Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1998, 1

Аксенов есть Аксенов есть Аксенов

АКСЕНОВ ЕСТЬ АКСЕНОВ ЕСТЬ АКСЕНОВ

Василий Аксенов. Новый сладостный стиль. Роман. — “Знамя”, 1997, № 5.

Василий Аксенов. Негатив положительного героя. Рассказы. М., “Вагриус”,

“Изограф”, 1996, 304 стр.

Мы так долго друг друга шутливо называли “старик”,
что не заметили, как юмор этого обращения испарился.

В. Аксенов.

День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен...” — сокрушается в известной русской пьесе профессиональный писатель Борис Тригорин. И пишет, бедный. Но он “реалист” и “гражданин” и своего читателя имеет. А я вдруг представил в этой роли потертого Константина Треплева, профессионального искателя новых форм, которому улыбнулась фортуна: вот он пишет и пишет, печатает и печатает, и все — о львах, куропатках, орлах и рогатых оленях, слившихся в общую мировую душу...

За последнее время Василий Аксенов издал в России сборник новых рассказов, частично распечатанных в журналах и теперь организованных автором в единое (будто бы) целое, включая зарифмованные фрагменты; публике также предъявлен новый роман, первая часть которого без сокращений публиковалась в журнале “Знамя”, но только первая часть. К счастью, никаких “отважных попыток отважного прозаика” (как писала В. Шохина об “Острове Крым”) “попробовать на ощупь нечто сугубо метафизическое”1 не наблюдается. Щупать щупают, но не метафизически, а так.

“Негатив положительного героя” составлен из рассказов, написанных, как начертано на черной вагриусовской обложке, “по └горячим следам” окружающей нас жизни”. Но вот любопытно: лучшее в этом аксеновском “бель-леттр” об окружающей нас жизни то, что о себе и от своего лица, причем о себе — молодом.

Таков рассказ “Три шинели и Нос” — о юности, о конце 50-х годов (я пятидесятник, а не шестидесятник, подчеркивает прозаик), о покупке стильного пальто как проблеме без преувеличения экзистенциальной.

Самый удачный рассказ “АААА” — о давней поездке вместе с Анатолием Найманом на советский крайний запад, то есть на закрытый эстонский остров Сааремаа, благодаря протекции главного редактора тогдашней “Юности” Бориса Полевого. Полевой рекомендует молодому литератору обратиться к некоему генералу Порку из КГБ ЭССР, который и организует поездку (от этого генерала, как и от его подчиненного, полковника Томсона, прозаику пахнуло чем-то “английским” — а все потому, что эстонцы).

Хорошие, повторю, рассказы, напоминающие чем-то лимоновские (в данном случае это похвала); а когда в рассказе “Сен-Санс” Аксенов пытается дать автономный образ иранско-российского дельца Фазула, застреленного собственным охранником, все оборачивается заранее угадываемым набором новорусских штампов.

Но так и раньше было. Вспомним “Круглые сутки нон-стоп” (1976) с подзаголовком “Впечатления, размышления, приключения”. Американские впечатления Аксенова, попросту — честные путевые очерки, и сейчас представляют интерес, а вот приключения вымышленного Москвича вкупе с вымышленным “антиавтором” Мемозовым пролистываешь без сожаления. Поэтому, когда в рассказе “PhD, QE2 and H2O” некий эмигрант С. Н. Корбут, осевший в США, плывет уже в начале 90-х годов из Нового Света в Старый на корабле “Куин Элизабет Ту”, я думаю: а не пересекал ли сам Аксенов таким способом Атлантический океан? И если такой опыт у него имеется, то его гипотетический рассказ “Как я плыл на └Куин Элизабет Ту”” был бы куда, позволю предположить, содержательнее.

О Лимонове я вспомнил не случайно. “Когда Лимонов пишет не про себя, читать его безнадежно и скучно”, — признается израильский эссеист Александр Гольдштейн в своем эссе об Эдуарде Великолепном2. Но так и Аксенов хорош (или только терпим, кому как), пока говорит от собственного лица, не прячась за спины пяти, как в романе “Ожог”, персонажей (при том, что он личность гораздо менее “пассионарная”, чем Лимонов).

Пишу это об обоих прозаиках с сожалением, как убежденный защитник художественного вымысла. Очевидное же преобладание в текущей словесности и вообще “серьезной” словесности нашего времени произведений от первого лица я связываю не с тем, что литература вымысла себя исчерпала, а с иссяканием у современных писателей собственно художественного дара, позволяющего создавать достоверные и независимые от автора характеры.

“Очень немногие из наших писателей наделены той невинностью, которая позволяет им наделять вымышленных персонажей жизнью и абстрагироваться от этих персонажей настолько, чтобы искренне полюбить их, заставив других людей сделать то же самое”, — сокрушался еще в 1947 году Альбер Камю. Мы имеем тут дело не только с эстетическим, но и с человеческим кризисом.

И вот еще проблема. Лет двадцать назад прозаик Виталий Семин писал своему другу, поэту Леониду Григорьяну, о том, что ни один сюжет не держится без сопротивления: “Если книга устарела, если ее не станешь читать ночью или в трамвае — значит, снято сопротивление, которым она была жива. Как └снято” — другой вопрос. Временем, наукой, сменой предрассудков, новым здравым смыслом, который из этих предрассудков состоит. Но книга жива жизнью сопротивления, которое когда-то вызвало ее появление...”3

Художественное произведение нуждается в чем-то находящемся вне его. Такой точкой отсчета (или отталкивания, то есть все равно отсчета) была для Аксенова советская власть. Не имеет значения, согласится ли с этим сам автор. Но все им написанное жило, читалось и получало какой-то смысл, какое-то значение только по отношению к существующей и очевидной, как сила тяготения, советской власти, хотя бы в тексте не было ни слова о ней, Софье Власьевне; а как правило, и слово наличествовало.

“Художник Орлович сидел в своей студии, что за старой стеной Китай-города, окнами на Большой театр. На дворе в декабре 1991 года подыхал советский коммунизм” (рассказ “Первый отрыв Палмер”)4. Художник Орлович не знал, продолжу я, что с концом советского коммунизма, с распадом “огромного урода по имени Советский Союз” (рассказ “АААА”) ухнули в пустоту сочинения писателя Аксенова. Туда же, по-аксеновски выражаясь, гикнулся и его новый роман, замысел которого сложился у писателя давно, еще на заре его американской жизни.

Итак, начало 80-х. В Европу, а затем и в США прибывает опальный советский режиссер, он же актер, поэт и самодеятельный певец Александр Яковлевич Корбах (“там много от Высоцкого, от Тарковского, Любимова... собирательный, конечно, образ”5). Бегло описывается советская жизнь, эмигрантская жизнь в Америке, неизбежный “кризис идентификации”... Александр Корбах знакомится со Стенли Корбахом, хозяином могучей торговой фирмы “Александр Корбах”, — оказывается, что они дальние родственники. Всё.

В журнальном предисловии, объясняя, почему он предпочел напечатать в “Знамени” только первые главы романа вместо привычного “журнального варианта”, Аксенов пишет: “Такая публикация создаст своего рода ловушку для нашего └творческого читателя”, в которую он охотно пойдет, поскольку знает условия игры, предложенные еще Андреем Белым. Проборматывая по его рецепту некоторые фразы вслед за автором, этот читатель к концу чтения почувствует себя соавтором и волей-неволей представит собственную модель всего текста, оставшегося за бортом журнала. Таким образом, у читателя возникнет желание взять книгу и сравнить свою модель с авторской...” Очень трогательна и естественна эта вера в своих преданных читателей, но я к их числу не принадлежу, и у меня сложилось иное мнение: не так важно, что там будет дальше, уж что бы там ни было.

Конечно, отдельное издание я купил и прочел6, профессия у меня такая, и только утвердился в первом своем впечатлении, а именно: все дальнейшее (всемирный съезд Корбахов и их семейные разборки, амуры с дочкой самого богатого Корбаха — Норой и полет Норы в космос, торговля наркотиками на автостоянке и должность режиссера “при университете”, Горбачев и перестройка, ГКЧП, Крючков и “Альфа”, Ельцин на танке и Саша Корбах на баррикадах, однообразные половые эксцессы и регулярные погружения в еврейскую родословную...) не имеет никакого иного значения, кроме вполне самодостаточного сцепления многих слов со многими другими словами.

Тут самое время спросить: что вообще происходит в книгах “выдающегося писателя современности” (выражение с обложки романа)? Происходит, простите за неловкую грамматику, одно — аксеновский язык. Этот специфический антисоветский язык как вызов и как альтернатива (по-моему, ложная) не менее специфическому советскому языку всегда являлся и является поныне их единственным содержанием, что, заметим, было бы достаточным для поэзии, но маловато для прозы. Поэтому вряд ли стоит жестко противопоставлять одни его произведения другим как более удавшиеся менее удавшимся, например: “Ожог” — “Острову Крым”, “Скажи изюм” — “Желтку яйца”, “Звездный билет” — “Московской саге”, “Московскую сагу” — остальным произведениям и т. д.7.

Конечно, Аксенов — всегда Аксенов (словами Ст. Рассадина, “один из самых что ни на есть советских писателей”, но — “с человеческим лицом”8); “та же фактурность, та же элегантность, та же неровность, если не сказать расхлябанность, та же └потаенная”, но такая очевидная — сентиментальность, — откликался А. Немзер на первое отечественное издание └Острова Крым”. — Слайдово-рекламная роскошь южных (└южных” можно заменить на └американских”. — А. В.) пейзажей, чередующаяся со слайдовой лиричностью пейзажей московских. Гротеск, но в меру. Цинизм, но напускной. Жизнелюбие, сквозящее в каждой строчке, даже если кошмар, даже если ненависть, даже если отчаяние дышат в словесном месиве, — все равно почему-то весело...”9. Аксенова хочется пародировать, одобрительно писал критик.

Да нет, не хочется и просто невозможно. “Бледно-голубые, с морозной просинью, охладители малоуместных фантазий несколько секунд взирали на него, а потом как бы отшвырнули за ненадобностью” (“Памфилов в Памфилии”).

Зачем пародировать, если можно цитировать? А это дело я люблю.

“Там, в драпированном алькове, вдруг всю захлестнуло ее школьными лиловыми чернилами. Сама вдруг уподобилась непроливайке из тех, с конусовидными внутренностями, что, как ни переверни, держали все в себе. Когда-то такими чернилами на промокашке рисовала крошка кавказских джигитов с внешностью Шапоманже. Сейчас этот джигит оказался главным предметом всего набора, длинной ручкой-вставочкой с пером 96, которым он ее остервенело трахал. Чернилка-вливалка, лиловый поток, и шатко, и валко кружит потолок. Свобода мерещилась усталому уму Анисьи” (“Новый сладостный стиль”).

Специально выбирал места, которые не являются ни монологами персонажей, ни голосом условного рассказчика. Но и то, что можно с натяжкой приписать персонажу, ровно ничем из авторской речи не выделяется: “О, Божий мир в калифорнийском варианте, как ты хорош! Как бриз твой охлаждает и взбадривает воспаленную личность └венца природы”! Позитивистская философия иной раз аукается, как отрыжка арахисовым маслом, но море сияет, темно-синее, вот истинный шедевр! К нему в придачу пальмы потрескивают под ветром своим оперением. Стоит июль 1983-го. Брежнев уже восемь месяцев как свалил. В Москве царит Андроп. Америка готовится выстоять советский └последний и решительный бой”. Чайка взлетает с антенны. То, что было похоже на хвост, оказывается крыльями”.

Но и внутренний монолог Корбаха стилистически тождествен авторскому голосу: “Что с ней происходит, думал он, накачивая ее, трахая. Закроешь глаза, кажется, что двадцатилетняя деваха в руках. Вся колышется и дрожит. Эй, я же взвинчиваюсь спиралью, вроде башни Третьего Интернационала! А вот теперь парю, как птеродактиль Летатлин с добычей. Откуда такие мысли дурацкие берутся во время траханья?” Действительно, откуда?

Ладно, это был персонаж наш, российский, хоть и на американской земле. А вот натуральный американец смотрит на американскую же природу: “Деревья уже начинали желтеть, господа. И багроветь, милостивые государи. И законьячиваться в глубине рощ, если это кому-нибудь интересно”.

Еще?

“Зубцов, похоже, хотел ограничиться солидным, едва ли не вельможным, кивком в адрес Фазала, однако тот сразу напомнил ему о субординации, пригласив приблизиться легким спуском правого века и еле заметным сгибательным движением ладони. Зубцов тут же сообразил, что неправильно себя повел. За годы работы в своем сраном комитете он усек, что в мышечной системе человека недаром имеется в два раза больше сгибателей, чем разгибателей. И немедленно подскочил на цирлах” (“Сен-Санс”).

“Телочка идет одна, попкой поигрывает, талия стрекозиная, юбчонка-варенка открывает сгибы юных колен. Корчагин машинально сбросил скорость, медленно поехал за телочкой, с каждым оборотом колес наливаясь неуправляемой похотью, что с ним, к сожалению, иногда случалось... Он прибавил ходу в надежде увидеть физику лица, от которой желание быстро увянет. Мордочка, однако, была обезьянья, так что у Павла чуть молния на джинсах не разошлась” (“Титан революции”).

“Уж и следующий день занялся над невинной Вирджинией, и в тлетворной Москве стало вечереть под осыпающимся пеплом, когда министр грохнулся на колени, обхватил ноги Палмер всечеловеческим объятием и бурно заговорил в манере дубль-МХАТа, временами погружаясь носом в женскую опушку, немного колючую даже через тренировочные штаны: └Возьми меня, Кимберлилулочка окаянная, мать-одиночка, ведь я твой единственный гуманитарный пакет!.. Не покидай меня, Дево, в апофеозе мечты о всемирной демократии! Леди Доброты, лишь в лоне твоем вижу вселенскую милость, гадом буду, ангел человечества!”” (“Второй отрыв Палмер”).

Допускаю, что кому-то это нравится. Скажут: это ирония, стиль такой, фирменный аксеновский стиль.

Конечно, ирония, отвечу я, конечно, стиль, и более того — невольная автопародия на ироничный фирменный стиль (пародия может помочь обновлению языка, а вот самопародирование — увы). Мне возразят: если и автопародия, то намеренная, тоже прием; ведь Аксенову-публицисту, выступающему, скажем, в “Московских новостях”, не откажешь в умении излагать ясно и разумно. Ну, значит, продолжу я, это невольная автоавтопародия на то, что писатель считает остроумной автопародией, а результат один: изощренный стиль нашего стильного стилиста оказывается едва ли не хуже откровенного бесстилья женских любовных романов. И пресловутый мовизм, изобретенный лукавым Катаевым, тут ни при чем.

Несколько лет назад другой прозаик, Евгений Попов, предваряя своим вступительным словом “Скажи изюм”, без тени юмора сообщил, что произведениям Аксенова обеспечена “сохранность во времени и пространстве”10. Что он себе зрительно представлял, выстукивая на машинке или компьютере эту фразу?

Мое воображение не идет далее египетской мумии, Ильича в мавзолее, букашки в янтаре. Ассоциации мои не случайны. Мертвый архаический язык, некогда бывший или казавшийся живым. Давно — в доисторическую эпоху, когда цвела желтым цветком юная бочкотара, а молодость, молодежность, была для прозаика ценностью самодостаточной, категорией чуть ли не политической и уж безусловно стиле- и сюжетообразующим началом. Но, как говорится в хорошей пьесе Пристли, время нас побивает.

“Неслышно подошедший старый поэт Вознесенский...” — проходная фраза в одном из рассказов внезапно вспыхивает, взлетает с треском, как сигнальная ракета, и на миг освещает аксеновскую “литературную ситуацию”. Совершенно хрестоматийную.

“...Пава, уже не мальчик, а молодой человек с усами, стал в позу, поднял вверх руку и сказал трагическим голосом:

— Умри, несчастная!..”

А дальше — помните?

“...Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и по-прежнему все острит и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слезы и кричит:

— Прощайте пожалуйста!

И машет платком”.

И слезы настоящие. Но это уже не важно.

Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.





Версия для печати