы произведений, лежащих много ниже нуля, в казенные издательства и журналы не пропускать” (В. Ходасевич. “Ниже нуля”, 1936 год).

“Исторья мира...” Пока некоторые околачивают яблочки с древа познания, ковыряются в деталях и частностях, иные гиганты мысли, титаны духа просто и скромно сочиняют “Историю русской литературы” на одной газетной странице1. Восемь веков на четырех газетных столбцах! Грандиозность замысла и изящество исполнения заставили меня вспомнить забытого ныне русского поэта В. Колосовского, чье произведение “Исторья мира в стихах” сочувственно цитировал В. Ходасевич.

Я долго думать-то не стану,
Исторью мира напишу, —
Оставьте вы читать Татьяну,
Внимайте этому, прошу!

Внимаем.

Зачин. Ник. Переяслов начинает осторожно и вдумчиво. Я бы сказал, деликатно.

“Я уже давно подозревал (курсив мой. — Н. Е.), что русская литература вышла вовсе не из гоголевской └Шинели”, а из └Слова о полку Игореве”...”

Любопытно, когда же зародилось это, надо признаться, вполне обоснованное подозрение? Я думаю, что на уроке литературы в седьмом классе средней общеобразовательной школы...

Интродукция. “Слово...” — наше всё...

“В нем, этом небольшом по объему и не четком по жанру произведении, явлены нам сразу и проза, и поэзия; даны образцы раскрытия ратной темы (например, в сценах выхода войска, описаниях битвы); воинской и патриотической риторики (речь Всеволода перед походом и речь Святослава о защите русской земли); интимной лирики (плач Ярославны); авантюрного (поход-плен-побег князя Игоря) и мистического (сон Святослава) романов...” (курсив автора. — Н. Е.).

В тексте “Слова...” вдумчивый исследователь обнаружил еще образцы вестерна — проповеди — сказки — аллитерации — хроники — проблемы поколений — лирических отступлений — и — одухотворения природы.

Я полюбопытствовал, кто этот кропотливый историк “Слова...”. Какими работами он обогатил русскую словесность, находящуюся, как ни печально это признать, “у последней черты”. В Публичной библиотеке мне удалось обнаружить небольшой по объему, но довольно четкий по жанру сборничек стихов Ник. Переяслова. “Близок час” (М., “РБП”, 1994, 7 стр.) — эта небольшая книжечка томов премногих тяжелей. В ней нам даны сразу образцы раскрытия ратной темы — на стр. 5:

И тогда — вышел третий вперед:
“Государь! Лучше вынь ты мне душу,
но не дай предавать свой народ!”

Особенно хорош здесь смелый и оригинальный оборот “лучше вынь ты мне душу” — что-то в этом древнеримское, классическое в своей грозной простоте (“Молчи, сволочь! — лениво ответил на это Кай Юлий и с прямотой римлянина добавил: — Убью! Душу выну!” — Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 483).

Есть образцы воинской и патриотической риторики — на стр. 4:

О русский люд. Солдат и сын солдата, —
ты дал пленить себя в своей стране.
И, веселя слезами супостата,
ты сжат в его беспалой пятерне.

Всякий, кто хоть сколько-нибудь разбирается в поэзии, согласится со мной: это поразительный по своей точности образ, в нем изощренность маркиза де Сада и Захер-Мазоха соединена с державинской мощью...

А вот интимная эротическая лирика — на стр. 5:

Не гулять мне по Кремлю, как кошка,
выгибая царственную стать,
и стрельцов, открыв свое окошко,
среди ночи в спальню не впускать.

У Ник. Переяслова можно обнаружить также образцы проповедей (“Где мощь твоя? / Что с лучшей из милиций? / Одно жулье расселось вдоль пути...” — стр. 4), вестерна (“Хорошо, хоть есть еще разини — / и, скользнув между чекистских веж, / из застенков сталинской России / уходил философ за рубеж” — стр. 6), неологизмов (“Мой брат, мой дроздёныш...” стр. 3) — как нежно, да? Слышится ласковое: “Ну, ддроздёныш, ну, ты дощелкаешься, досвистишься у меня, трепаный пух... Кышш!”), аллитераций (“и, гугнявым их стонам не внемля...” (стр. 3) — не правда ли, слышны незатихающие гугнявые стоны?).

Муза Ник. Переяслова не отпускает, затягивает в свое силовое поле... В ушах до сих пор трагический вопрос: “Что с лучшей из милиций?” В самом деле — что?

Честно скажу: до знакомства со стихами Ник. Переяслова я еще только подозревал, но после — ясно осознал непреложный факт: выйдя из “Слова о полку Игореве”, русская литература вошла в творчество Ник. Переяслова, явившего сразу и прозу, и поэзию, и публицистику, и научный трактат.

Неувязки с хронологией. Я возвращаюсь к позабытому ради пиитических опытов прозаическому тексту. Автора волнует некоторая неточность в периодизации истории русской литературы:

“...если следовать общепринятой схеме, то история русской литературы приобретает некий странно нелогичный характер, начинаясь с необычайно высокого — Золотого века, горбом выступающего над голой равниной словесности, а затем по непонятной причине вдруг спадая до холмов века Серебряного и далее — как утверждают некоторые прогнозисты — до бугорков века бронзового, а то и деревянного.

И тогда я подумал, что, может быть, и не надо никакой лукавой игры в Золотой-Серебряный (бронзовый, оловянный, стеклянный. — Н. Е.), а надо просто, опираясь на свойственные для всего живого циклы роста, разделить историю русской литературы на эволюционные периоды, соответствующие стадиям человеческого возраста?..”

Господи! Да давно уже пора! Чего тянуть? Все эти классицизмы, романтизмы, реализмы, всяких там архаистов и новаторов похерить — и просто: Детство. Отрочество. В людях. Юность. Мои университеты. Смерть Ивана Ильича.

Почему никто до сих пор не додумался до подобной периодизации русской литературы? И даже более того, почему вообще все попытки свести историческое развитие к биологическому, предпринятые Данилевским и Шпенглером, Леонтьевым и Львом Гумилевым, остались невостребованными историками?

Наверно, потому, что историки до сих пор не изжили белибердяевский такой, нелепый подход к истории как к сфере человеческой свободы, в которой главным является не строгая заданность эпох, следующих друг за другом в затылок, как в старой советской очереди (“Простите, мадам, но вас здесь не стояло. Я пришла, а вас не было, надо было дожидаться последнего...”), но многовариантность, порой катастрофичность развития. Самый что ни на есть вульгарный социолог, самый что ни на есть рьяный последователь теорий Льва Гумилева, всматриваясь в давно прошедшую эпоху, не могут не заинтересоваться этой эпохой самой по себе, не могут не почувствовать абсолютную ценность прошлого, вне зависимости от того, младенчество это, детство, феодализм, капитализм или нэп. Между физиологическим ростом, взрослением, старением и человеческой историей — принципиальная разница. Такая же разница, как между жизнью и судьбой...

Но все это лишнее, лишнее... Куда как просто и понятно: “Младенчество... (ХI — ХVII вв.) можно назвать периодом наибольшей близости к Богу...” — и уместить этот период (в шестьсот лет) на тринадцати газетных строчках. Украсить снизу и сверху виньетками, указать на главные черты: “детское косноязычие и неумелый лепет сочетаются здесь с чисто интуитивной смелостью, которую дает незнание литературных канонов и правил...”. Хочется робко пискнуть: “Простите великодушно, но незнание чего бы то ни было смелости не дает — незнание дает наглость и невоспитанность, особенно если это незнание канонов и правил”. В число “детско-косноязычных” и “неумело лепечущих” младенцев попадают митрополит Иларион (ХI век), архиепископ Геннадий (XVI век), протопоп Аввакум (ХVII век) и прочие, ну просто не упоминаемые Ник. Переясловым.

Мой комариный писк не прекращается: “└Младенцы” очень хорошо знали литературные каноны и правила своего времени и тщательно их соблюдали. Просто людям ХХ века эти каноны и правила чужды. Вот нам и кажется детским лепетом и неумелым косноязычием то, что таковым не являлось и не является”. Как смешны эти возражения! Достаточно сравнить детско-нелепое косноязычие протопопа Аввакума и психологически точное описание гибели князя Михаила Тверского у Ник. Переяслова, чтобы понять, кто знает литературные каноны и правила, а кто — ни синь порох. Протопоп Аввакум: “В ыную пору протопопица, бедная, брела, брела, да и повалилась, и встать не сможет... Опосле на меня, бедная, пеняет: └Долго ль-де, протопоп, сего мучения будет?” И я ей сказал: └Марковна, до самыя до смерти”. Она же против тово: └Добро, Петрович... И мы еще побредем...”” А вот отрывок из стихотворения Ник. Переяслова “Нам есть кому молиться”:

Христа заветам непреложно

внемля,

оставив дом, богатство и уют,
он пролил кровь свою за эту землю,
где в белых храмах звонницы поют.

А был момент — он мог бежать к

супруге

и тем отсрочить смертную черту.
Но Бог сказал:
“кто жизнь отдаст за други,
тот выше всех...”
Он выбрал — высоту.

Да-а, это вам не протопопица. Так и видишь перед собой Михаила Тверского, улучившего момент и мчащего к супруге. Нет. Он выбрал высоту. Сильная картина.

Возрасты. Ограниченность объема журнальных заметок не позволяет остановиться на всех открытиях Ник. Переяслова. “Дети” Державин и Ломоносов (“Не зрим ли каждый день гробов, седин дряхлеющей Вселенной” — какое чистое, детское восприятие действительности, не так ли?), “отроки” Пушкин, Батюшков, Баратынский с “юношеским фальцетом альбомных стихов” (“Благословлен святое возвестивший! / Но в глубине разврата не погиб / Какой-нибудь неправедный изгиб / Сердец людских пред нами обнаживший”, — по-видимому, в этих строчках был расслышан “юношеский фальцет”); “юноши” Лев Толстой и Федор Достоевский, а следом за “юношами” — возмужавшие “молодые люди”: “бас Маяковского, техническая изощренность Пастернака, лабораторная пристальность Хлебникова...”

Еще раз о смелости. Никакому англичанину (скованному знанием канонов и правил) не придет в голову назвать Шекспира, писавшего в ХVI — ХVII веках, неумело лепечущим младенцем; исландец не рискнет отнести “Сагу о Ньяле” к “утробному периоду развития” исландской литературы; француз не сообщит во всеуслышание, что Руссо и Дидро — “дети”, немец поостережется назвать “ребенком” Гриммельсхаузена и “отроком” Гёте. Не доросли еще, не поднялись до мудрой всеохватной “старости” Ник. Переяслова. Не дотянули...

Зрелость. Но прежде “старости” — зрелость.

“...молодость русской литературы была весьма недолгой, и уже с начала тридцатых годов нашего века в ней начали явственно проступать черты другого, более сдержанного и оглядчивого периода ее жизни (здесь и ниже курсив Ник. Переяслова. — Н. Е.)”.

“Как тонко подмечено! Какие найдены верные эпитеты: “сдержанный” и “оглядчивый”. Это — зрелость. Взвешенная, сдержанная и оглядчивая. Жаль, что Ник. Переяслов не уточнил, не расшифровал социально-политических причин сдержанной и оглядчивой зрелости русской литературы. Могу предложить одну только байку про помудревшего, повзрослевшего, мы бы даже сказали — созревшего и прозревшего бывшего литературного скандалиста Виктора Шкловского. В составе писательской бригады Виктор Борисович съездил на строительство Беломорканала. По возвращении оттуда его спросили, как он себя там почувствовал. “Как живая чернобурка в магазине мехов”, — моментально ответил бывший эсер, брат одного из “подельников” митрополита Вениамина. Зрелость, зрелость.

“На этом этапе развития литературы практически уже не существует проблем с техникой сюжетосложения или версификаторства... (надо полагать, что у └ребенка” Державина, └отрока” Пушкина, └юноши” Гончарова были проблемы с техникой версификаторства или сюжетосложения. — Н. Е.). ...Идет добротное и по-своему талантливое хронометрирование официальной жизни эпохи и уговаривание себя и других, что этот путь был самый правильный из возможных (└Они сражались за Родину”, └Братская ГЭС”, └Валентин и Валентина”... Даже такие произведения, как └Белые одежды”, └Печальный детектив” или крамольные песни Высоцкого, только подчеркивают, какой счастливой была бы жизнь в СССР, если бы не отклонения от правильного курса)”.

Хочется дополнить этот ряд “добротных и по-своему талантливых произведений”, хронометрирующих официальную эпоху, уговаривающих себя и других, что этот путь — самый правильный из возможных: “Архипелаг ГУЛАГ” Солженицына, “Колымские рассказы” Шаламова, “Факультет ненужных вещей” Домбровского, ну а уж крамольные песни Галича только про то и петы...

Замшелый критикан, буквоед и формалист скажет, пожалуй, что период, названный Ник. Переясловым “зрелостью”, характерен как раз не железобетонной уверенностью в правильности избранного пути, а всевозможными сомнениями и колебаниями. В этот период даже и не обязательна такая яростная негация всего пройденного пути, как у Солженицына, — достаточно крупинки сомнения, чтобы из “добротного хронометрирования” получилось искусство. Речь ведь идет о советской литературе в последнем фазисе ее развития. Лучший и характернейший поэт этой эпохи, Борис Слуцкий “в глухом и темном углу времени” очень хорошо объяснил, чем подпитано и подсвечено “уговаривание себя и других в правильности избранного пути”:

Я строю на песке, а тот песок
Еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
А для меня распался и потек.

...Но верен я строительной программе...
Прижат к стене, вися на волоске,
Я строю на плывущем под ногами,
На уходящем из-под ног песке.

Но это все придирки. Стоит только представить себе всю картину развития русской литературы, нарисованную Ник. Переясловым, чтобы захватило дух и сперло дыхание. Некое умопостигаемое существо в младенчестве кропает “Слово о полку Игореве”, растет, набирается сил, становится ребенком (Державиным), отроком (Пушкиным), юношей (Толстым), мужает, крепнет — и вот перед нами зрелый муж — Михаил Шолохов, создающий эпопею “Они сражались за Родину” — “зрелость” той литературы, в которой были “Житие протопопа Аввакума”, “Водопад” Державина, “Евгений Онегин” Пушкина... Вы не волнуйтесь: этой литературе предстоит еще старость (“тихая и светлая” или “маразматическая”), “кончина” и — само собой — “жизнь после смерти”.

Зачем... Неизжитые фрейдо-марксистские привычки заставляют ставить этот вопрос. Причину заменять целеполаганием, детерминизм — телеологией.

Зачем Ник. Переяслову понадобилось создавать такую картинку? Для чего? Голос единицы (как известно) тоньше писка. Но если в великую литературу сгрудились малые? Если ты не сам по себе пишешь стихи и прозу, а действуешь в составе огромного организма, которому лет восемьсот, не меньше? А? Как расправляются плечи! Какой победной уверенностью наполняется грудь! Ты — представитель “старости” той литературы, где в “детях” были Баратынский и Вяземский...

На самом деле каждый сам про себя знает, чего он стоит. Человек, знакомый с “технической оснащенностью Пастернака” и “лабораторной пристальностью Хлебникова”, не может не понимать уровень “технической оснащенности” и “лабораторной пристальности” таких стихов:

Скажут: “Ишь, понацепила цацек!
Это все, красотка, не твое...”
...Да, недолгим было наше царство,
хоть и сладко царское житье.

Расставаясь с ним, скажу потомкам
нашей псевдоцарственной семьи:
“Чтобы слез — не собирать в котомку,
не садитесь в сани — не в свои”.

Однако все меняется, если сказать себе: это не я плохо пишу, это через меня, мной плохо пишет постаревший, склеротический, впадающий в детство, готовый к смерти —

иларионоаввакумодержавинопушкинобаратынскодостоевсконекрасовскомаяковскоолешонабоковоката-ев.

 





Версия для печати