Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1998, 11

За Сумароковым с победною оливой

стихи

МАКСИМ АМЕЛИН

*

ЗА СУМАРОКОВЫМ С ПОБЕДНОЮ ОЛИВОЙ

 

Ипполиту Богдановичу,

погребенному на Херсонском кладбище в Курске

Прохожий! пусть тебе напомнит этот стих,

исполненный порывом смелым,

о старом кладбище при церкви Всех святых

с Екатерининским приделом,

где памятника два замшелых одному

обнесены оградой ржавой,

искусством счастливым пленявшему Саму,

обремененную державой.

Один из двух камней — не Душеньки ли трон,

спаленной безутешным плачем? —

стихами с четырех исчертанный сторон,

доступными слепым и зрячим.

Ты в лучшем веке жил, о нежный Ипполит!

и умер в захолустье тихом,

чужд умоляющим из-под голгоф и плит

купцам трех гильдий и купчихам.

Пред смертью все равны, все у нее в долгу, —

расчетливая ростовщица

в любой удобный миг — ты знаешь, я не лгу —

за ним готова притащиться.

Блажен, кто не дожил, положенный предел

преодолением ускоря,

в стакан со Стиксовой мешать не захотел

ни капли жизненного моря.

Я приходил сюда частенько, милый прах

молитвой мысленно тревожил,

еще не ведая, как наш Господь всеблаг, —

ты мотыльком вспорхнувшим ожил.

Окомгновение на все про все с тобой

нам было — не напрасно было, —

архангел оглушил, трубя подъем-отбой:

“Здесь Богдановича могила!”

На приобретение тома

сочинений и переводов В. И. Майкова

Сто тридцать лет, Василий Ваныч

Майков! оставив на потом,

твоих творений толстый том

никто не читывал: ни на ночь,

огарок тепля, ни с утра,

не выспавшись восстав с одра.

Никто. — Своя у книги каждой

болтали римляне — судьба, —

ни властелина, ни раба,

томимого духовной жаждой,

рука не трогала страниц

сих, будто кто над ухом цыц.

Том неразрезанный, бескожий,

презревши переплета ков,

владельца выбирал. (— Майков!

а помнишь, у тебя в прихожей

подслушивал Державин од

перерывающийся ход:

“Багряну ризу распустила

по небу тихая заря

и тем прекрасных дней царя

приход вселенной возвестила.

Прохладой полный утра час

взывает дух мой на Парнас;

уже я лиру восприемлю,

хочу воспеть, на ней глася,

приятну песнь произнося,

что паки мир грядет на землю”.

Ну и т. д.) — Отрадна честь

его разрезать и прочесть.

Блажен избранник, но блаженней

избравший правильно стократ! —

Любимец мудрости, Сократ

новейший тыщу возражений

на это сыщет, — так и ты,

лелея детские мечты.

 

*     *

*

Зверь огнедышащий с пышною гривой,

серпокогтистый, твой норов игривый

не понаслышке знаком

всем, кто, вдыхая гниения запах,

некогда мызган в чешуйчатых лапах,

лизан стальным языком,

дважды раздвоенным, всем, кто копытом

бит по зубам и пером ядовитым

колот и глажен не раз

больно и нежно, кто чувствовал близко

испепеляющего Василиска

взгляд немигающих глаз,

взгляд на себе. — Никаких предисловий,

лишь заохотится мяса и крови,

зев отверзается твой

и наполняется плотью утроба

плотно с причмоком, — навыкате оба

только не сыты жратвой

ока. Бывает: ни рылом ни ухом

не поведет, расстилается пухом,

кротко виляя хвостом. —

О Государство! не ты ли? — Повадки,

взлет ли стремя, пребывая ль в упадке,

те же, что в изверге том, —

разницы нет никакой. Поневоле

тыщами слизью набитых: “Доколе!” —

во всеуслышанье ртов

жертвы б во чреве твоем провещали.

(— Если тебе не хватает печали,

я поделиться готов.)

 

*     *

*

Златыми иглами исколоты сугробы;

откалывают лед и сбрасывают с крыш;

серебряный расплав струится высшей пробы, —

не понимаю я, о чем ты говоришь!

По памяти внимать невнятицу какую

неповоротливый настраиваю слух? —

Безмолвие храня, сознательно рискую

средь пира новых дней остаться нем и глух.

Александрийскою стопой неторопливой

особенно теперь не разбежишься, нет,

за Сумароковым с победною оливой

и славы с лаврами Хераскову вослед.

 

*     *

*

Ты в землю врастаешь, — я мимо иду,

веселую песенку на ходу

себе под нос напевая

про то, как — теряя златые листы —

мне кажешься неотразимою ты,

ни мертвая, ни живая.

Ты помощи просишь, страдания дочь, —

мне нечем тебе, бедняжка, помочь:

твои предсмертные муки

искусству возвышенному сродни,

хоть невпечатлимы ни в красках они,

ни в камне, ни в слове, ни в звуке.

Сойдешь на нет, истаешь вот-вот, —

благой не приносящие плод

пускай не расклеятся почки,

поскольку ты — смоковница та,

которую проклял еще до Христа

Овидий в раздвоенной строчке.

 

 

*     *

*

“Эй, черепаха в патине, в паутине,

пылью покрытая лира! проснись и пой,

длани мои наполнив собою ныне, —

время настало голос подать скупой.

Расширяясь, царствуя, богатея,

будет он раздаваться среди пиров

Муз и Киприды праздных, — моя затея,

нет, не пуста, и внемлющих будь здоров

песне струистой — всем в утоленье жаждам.

Прочь отлетает бремя мирских забот,

рушатся в прах твердыни градов пред каждым,

всякий над миром властвовать восстает.

Дом и слоновой костью блещет, и златом,

нету нужды: заполнены закрома

урожаем пшеницы да ржи богатым, —

могут искусства грезы свести с ума.

Сыну земли дано утешаться малым,

в море желаний сбыточных утонуть

слаще всего на свете, пока началом

день кончается, дню пролагая путь.

Слава забвению! Память о смерти строгой,

скорбные мысли о том, что для смертных нет

полного счастья, гонит оно, — не трогай,

коль не тобой положено, в мир вошед.

Благо кому и горе одним аршином

меряно, ядовитому не велит

разуму попусту дух угрызать”, — Афинам

древле вещал взволнованный Вакхилид.

*     *

*

Сирень отцвела, распустился жасмин

на Малой Никитской и Бронной, —

единство враждующих двух половин,

в себя безответно влюбленный,

шагами я меряю улиц пустых

пространство, ступая сторожко, —

вдруг под ноги шмыг, раздвоивши стих,

сомнения черная кошка.

В какой-то успел переулок едва

свернуть я, как все изменилось:

пожухла трава и опала листва,

поземкой зима зазмеилась,

навстречу киша повалила толпа,

Москва переехала в Питер, —

и хладной рукою с горячего лба

я пот лихорадочно вытер.

 

*     *

*

Подписанное именем моим

не мной сочинено, я — не максим

амелин, чьи катулла переводы,

веселая наука и центон,

холодные не мной слагались оды,

хвостова воскрешал не я, а он,

он (а не я) то рифмой, то размером

стремится вслед пиндарам и гомерам.

Мне в голову такого не пришло б,

я — самый заурядный курский жлоб,

из узелков составленный и петель:

хвастун и хам, торгаш и скупердяй —

стихи мне звук пустой, и Бог свидетель,

что я тут ни при чем. — А ну отдай,

кто б ни был ты, взятое не по праву,

возьми взамен условленную славу.

Амелин Максим Альбертович родился в 1970 году в Курске. Учился в Литературном институте. Живет в Москве. См. предыдущие публикации в “Новом мире” (1997, № 11; 1998, № 6).



Версия для печати