Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1998, 12

Время и вечность

МАРИНА НОВИКОВА

*

ВРЕМЯ И ВЕЧНОСТЬ

Быстро и коротко написался первый вариант отклика на книгу А. Нежного1. Долго, с передумываньями-перечитываньями, писался второй вариант. А между ними проплыло над Россией грозовое облако (или, по “Слову о полку Игореве”, прошли “смърци мглами”). “Захоронение останков Романовых”, как оно официально именовалось вначале. “Погребение императора Николая II и членов его семьи”, как оно стало — опять-таки официально — именоваться в конце.

Хотя конца не было и нет, и в этом (понимаю теперь) вся соль...

От книги я вздрогнула — прямо от суперобложки, где разместились выдержки из отзывов на уже напечатанные раньше главки-статьи (“Дружба народов”, “Континент”, “Страницы”, “Русская мысль”). И от двух аннотаций — авторской и издательской.

Привожу только фразы-запальники.

“...трагедия русской жизни — следствие трагического положения русской Церкви, и в XX веке, и во всех предшествующих...”

“В лице Минея Губельмана (Ярославского)” автор “грозно расправляется с еврейством, перемахнувшим из-за черты оседлости на командные посты новой власти”. Но столь же пламенно “защищает другую половину еврейства”. Перетягивает та чаша весов, “что вместила шесть миллионов жертв Холокоста...”.

Патриарх Тихон в книге — “живой человек во всей его духовной силе и человеческой немощи, а не мифологизированный образ новейшей доморощенной агиографии...”.

Разумеется, крупным планом повсюду отмечена работа автора в архивах КГБ и КПСС с материалами, “ранее совершенно секретными...”. Есть в книге и “выходы в современность”, и “живое, страстное чувство...”.

Чувство сформулировано самим автором дважды. На суперобложке: я заплакал во сне — ко мне “пришла мысль о крушении христианства в России. В нашем Отечестве Кесарь победил Христа”. На форзаце: в “перестройку” я защищал интересы Церкви и верующих от советской власти; теперь тоже защищаю права верующих, но “уже (бывает!) от соединенного насилия власти и священноначалия”.

Однако я-то вздрогнула не от “страстного чувства”. (Страсть — вообще не похвала в христианском и подавно в православном разумении. Не только страсть, а и “религиозное возбуждение” есть состояние, с коим христианин призван усердно в себе бороться; рецензентам А. Нежного это, может, и невдомек, но автору давать согласие на подобную “лестную” аттестацию вряд ли следовало бы.) Не от “чувств” вздрогнула я, а от коммерческой очевидности выдержек: вот как уже вычитывают-выхватывают издатели “убойные”, на массовый интерес рассчитанные куски из откликов на книгу и из самой книги. Вот как ее встраивают в рыночную политику и рыночную идеологию.

Но нет, пожалуй, и не от рыночного запаха я вздрогнула. Он тоже уже не в новинку. Это когда-то, лет десять назад, очнувшись от катакомбно-трепетного, диссидентско-интеллигентского раздумья над самыми, как тогда казалось, личными и самыми глобальными вопросами (судьбы России, тайны власти, таинства веры, бремя пятой графы...), мы обнаружили: на “рынке информационных технологий” про это можно и нужно кричать как поистошней и шутить как поразвязней. Сейчас — кого этим удивишь?

А вздрогнула я оттого, что мигом, будто с высоты птичьего полета, увидела другую Россию. Не “открытую в европейское пространство”. Не осведомленную в церковном закулисье. Сумбурную, нововерческую и полуверческую Россию, которой вместе с тем уже попросту не на чем стоять, кроме как на огородике, на козе Машке, на тетке Дарье (той — безотказной, твардовской) да на Господе Боге. А Он обитает в церкви неподалеку, и местный “батюшка” знает к Нему путь. И ежели поколеблется еще и вера в этого, именно в этого “батюшку”, так тетка Дарья повесится, коза без нее издохнет, и кончится Россия.

Помнил ли автор об этой другой России? Несомненно помнил, это видно по самой композиции книги и способу общения с читателем. Первая часть, как и обещано, — самая “секретная” и кровавая: о сфабрикованных “делах” Патриарха Тихона, Митрополита Петроградского Вениамина, епископа Андрея (Ухтомского) и иных новомучеников России. Аресты, допросы, процессы, подвалы, лагеря, расстрелы... При этом автор вполне отдает себе отчет в том, что далеко не все наши современники помнят, хотя бы в общих чертах, мытарства Православной Церкви в 20 — 30-х годах. Тем паче трудно ожидать, чтобы читатели смогли сразу ощутить духовный, а не просто социальный или юридический пафос тех кромешных “дел”. Поэтому А. Нежный прочувствованно и подробно ведет читателя по лабиринту казуистических заигрываний-запугиваний, с которых начинала красная власть свой “диалог” с Православной Церковью. Трагизм патриарха, равно как и других его соратников и последователей, состоял в том, что, во-первых, далеко не сразу и не все поняли: новое государство и не собирается отводить Церкви какое бы то ни было место в своей грядущей железобетонной конструкции. Сломить, замарать, опозорить, уничтожить — таковы были планируемые вехи, а отсюда и “методики” обращения с Православной Церковью, разработанные идеологами в кремлевских кабинетах. Поэтому все подсудимые проходили тяжкий и мучительный путь, ища ответ не только для себя, но и для своей паствы, а в общем-то, и для всей России: в какой мере свобода духа не зависит от политической свободы? До какой степени молчаливое сопротивление произволу и глумлению над святынями, будучи молчаливым, все-таки остается сопротивлением, а где оно уже превращается в негласное сотрудничество? Вторая часть книги — самая черная и наиболее “публицистическая”. Тут и сражения духовенства против “католической экспансии”, и битвы вокруг церковной собственности, и нефигуральные (с ОМОНом) вытеснения приходов, перешедших под юрисдикцию Русской Православной Церкви зарубежной или независимой, и политические метаморфозы о. Дмитрия Дудко. А попутно — целый веер “компромата к размышлению”: о церковниках — секретных сотрудниках КГБ, пособниках власти, гомосексуалистах, мздоимцах и т. д. и т. п. Позорящих и церковную, и общественную историю России.

Но, спросит читатель, где же тут другая Россия? Есть и она. Ей отведена третья, самая светлая часть книги Нежного. Тихие монахини и энергичные строители храмов, мастера колокольного звона, еще недавно и не помышлявшие о такой “профессии” простые женщины, поддерживающие свой приход да и любую новостройку, реставрацию в России своей вдовьей лептой, — все они стали героями этой части.

А как же насчет исторического позора? Дело в том, что история и есть главный камень преткновения автора. Не один А. Нежный на него наткнулся и не одна лишь наша либеральная “постперестройка”: они только ушиблись крепче. Преткновение это вообще не сугубо русское, ни специфически православное, ни даже исключительно христианское.

История начала мешать человеку и культурологически, и метафизически, как только он смог ее ощутить. Культурологически — поскольку чувство необратимости времени, с чего и начинается чувство истории, — “неестественно”: внеприродно. (Природное время, сезонное, колебательно или циклично.) Необратимое время “протоистории” возникает с рождением городских цивилизаций, а утверждается в древних государствах-империях. Но и впредь ужас безвозврата, блаженство “вечного возвращения” (М. Элиаде) останется лейтмотивом языческих мифов, движущей пружиной языческих ритуалов, “отменяющих” поступательное время. Метафизически же — богословы скажут, что необратимо-неотвратимое время истории “неестественно” для человека, поскольку он замышлен в вечности и предназначен вечности. Лишь раскол бытия на “священное” и “низменное”, “идеальное” и “реальное” (отраженный в библейском сюжете грехопадения), вверг человека в “реальную” историю. Сделал ее, историю, “больной вечностью” или того пуще — отрицанием вечности, “грязной политикой”.

Вопрос, таким образом, не столько в обличении симптомов, сколько в диагнозе болезни.

Если “реальная” история — единственная данная человеку реальность (век человека — судьба человека: самочувствие всякого “исторического материализма”, следственно, и революционеров, и оттепельников, и перестроечников), тогда она, история, неизменно будет устремляться, по-мефистофельски, к валянию в помёте. Что же до политики, в ней вообще нет таинств, зато изобилуют “тайны”: Мадридского ли, Кремлевского ли двора, Лубянского ли, Свято-Даниловского ли подворья. Азарт автора — в раскопках этих “тайн”; отчаяние автора — в метаисторической бессмыслице этих “тайн”, во внеположности их любому духовному опыту, будь то новомучеников, или автора, или авторского героя-двойника (повесть “Плач по Вениамину”). Между тем только внутренний опыт переживания времени как вечности позволяет на шок истории отвечать не проклятием, не плачем, не изуверенностью, а доверием к бытию.

Из этого всеобъемлющего доверия проистекает, в частности, доверие к историко-национальному, историко-церковному, а хоть бы и к историко-державному аспектам того же бытия. Небоязнь их (что не равно их индульгенции). Уважение к “замыслу упрямому” Творца (Б. Пастернак, “Гамлет”), дарующего народам и отдельным личностям свободу избирать свою “роль” в общей исторической “драме”. (Я бы осмелилась поправить поэта: не роль, а миссию, и не в “драме”, а — выбирая среди близких определений — в мистерии.)

Из моего ближнего зарубежья это различие двух подходов, даже на поверхности масс-медиа, видно гораздо более резко. Вот один пример.

Демонстративно европоцентричная киевская газета “День”, где понятию “духовность” предпочитают “ментальность” и “самоидентичность”, где сорокалетние и тридцатилетние прагматики сменили пятидесятилетних и шестидесятилетних романтиков украинского диссиданса, — газета-эмблема иронизирует надо всем. Кроме религии. И разоблачает все и вся. Кроме Церкви. (Украинской, понятное дело, не “московской”.) Заподозрить журналистов “Дня” в личном священном трепете — затруднительно. Диктуют не они, а доминирующее состояние читательских умов. Так оно повсюду, где религия — это еще всерьез, где национальная история и современность еще не оторваны от “неба”, где вечность еще иерархически выше и авторитетней “нашего времени”.

Не думаю, чтобы в России умственная либерализация пошла быстрей. Думаю иначе. Рисуя “коллективный портрет” русского православия XX века (в том числе его иллюзий и срывов), А. Нежный рисует скорее автопортрет, скорее оттепельно-перестроечной и скорее интеллигенции — по крайней мере ее “неорелигиозного” крыла.

Легковерные упования иных лидеров Церкви на “новую власть” и на сотрудничество с ней? Верно. Было. А как насчет журнала “Огонек”, в котором, между прочим, и разражались сенсациями лет пятнадцать назад статьи А. Нежного? Не ведаю, какие “огоньковские иллюзии” питали тогдашние верующие читатели Москвы. Тогдашние читатели Киева — никаких. Все, кто вблизи знал главного редактора и подоплеку его умопомрачительной карьеры, знали и другое. Функция его всегда была санкционированной. (Неформально санкционированной, что крепче формального.) “Огонек” при нем говорил правду. Много правды. Больше правды, чем от него ждали. Он не говорил недозволенной правды. Авторы могли энтузиастически готовить публикационные бомбы. Но в генштабе планировали, куда бомбы подкладывать. Или проверяли: можно ли уже подкладывать именно сюда?

Так как? Каково смотрятся в этом свете публицисты типа автора книги? Не похожи ли их упования на упования церковников?

Далее. А. Нежный прозорливо отмечает, что революционные власти с самого начала готовили для Церкви не только явный свинец, но и тайный яд. Свинец — как средство ближнее, яд — на перспективу: начиная еще с кампании 1922 года по изъятию церковных ценностей, где “жирная” и “богатая” Церковь противопоставлялась своему голодному народу. Верно. Было и это. Ну а спустя десятилетия руководитель КГБ зачем “авторского” героя-двойника к архивам Лубянки подпускал? Голубиный нрав и куриную слепоту надо иметь, чтобы полагать (как герой-двойник), будто делалось это в признательность за общественную поддержку. То есть возможна и поддержка, возможна и признательность; допуска по столь умилительному поводу быть не могло. Это бедному сыну оттепели снова комиссар в пыльном шлеме примерещился. Склонившийся тихо над ним. А комиссар предвидел, что автор, он же персонаж, в подвале с настольной лампой обнаружит. А обнаружит он в протоколах допросов (и церковников, и мирян) не только сияние мученических нимбов. Часто, много чаще, чем его душе под силу, увидит он растерянность, беспомощность, слабый “непрофессиональный” расчет: мучителей перехитрить или хотя бы удержать на достигнутом... И, пропитавшись этим дальнодействующим ядом, автор не только поверит всем лубянским данным о нынешних иерархах. (Данным, “утекающим” к нынешним же отцам либералам вроде Г. Якунина — будто оттуда могут утечь какие-нибудь данные окромя тех, что для утечки и предназначены.) Он, автор, возопиет уже не к истории, а к Господу Богу: зачем Ты все это позволил?! Переводя на язык метафизики: зачем Ты допустил в России такую Церковь и такую историю?!

От подобного отравления и впрямь заплачешь среди ночи. Неясно только, испугался ли автор договорить “последнюю правду”, или какое-то сокровенное чутье не дало ему ее вымолвить. А ведь по логике вещей должен он был написать не: в России Христа победил Кесарь. При чем тут Кесарь? Масштаб не тот, вопль ко Всевышнему не тот. Нарек же автор главного советского безбожника, Минея Губельмана-Емельяна Ярославского, комиссаром дьявола. Не Кесаря. Так что не Кесарь победил в России, а дьявол.

Пока читатель передохнет, сообщу: вот от этого-то (как сказанного, так из сказанного вытекающего) я не вздрогнула нисколько. Автор — человек нежный, по-видимому, не только по фамилии, ибо обитает в Москве и вращается преимущественно в обществе единоверцев. Я человек прокаленный, ибо живу в Украине-Крыму; вокруг меня — инонационалы и иноверцы; историю России (включая историю Церкви) здесь с 1992 года учат не по Голубинскому. Половину душераздирающей информации, кою автор извлекал из сверхсекретных архивов, он мог бы заполучить куда проще: прочитав книги, статьи, мемуары украинских эмигрантов и диссидентов, еврейских эмигрантов и сионистов, исламских депортантов и правозащитников — и дальше, дальше, дальше. К этой половине получил бы он в придачу и вторую: об инородческих-инославных хождениях по мукам. А главное — проглотил бы он такой заряд беспощадности относительно России, от Калиты до царя-новомученика, от “плохих” церковных иерархов до иерархов “хороших” (про Германа Казанского, например, мнение казанских татар-мусульман автор не слыхивал?), — такое сглотнул бы он, говорю, что какие уж тут слезы в ночи? Какой победивший дьявол? Да не “победил” он, а с самого основания история России есть история дьявольская. С этим и живите; в этом (а не в красном восьмидесятилетии) и кайтесь. Без надежды на прощение.

В таком контексте отвечать приходится не слезами: московским слезам здесь не верят. И “новой России” не верят: имперские игры. И “старой” также: имперские игры. И отцам радикалам: имперские игры.

Отвечать можно лишь с двух позиций. С точки зрения истории, но не сугубо русской, а мировой (самое меньшее — евроазиатской). И с точки зрения вечности.

Ответ исторический я уже контурно намечала. То, что так устрашает и отвращает демократичного автора: иерархизм, автократизм, цезарепапизм, — есть отнюдь не достояние русской (а перед нею — византийской) Церкви. Совмещение царя-жреца — исконное явление мировой истории, проинтерпретированное в сотнях “неконфессиональных” и одновременно вполне авторитетных научных трудов — от Ж. Дюмезиля до Э. Бенвениста. Всякая власть священна, ибо только священное полновластно, — в этом убеждении древние китайцы не отличались от хеттов, ацтеки от крито-микенцев, семиты от хамитов. Отсюда вера в “харизматического лидера” — избранника духов, позже богов, позже Бога. Демократий без иерархичности мировая история также не помнит — прежде всего потому, что бытийно невозможна “демократия” в отношениях Бога (богов) и человека2. А ведь все земные “кратии” моделировались первоначально по небесному образцу. Разница одна. Чем сильней, живей, невытоптанней в любом социуме вера, тем более тянется этот социум к “святой власти”. Всякая иная власть для него — только вынужденный, чужеродный давильный пресс.

И “святая Русь”, формула, оскорбившая христианские чувства автора своей гордыней и названная источником погибели земли русской, совершенно сопоставима с аналогичными самохарактеристиками других народов Европы. Франция все Средневековье именовала себя “христианнейшей”, Германия — “верной” (в религиозном смысле). Была в этом не столько государственная гордыня (хоть и без нее не обошлось), сколько органичная, от язычества доставшаяся убежденность: “свой” народ — самый правильный (в архаике — единственно правильный).

Законно говорить в связи с этим о патриархальности русского сознания, о ее минусах и плюсах. (Скажем, огненные прения вокруг веры и Церкви в “цивилизованных странах” уже немыслимы, и особых бурь книга А. Нежного там бы не вызвала.) О патриархальности, но не о люциферианском самовозвеличении: так “святую Русь” разумели только дехристианизировавшиеся властители да занесшиеся интеллигенты. (Хоть в рясе, хоть в сюртуке, хоть в джинсах.)

В принципе же, автору (сдается мне) очень хочется иметь Русскую Православную Церковь, но с другой историей.

Не берусь его упрекать. Даже так скажу: всем бы, наверно, хотелось. Англичанам — иметь Церковь без монастырских погромов Генриха VIII, без кощунства Кромвеля. Испанцам — Церковь без инквизиции, без депортации потомков крещеных “мавров” — морисков, без еврейских погромов. Французам — Церковь без Варфоломеевской ночи, немцам — без Тридцатилетней войны. Всем — иметь Церковь без колониального “крещения огнем и мечом”; не всем, но многим — иметь подлинно Церковь, а не модернизированный сбербанк для души, с загробными акциями.

Вопрос: а самих себя нам хотелось бы иметь? Себя, но с другой микроисторией — с другой биографией?.. А если бы и дали нам через свое время перепрыгнуть, шагнув прямиком в вечность, — к ней-то мы что, лучше готовы? Как жестко вопросил митрополит Антоний Сурожский (верующих спросил, не атеистов и не гонителей): мы что, действительно желаем сейчас, сию минуту встретиться лицом к лицу с Богом?

Малая проверка на временное и вечное недавно прошла. О ней я упоминала на первой странице, ею и завершу: было “захоронение останков Романовых”.

Хотя — по технике показа на ТВ — были это не останки, а экспонаты. На весь экран, в разных ракурсах демонстрировались оскаленные изуродованные черепа, “детали скелетов”, разложенные (как в анатомичке) на столах и накрытые (как в музее атеизма) стеклянными футлярами. Впрочем, в музеях атеизма была своя цель — “разоблачение мощей”, и форма ей соответствовала. Здесь же на одном конце России “останкам” готовили место в церкви, возле династических могил, — на другом конце их расфасовывали...

Кого хоронили? Не “Романовых”. “Романов” — это некогда первый секретарь Ленинградского обкома КПСС. А тот (и те), напоминание о ком вывозили грузом 200, словно из Афгана или Чечни, — те были “Романовыми” только у расстрельщиков. Не случайно устные “мемуары” именно расстрельщиков неделю подряд гоняло перед этим ОРТ. За наглой “просто фамилией”, за самодовольными голосами на старой магнитопленке тщетно пыталась себя скрыть нараставшая опаска перед “чем-то”. Почти как в “Моцарте и Сальери” пушкинском: а “вдруг: виденье гробовое”? “Незапный мрак иль что-нибудь такое...”?

“Такое” и произошло. То, что начиналось в 1918-м, но и в 1998 году как “секретность”, преображалось на глазах в таинство.

“Вдруг” зияюще обозначалось отличие сана от номенклатуры, царей от президентов и председателей верховных советов, понятие иерархии от понятия “элиты”, народа — от “масс”, “населения” или “избирателей”. “Вдруг” обнаружилось, что история не подчиняется всецело “играм” и “кампаниям”. Так, ломая сценарий, спокойно и неуклонно стирая с происходящего клеймо “события губернского масштаба”, сквозь историю “историческую” проступала история “сверхисторическая”. Смыслоносная, а потому — непредсказуемая, а потому — непобедимая.

Задолго до ельцинской “сильной рокировочки” — внезапного перелета в Петербург и тяжелого, негнущегося полупоклона-полупокаяния в Петропавловской крепости — определился этот мистериальный “жанр” июльского события. Немцовская заключительная фраза-шедевр его подтвердила: “Хотели как лучше, а вышло отлично (цитата дословная. — М. Н.)”. До чего же надо было растеряться, чтобы, очутившись в мистерии, вывалиться из нее в такое дурновкусие.

Что же произошло? Наглядное доказательство того, что история не может завершиться “в горизонтали”: проступками и преступлениями, “своевременными” расстрелами и “несвоевременными” отмазками от них. Время выхлестнуло в вертикаль — в вечность. Туда и убогим-то лепетом не доносились громогласные еще вчера вопросы: Романовы это или не Романовы? кто приедет “от нас” и кто “от них”? которая Церковь, “наша” или “ихняя”, останется с носом?

После того июля по-другому стала видеться и книга А. Нежного. Противоречащая сплошь да рядом самой себе. Кидающаяся от строгости документа и возвышенности церковнославянизмов к такому отборному ругательному жаргону, какой вызывает в памяти уже не протопопа Аввакума, а “антипопа” В. И. Ленина. Восторженно описывающая “прежнего” о. Дмитрия Дудко, с запретными фотографиями Солженицына, Бердяева и Флоренского на квартирной стене, — в противовес ему же “теперешнему”, духовнику газеты “Завтра”... В противовес ли? Видела и я, еще тогда, эти фотопортреты; но и тогда выглядела сия галерея напоказ не христианским мужеством, а политическим действом. А от одной политики до другой политики — рукой подать.

Заметны, повторяю, все эти противоречия книги и сейчас. Но сейчас для меня различимо через них уже иное: как не автор только — сама история барахтается в “клейкой стихийности мира” (замечательный образ Григория Сковороды, любимый и автором, и мной). И не наша только история — всемирная. “Христианско-демократическая” Западная Европа или Америка увязли в этом клею ничуть не меньше, чем “святая Русь”.

Оттого и страшна история, что люди не ангелы. Оттого и нужна история, что люди не ангелы. Кто требует от человека ангелизма, тот будет поминутно впадать в отчаяние. Но именно потому, что преодолеть людям надо большее, чем ангелам, история дана им не просто как горизонтальный “прогресс”, а как вертикальный путь в сверхисторию: либо в ее светлую, либо в ее мрачную бездну. Так что само название книги А. Нежного можно прочесть двояко. “Профанное”, кроваво-канцелярское (“допрос”) схлестнулось в нем со священным (“Патриарх”). Таков свершившийся, необратимый факт горизонтальной истории. Но таков еще и любому народу и человеку открытый выбор — между двумя векторами ее вертикального пути.

Симферополь.

1 Нежный А. И. Допрос Патриарха. М., «Грааль», 1997, 575 стр.
2 К нашей теме: человек в христианстве собобразен Богу, но не «равноправен» с ним.

 



Версия для печати