Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1997, 9

Московское лихолетье. Публикация и предисловие М. Хлудовой

А. СОЛОВОВ

*

МОСКОВСКОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ

Предлагаемые вниманию читателей воспоминания (вернее, их фрагменты) написаны моим дядей Александром Петровичем Солововым (1908 — 1993) в последние пятнадцать лет его жизни. Многое он написал сам, часть я записала с его слов.

...А. П. Соловов родился в семье профессора Петра Дмитриевича Соловова. Солововы — древний дворянский род, уходящий корнями во времена Ивана Грозного, но к концу XIX века совершенно обедневший. Только благодаря упорному труду и таланту Петр Дмитриевич смог закончить курс обучения в Московском университете и в дальнейшем стать одним из выдающихся хирургов-урологов.

На свои средства, а также на деньги, одолженные у друзей и знакомых, П. Д. Соловов в 1913 году купил в Москве на Большой Молчановке участок земли и построил четырехэтажное здание, в котором собирался открыть хирургическую лечебницу, а на втором этаже — жить со своей семьей. Но планам семьи Солововых не суждено было осуществиться. Началась мировая война, и П. Д. Соловов разместил в своем доме госпиталь. После революции 1917 года здание экспроприировали. Лечебнице, построенной П. Д. Солововым, в советское время присвоили имя Грауэрмана. Это был знаменитый родильный дом, сейчас закрытый; в нем родились многие москвичи.

Сын П. Д. Соловова Александр, автор данных воспоминаний, рос в атмосфере настроений, характерных для большинства московской интеллигенции пред- и послереволюционных лет: безоговорочное принятие Февральской революции и критическое отношение к последующим событиям. В доме постоянно бывали пациенты и друзья Петра Дмитриевича: художники М. В. Нестеров, Б. М. Кустодиев, профессора А. И. Абрикосов, М. А. Скворцов, Е. А. Кост, А. К. Дживелегов, академик К. А. Тимирязев.

От природы очень одаренный, Шура учился легко, свободно говорил на трех языках. В бывшей гимназии Алферовых, где преподавали многие известные учителя, сложилась атмосфера удивительной сердечности и дружбы, которую многие соученики сохранили на долгие годы. Трудные то были времена: до глубокой осени Шура ходил в гимназию босиком, а однажды зимним утром видел, как от замерзшего трупа лошади, посреди Смоленской площади, люди отпиливали куски и уносили по домам. Тяжелые условия не помешали ему, однако, стать со временем высококлассным специалистом.

...Александр Петрович Соловов — доктор геолого-минералогических наук, профессор; его имя хорошо известно в широких кругах геологов, геохимиков и геофизиков в нашей стране и за ее пределами. Он один из основоположников нового научного направления в геологии — геохимических методов поиска рудных месторождений, приведших к открытию крупных промышленных разработок многих металлов. Он объездил всю страну, много работал на Чукотке, дважды прошел Северным морским путем.

Великая Отечественная война застала Александра Петровича начальником Забайкальской геофизической партии. И быть бы ему убитым на фронте (особенно при его росте 190 сантиметров!), если бы не случай. Уже будучи призванным, простившись с женой и сыновьями, он пробирался сквозь огромную толпу, запрудившую площадь перед призывным пунктом, и тут лоб в лоб столкнулся с директором местного оловокомбината, которого знал по нескольким геологическим совещаниям еще до войны. На разъяснения Александра Петровича, что он тут делает, последовал возглас директора: «Но ведь вы нужны здесь!» — и через десять минут рядовой Соловов был демобилизован.

После войны, работая заместителем начальника Главного управления геофизики Министерства геологии, Александр Петрович в 1947 году был направлен в годичную командировку в США. По возвращении он со дня на день ждал ареста в связи с развернувшейся в ту пору кампанией по борьбе с космополитизмом. Однако судьба опять распорядилась по-своему. В соответствии с другой кампанией — по чистке министерства — А. П. Соловов оказался в списке «опороченных лиц» за номером первым как: беспартийный; из дворян, который в 1927 году арестовывался по подозрению в шпионаже в пользу Польши, а позже, как уже говорилось, еще успел побывать и в США. Словом, Соловова уволили.

Последующие десять лет Александр Петрович провел в Казахстане, о чем никогда не жалел и откуда привез в Москву готовую диссертацию, причем сразу докторскую. Затем — приглашение на геологический факультет МГУ им. Ломоносова, где он работал почти тридцать лет. Блестящий лектор, настоящий русский интеллигент, каких теперь уже почти не осталось, А. П. Соловов читал курсы лекций во многих вузах нашей страны и за рубежом; им создана школа высококвалифицированных специалистов-геохимиков, пользующаяся признанием во всем мире.

Бабушка моя со стороны матери, Варвара Андреевна Чуйкевич, пережила своих мужей, большую часть детей и внуков, погребена на прежнем Новодевичьем кладбище в Москве, рядом с могилами моих родителей М. Б. и П. Д. Солововых.

Из надписи на могильной плите можно узнать, что бабушка родилась в 1845 году и скончалась 30 февраля 1929 года. Известно, что только в високосные годы в феврале бывает 29-е число, в остальные годы — только 28 дней. Этой курьезной надписью мы обязаны моей старшей сестре Ксении Петровне, заказавшей надгробие. По рассказам, обнаружив эту нелепость, она с негодованием воскликнула: «Что это вы тут написали?!» — и услышала в ответ: «Гражданка, что вы хотели, то мы и высекли», — ей была предъявлена записка, выполненная ее рукой. Вместо того чтобы приплатить пять-десять рублей за переделку, рассерженная Ксения Петровна забрала надгробие из мастерской и установила на могиле Варвары Андреевны, где оно и пребывает вот уже более шестидесяти лет.

Брак Варвары Андреевны с богатым украинским помещиком Александром Федоровичем Чуйкевичем сопровождался романтическими событиями. Окончив в Петербурге основанное при императоре Николае Первом привилегированное Училище правоведения, Александр Федорович готовился к блестящей карьере, но, на беду, встретил и полюбил молоденькую девушку Варю Белокрысову, сделал ей предложение и получил согласие ее родителей. Но этому браку решительно воспротивилась мать Александра Федоровича, надменная генеральша, гордившаяся родством Чуйкевичей с украинскими гетманами и считавшая невесту недостойной своего сына.

Тогда, желая отомстить матери, Александр Федорович поклялся в церкви, что всю жизнь останется холостым, вышел в отставку и поселился в своем именье. С карьерой было покончено.

Прошли годы, бабушка вышла замуж за В. Лутковского, родила троих детей, овдовела. Умерла и мать Александра Федоровича, и тогда бывшие жених и невеста встретились вновь. Недаром говорит пословица: «Старая любовь не ржавеет». Александр Федорович повторил свое предложение и вновь получил согласие молодой вдовы. Но как нарушить церковную клятву? Выход был найден: в своей деревне Дарьевке, Верхнеднепровского уезда, бывшей Екатеринославской губернии (ныне Днепропетровская область), Александр Федорович обошел все крестьянские дома и в каждом униженно просил прощения за нарушение своего обета! Эта церемония протекала примерно по такому стандарту: войдя в хату, встав на колени и кланяясь в землю, Александр Федорович говорил: «Братья и сестры, простите меня, я клятвопреступник...», на что испуганные хозяева отвечали: «Что вы, батюшка барин, встаньте, встаньте, Бог простит!..» Прощения были получены от всех, несложная церковная епитимья была выполнена, брак благополучно состоялся, и супруги прожили в согласии более сорока лет. Своих детей у них не было.

...Мой отец, Петр Дмитриевич Соловов, родился 12 января старого стиля 1875 года в уездном городе Сапожок, Рязанской губернии, в обедневшей дворянской семье. Солововы (по-старому Соловые), записанные в шестой («лучшей») части «Бархатной книги», когда-то были богаты. В XVI веке Анастасия Соловая была женой одного из сыновей Ивана Грозного, но позднее ее сослали в Покровский монастырь в Суздале — место заточения опальных цариц и боярынь. Николай Иванович Соловов был первым рязанским предводителем дворянства, жил широко и в своем поместье, как говорили в те времена, «принимал всю губернию», но уже у деда моего отца, тоже Петра Дмитриевича, ничего от былого богатства не осталось. Отец моего отца был мелким чиновником, мать — Варвара Андреевна Фофанова — тоже из дворян Рязанской губернии. Отец окончил с серебряной медалью классическую гимназию в Рязани, где изучал латынь, греческий, немецкий и французский языки; затем поступил на медицинский факультет Московского университета, в 1898 году получил звание «лекаря с отличием» и был оставлен при университете в должности ординатора Госпитальной хирургической клиники. Работая там в течение четырех лет, отец зарекомендовал себя хорошим практическим врачом и какое-то время регулярно пользовал на дому Л. Н. Толстого. «После несложных медицинских процедур, — вспоминал отец, — Лев Николаевич нередко приглашал меня завтракать. За длинным столом я сидел обычно на конце Льва Николаевича вместе с какими-то странниками и другими «демократическими» лицами. В противоположность этому на конце Софьи Андреевны, кроме детей, сидели ее гости, например, блестящие гвардейские офицеры. Постоянно бывал Джунковский — позднее московский генерал-губернатор».

В 1902 году на протяжении нескольких месяцев отец работал врачом в семье купцов Третьяковых, где имел свою комнату и питание. Скопив 500 рублей, он уехал за границу для усовершенствования знаний в лучших клиниках Западной Европы. Вернувшись, отец вместе со своим другом А. Г. Русановым оставил клинику в Москве и уехал на работу в земство, считая это своим врачебным долгом. Оба друга вместе и порознь в течение нескольких лет работали в Пензенской, Воронежской и Екатеринославской губерниях, выезжали на эпидемии холеры. В селе Саксогань Екатеринославской губернии отец проработал хирургом более пяти лет, вплоть до 1909 года. Там же познакомился с моей матерью, Марией Брониславовной Гротто-Слепиковской. В 1905 году родители обвенчались, через год родилась моя сестра Ксения, затем я, после меня сестры Маша и Оля.

Появление на свет моей матери долгое время было окутано тайной. Никто из нас, детей, не сомневался, что наша мама — родная дочь бабушки Варвары Андреевны. Но кто был ее отец? Судя по отчеству — Брониславовна, — это не были ни В. Лутковский, ни А. Чуйкевич. Дважды я спрашивал: «Бабушка, а как звали маминого отца?» И оба раза был ответ: «Я не помню». Много позднее тайна приоткрылась. Когда в начале 70-х годов прошлого века умер первый муж бабушки — Лутковский, — ей не было и тридцати. Молодая богатая вдова покинула Малороссию и жила то в Петербурге, то в Москве. В эти годы в обеих столицах действовала шайка светских авантюристов под названием «Червонный валет». Это были представители «золотой молодежи», сынки оскудевших родителей, которым не хватало денег на кутежи и прочие дорогие удовольствия. Один из членов этой шайки, представитель дворянской семьи Алексеевых (имя так и не известно), сумел вскружить голову моей бабушке. Это обошлось ей в сорок тысяч рублей и ребенком в проекте. Спасаясь от преследования полиции, Алексеев уехал в Швейцарию. Влюбленная женщина последовала за ним, но в живых его уже не застала: Алексеев покончил с собой.

Тут в Женеве 9 октября 1874 года и родилась моя мама, там же и крещена. В метрике указаны ее родители: отставной штабс-капитан Бронислав Гротто-Слепиковский и законная жена его Софья Андреевна, урожденная Белокрысова. Таким образом, матерью ребенка вместо бабушки была записана ее сестра, а отцом вместо Алексеева — муж сестры.

В течение многих лет бабушка не видела свою дочь. Она воспитывалась в Белостокском институте благородных девиц, одном из передовых женских учебных заведений своего времени, закончила его с золотой медалью в 1891 году. Помимо французского языка, который она преподавала до 1902 года в Смольном институте в Петербурге, мама свободно владела немецким и итальянским языками, знала латынь, окончила курсы кулинарии. Только с семнадцати лет мама стала бывать в поместье у бабушки, и они полюбили друг друга.

Чувствуя себя виноватой за внебрачное рождение дочери, бабушка прибегла к средству, которое существовало в царской России специально для девушек, в чьей биографии не все было гладко, — требовалось представить ее ко двору. Принятая русской императрицей, она получала ту высшую аттестацию, после которой ни один самый родовитый, сановный дом не мог отказать ей в приеме. Вместе с мамой бабушка приехала в Петербург и, заказав придворные платья, записалась на прием ко двору. В назначенный день их принимали обе царицы сразу: вдовствующая императрица Мария Федоровна и царствующая — Александра Федоровна. Старшая сказала маме по-французски: «О, мадемуазель, вы так молоды!» Младшая молча улыбалась.

Свадьба отца с матерью едва не расстроилась за три дня до венчания, но совсем не по причине незаконного происхождения мамы (для отца это не имело никакого значения), а из-за крутого характера бабушки. В беседе отец осмелился в чем-то с ней не согласиться, и бабушка, стукнув кулаком, заявила: «Свадьбе не бывать!» Лишь вмешательство дедушки Александра Федоровича, который ездил к отцу извиняться, поправило дело.

Каждое лето до 1915 года мы, горячо любимые внуки, вместе с гувернантками жили в Дарьевке у дедушки с бабушкой.

...Именье деда было не так уж и велико: не то пять, не то девять тысяч десятин, — но это был знаменитый украинский чернозем, с его рекордными урожаями. (Крупнейший помещик в уезде князь Урусов имел сорок тысяч десятин.)

Дед был идейным сторонником Столыпинской реформы и постепенно по дешевке распродавал свою землю «крепким мужикам»; ко времени революции у него оставалось немногим более трех тысяч десятин.

Приезжая с бабушкой в Крым, мы всегда жили на ее вилле «Маруся», в ней было 23 комнаты, хороший сад и еще маленький садовый домик, в котором любили жить отец с матерью.

Возвращаясь к моему деду, должен сказать, что он не лишен был некоторых странностей. В летние месяцы, по-зимнему одетый, включая обязательный башлык, под палящим южным солнцем, он ежедневно совершал большие пешие прогулки по степи в сопровождении своей любимой таксы по прозвищу Микри. Вернувшись, принимал горячую ванну, которую ему готовил камердинер Данила, надевал белую крахмальную сорочку, черный галстук-бабочку, сюртук и выходил к обеду. Обычно вся семья обедала на застекленной террасе, в особо жаркие дни — под деревьями и брезентовым навесом около дома. Пообедав, дед тут же за столом сам варил себе на спиртовке черный кофе в турецком медном кофейнике с длинной ручкой.

Изредка дед брал меня с собой на утренние прогулки. К полудню, изрядно устав, мы оказывались на краю местного кладбища, около фамильной часовни Чуйкевичей. Дед отпирал ее своим ключом, и мы заходили туда отдохнуть. В часовне висела только одна большая икона Божьей Матери с Младенцем, очень неплохо написанная сестрой деда Марией Федоровной.

В часовне же стоял простой сосновый гроб, который дед приготовил для себя. Гроб полон был свежего сена, и, сняв с него крышку, мы с дедом однажды отлично в нем подремали. Я имел неосторожность рассказать об этом бабушке, за что ему отчаянно попало от нее: как можно положить ребенка в гроб — дурная примета!

По воскресеньям мы с бабушкой ездили к обедне в Дарьевскую церковь в огромной карете, запряженной шестеркой лошадей. Во время службы стояли на отведенном для нас левом клиросе, первыми подходили к кресту. Более демократичный дед приезжал в своей скромной пароконной карете и в церкви стоял с прочими прихожанами. Бабушка искренне верила в справедливость и незыблемость российского общественного устройства, в меру занималась благотворительностью и лечила крестьян, но с прислуги спрашивала строго.

В доме торжественно отмечалось 31 августа — именины деда и мои, названного в его честь, — день святого равноапостольного князя Александра Невского. Поздравить деда съезжались все соседи-помещики с женами, детьми и домочадцами, с ночевкой и на два-три дня. Вечером в саду бывал фейерверк, взлетали затейливые ракеты. Стол сервировался в зале, повар Анисим Степанович творил чудеса. Коронным номером был торт огромного размера, называвшийся «Венский пирог», образованный неповторимым сочетанием мороженого, бисквитов, сбитых сливок, меренг, клубничного и вишневого варенья.

Безоблачное детство фактически кончилось с началом мировой войны. Радости, свойственные счастливому детскому возрасту, конечно, остались с нами, но возврата в мир патриархальной России, в котором прошли первые годы моей жизни, уже не было. Начало войны запомнилось мне таким: безлюдная степь вдруг до самого горизонта покрылась множеством черных фигурок — это военнообязанные брели на призывные пункты согласно указу о всеобщей мобилизации.

Уже в 1916 году, в связи с начавшейся разрухой на железных дорогах, в Дарьевку или в Крым мы больше не ездили.

Революционные потрясения не обошли Дарьевку. В декабре 1917 года дед привез из банка крупную сумму денег, чтобы расплатиться с сезонными рабочими. В ту же ночь прибывшая на лошадях группа бандитов попыталась проникнуть в дом, взломав парадную дверь. Слуги, которых в доме находилось немало, в страхе разбежались. Дед со свечкой зашел в спальню к бабушке и, сказав ей по-французски: «Это грабители!» — отправился открыть дверь — и был убит наповал. Когда бандиты вошли к бабушке с требованием открыть сейф в кабинете деда, ее единственным вопросом было: что с Александром Федоровичем? Бандиты ее успокоили, что он жив, просто связан, и бабушка без возражений отворила сейф. Сняв со стола скатерть, бандиты увязали в нее всю массу ассигнаций, серебро не взяли и с этим скрылись.

Для помощи в делах потерявшейся от горя бабушке в Дарьевку приехал ее сын от первого брака, Михаил Викторович Лутковский, полковник царской армии.

С ним был денщик из числа местных крестьян по имени Василь, по характеристике Михаила Викторовича, изрядный бандит. В начале 1918 года политическая обстановка на Украине накалилась до предела, и Михаил Викторович откровенно говорил: «Или я убью Василя, или он меня», — оба были вооружены. Первым, конечно, стрелял Василь, и в феврале — марте 1918 года Михаил Викторович был убит. Смерть сына окончательно сразила бабушку, и она, бросив именье, сперва переехала жить к местному священнику, а затем — в Екатеринослав, взяв с собой только свою горничную Тасю — Таисию Васильевну Бакумец, из семьи дарьевских крестьян, с юных лет и до своей кончины прожившую в нашем доме.

Если смерть деда явилась результатом заурядного грабежа, то убийство М. В. Лутковского несомненно имело классовый характер. Местное крестьянство в лице Василя было заинтересовано в устранении дееспособного хозяина, каким мог быть М. В. Лутковский, предпочитая иметь дело с беспомощной старухой.

Немцы, занявшие в 1918 году эту часть Украины и сами ее грабившие, тем не менее стремились навести порядок. Они отыскали бандитов, убивших деда, и повесили их. Но что могли немцы и все другие периодически сменявшиеся власти поделать с крестьянской стихией?

Бабушка пережила в Екатеринославе и Крыму все шестнадцать сменявших друг друга правительств и в 1920 году вместе с Тасей приехала к нам в Москву. Здесь в квартире моего отца она провела последние восемь лет — вплоть до своей кончины.

...Еще работая в земстве, мой отец в 1908 году защитил диссертацию в Московском университете на степень доктора медицины и год спустя переехал с семьей в Москву, поселившись вначале на Арбатской площади, а затем — на углу Арбата и Староконюшенного переулка, заняв квартиру на втором этаже только что отстроенного шестиэтажного дома. Здесь он и прожил до конца своих дней. Отец получил звание приват-доцента Московского университета, у него четко определилась специальность как хирурга-уролога и образовалась обширная частная практика. На ежедневном домашнем приеме бывало по 30 — 40 больных, что было трудно в условиях не приспособленной к этому квартиры. Взяв деньги под залог и заняв у многих родственников и знакомых, отец в 1913 году купил участок земли на Большой Молчановке и начал строительство четырехэтажной хирургической лечебницы. На втором этаже, согласно проекту архитектора Н. Жерихова, располагалась квартира доктора, на четвертом этаже, имевшем застекленный потолок, — операционная. При закладке здания был совершен молебен, и в каждый угол фундамента, по обычаю того времени, заложили по золотому, один из них я положил сам. Строительство закончилось в 1914 году, за границей было закуплено все необходимое оборудование, инструменты и белье, но из-за начавшейся войны как лечебницу, так и личную квартиру отец предоставил под госпиталь, в дальнейшем существовавший на средства Московского бегового общества.

Во время войны отца мобилизовали, он имел чин подполковника, но в действующую армию не попал, а работал хирургом в эвакуационном госпитале на Ходынке.

* * *

Раньше чем попасть в 1918 году в свою Алферовскую гимназию, я проделал сложную эволюцию. Читать, а затем и писать мои сестры и я научились дома очень рано, уже в четыре-пять лет, немецкий язык знали с рождения, учили французский. Школьный курс в объеме приготовительных классов мы проходили на дому с приглашенными для этого учителями.

Дополнительно брали уроки музыки, а по воскресеньям приходил учитель танцев, балетмейстер Большого театра Домашев. В эти дни в нашей гостиной собирались 10 — 12 знакомых детей, включая его дочку Наташу — ученицу балетной школы, а за роялем сидел профессиональный тапер во фраке. Сестры мои делали в музыке успехи, я же был совершенно безнадежен. Наконец родители поняли бесполезность моих занятий, и я был освобожден от ненавистных уроков музыки.

Весной 1917 года, уже после Февральской революции, меня отдали на месяц в третий приготовительный класс частной мужской гимназии Флерова, в Мерзляковском переулке, у Никитских ворот, где мне предстояло в дальнейшем пройти обучение. Родители были знакомы с ее владельцем и директором А. Ф. Флеровым и доверяли ему.

Однако во Флеровскую гимназию осенью 1917 года я не попал: родители увлеклись идеей дать мне «английское» воспитание и отдали меня в первый класс загородной школы-интерната О. Н. Яковлевой на станции Голицыно. Преподавание в этой лесной школе шло на английском языке, у нас были два воспитателя-англичанина — мистер Бэр и мистер Олькотт, которые играли с нами в футбол, — и учительницы-англичанки. В школе царил строгий режим, в дортуарах собачий холод. По английским нормам, мы спали при открытых окнах; в связи с начавшимися продовольственными затруднениями кормили нас очень посредственно. По субботам вечером учащихся отпускали домой, в Голицыно мы возвращались в понедельник рано утром. Все это мне, избалованному домашними условиями, нравилось не очень, поэтому еще с вечера в воскресенье я начинал хныкать, под разными предлогами уговаривая оставить меня на недельку дома. И мама, жалея бедного мальчика, это разрешала. В свой очередной приезд, когда пришло время возвращаться в интернат, я поднял отчаянный рев, был оставлен дома и в итоге оказался свидетелем большевистского переворота в Москве.

...Известно, что Февральская революция в Москве совершилась весьма мирно, в обстановке общего ликования, в то время как в Петрограде несколько дней шли уличные бои, пылали пожары и было много убитых.

В противоположность этому Октябрьский переворот в Москве сопровождался кровопролитными уличными боями, длившимися более недели, с применением артиллерии, с множеством убитых и раненых. Кремль и Арбат были заняты юнкерами Александровского военного училища, составлявшими опору Временного правительства. В подъезде нашего дома стоял самовар, и местные дамы поили юнкеров чаем. У Никитских ворот несколько дней горели два здания — их никто не тушил. На моих глазах в окно соседнего дома попал артиллерийский снаряд, подняв облако дыма и кирпичной пыли, но не разорвался. По Староконюшенному переулку к военному госпиталю грузовые автомобили подвозили окровавленных раненых. Отец все эти дни находился в госпитале в Камергерском переулке, куда уже с вечера 25 октября начали поступать раненые.

После того как бои закончились, мы пошли осматривать разрушения. Несколько снарядов попало в принадлежавший отцу дом на Б. Молчановке, где помещался военный госпиталь. Оба здания у Никитских ворот сгорели полностью.

* * *

Лесная школа в Голицыне постепенно опустела, англичане уехали на родину. Учебный год я заканчивал дома.

Осенью 1918 года, после короткого экзамена, я поступил во второй класс бывшей Алферовской женской гимназии, которая с этого времени стала смешанной. Уже год в этой школе училась моя старшая сестра Ксения, теперь мы оказались с ней в одном классе. Первоначально в нем было 15 — 20 девочек и только 10 — 12 мальчиков, но постепенно соотношение выравнялось.

Выбор школы, в которой учились дети, в те годы определялся личными вкусами родителей, что нередко приводило к курьезным результатам. В нашем Староконюшенном переулке находилась отличная школа, бывшая мужская Медведниковская гимназия. Но родители предпочли отдать меня в бывшую Алферовскую женскую гимназию, находившуюся сравнительно далеко, в 7-м Ростовском переулке, на Плющихе. Большинство моих соклассников жили на Арбате или на Плющихе, но Андрюша Пестель — на Новинском бульваре, у Кудринской площади, Миша Муратов — в начале Остоженки, Рая и Шура Ветчинкины — в Замоскворечье, а сестры Нольде ходили в Алферовскую школу без малого через весь город, из района Бутырской заставы. Таков был выбор родителей!

...В 1914 году мама вступила в члены благотворительной организации с длинным названием Московское общество жен врачей для оказания помощи лицам медицинского звания, пострадавшим от военного времени, менее чем через год она стала его председателем. Устроившись в 1919 — 1920 годах на работу в Московский губсовнархоз, возглавлявшийся Инессой Арманд, она очень быстро стала ее помощницей. Всеобщим уважением мама пользовалась в школьном родительском комитете, а в 1921 году, не имея специального опыта, успешно заведовала хозяйством Хлебниковской детской колонии нашей школы. Одним словом, за что бы мать ни бралась — добивалась во всем успеха. До революции в доме держали кухарку и горничных, но мама великолепно умела готовить, включая самые изысканные блюда по французским рецептам. А когда отец в 1919 году заболел сыпным тифом и несколько месяцев был нетрудоспособен, она взяла на себя содержание семьи, смело, еще до нэпа, пойдя на организацию торговли жареными пирожками. Сырье покупалось у спекулянтов, мама готовила сотни пирожков, а наша гувернантка Берта Васильевна и мамина подруга Екатерина Львовна торговали ими на Смоленском рынке, нередко спасаясь бегством от облав.

Мамины горячие пирожки с картошкой и жареным луком шли нарасхват. Ну а члены семьи могли есть их досыта. А в нашей семье одних детей было пять человек, включая двоюродного брата Васю, моего ровесника, сына дяди Аркадия. Позднее, пока здоровье отца не восстановилось, мама работала поденщицей в овощном совхозе Хлебниково, уступив приготовление обеда Берте Васильевне, которую она же этому обучала. В то лето коронным блюдом у нас был «горячий винегрет» из овощей, которые мы выращивали на своем дачном огороде. В феврале 1922 года мама умерла от рака в возрасте сорока семи лет.

* * *

Учебный 1918/19 год в нашей 11-й опытно-показательной школе МОНО начался под управлением Александры Самсоновны Алферовой, бывшей владелицы и директора гимназии. Ее муж, Александр Данилович, филолог и автор известного учебника русской литературы (Алферов и Грузинский), преподавал только в старших классах.

Утром мы собирались в школьном зале, и Александра Самсоновна держала перед нами назидательные речи различного содержания.

«Дети мои, утренняя молитва теперь отменена, и мы с вами взамен этого будем в этом зале просто здороваться. Итак, начнем сегодня. Здравствуйте, дети!» В ответ раздаются нестройные голоса. «Еще раз. Здравствуйте, дети!» — и мы дружно отвечаем: «Здравствуйте, Александра Самсоновна!»

Или: «Дети мои, как вы знаете, теперь в доме прислуги нет, и потому вы должны ежедневно сами чистить свою обувь. Посмотрите, Александр Данилович сам чистит свои ботинки, и они у него блестят». У присутствующего здесь же Александра Даниловича на ногах заграничные лаковые туфли, так называемые пёмсы, которые не требуют ни ваксы, ни щетки. Возможно, Александра Самсоновна этого не знает, но какое это имеет значение, важна идея!

Состав преподавателей Алферовской школы во всех отношениях отличался высоким уровнем: здесь не было посредственностей. В течение ряда лет физику преподавал молодой профессор МГУ Б. К. Млодзеевский, в седьмом классе психологию вел известный философ-идеалист, переводчик Гегеля Густав Густавович Шпет, историю — Сергей Владимирович Бахрушин. Русскую литературу несколько лет подряд нам читала Елизавета Николаевна Коншина, профессиональный литературовед. Ее родителям, миллионерам Коншиным, принадлежал особняк на Пречистенке, где ныне находится Дом ученых, пристроено только здание конференц-зала. Обширные циклы лекций по истории музыки у нас вел профессор Московской консерватории, будущий народный артист СССР А. Б. Гольденвейзер. Этот перечень можно продолжить.

А. Д. Алферов был членом партии кадетов, но политической деятельностью не занимался. В августе 1919 года А. С. и А. Д. Алферовы были арестованы ЧК в школьной колонии Болшево, под Москвой, доставлены на Лубянку и без суда расстреляны.

Нашей классной руководительницей первый год была учительница Елена Егоровна Беккер, требовательная и весьма аккуратная немка, за цвет своего платья прозванная нами «лиловой крысой».

Я до сих пор задумываюсь над правилами расстановки запятых: когда в 1919 году мы проходили знаки препинания, я со своими товарищами ходил в соседнюю школу за супом, который в громадных бидонах мы привозили в гимназию. Суп был жиденький, из воблы с пшеном, а к нему — кусок ржаного хлеба, но как все это было вкусно!

...Москва эпохи военного коммунизма: все бесплатно — хлеб по карточкам, 50 граммов в день на обывателя и на детей, часто это бывал суррогат. Дома зимой не отапливались, водопровод и канализация замерзали, электричество горело тускло или не горело совсем, трамваи не ходили. На улицах лежали сугробы снега, и только посредине тянулась узенькая тропинка, по которой граждане РСФСР двигались с санками и рюкзаками. Из форточек дымили трубы буржуек, в них при недостатке дров жгли книги и мебель. В нашей квартире печуркой отапливались две комнаты из девяти — спальня родителей и детская. Я жил на морозе.

Отец получал 800 граммов хлеба в день как красноармеец и паек — нечто мифическое и нерегулярное. Иногда это могло быть сразу 50 — 60 килограммов отличного изюма (прорвался эшелон из Ташкента) или 80 — 100 килограммов превосходных антоновских яблок (из Белоруссии), чаще — вобла, скверное хозяйственное мыло и в изобилии серные спички. Качество этих спичек красочно характеризовало ходившее в то время четверостишие: «Спички шведские, головки советские, пять минут терпения, три минуты трения, две минуты вонь — и секунду огонь». При зажигании от них действительно шел удушливый запах сернистого газа и появлялся крошечный ярко-голубой огонек, который часто тут же гас. В рационе большое место занимали вобла, мороженая картошка и, кому повезло, конина. По личному приглашению Троцкого отец лечил его родителей: для поездки в Кремль тот присылал свой автомобиль, но за визиты ничего не платил. Нам повезло: потребовалась медицинская помощь жене шофера Троцкого — за это отец получил пуд белой муки. Иногда получали посылки АРА (American Relief Administration). Младшую сестру Олю подкармливала Лига спасения детей, старшие уже не подходили для этого по возрасту.

В годы военного коммунизма мы завели кроликов, поселив их в кладовке с дровами в нашей арбатской квартире. Вскоре эти кролики ушли в глубь штабеля, где размножились, но были недосягаемы. Наши родственники Акимовы, жившие на третьем этаже университетского дома на углу Шереметьевского переулка и Б. Никитской, держали в ванной гуся, а на кухне — свинью.

В бывшем магазине «Мюр и Мерилиз» на Петровке москвичам в один из дней 1919 года бесплатно выдавали шапки; мне, конечно, потребовалось ее получить. Очередь за ними начиналась на первом этаже, вилась по лестнице мимо пустых, пыльных и частью поваленных прилавков, но шла быстро. На четвертом этаже из огромных тюков каждому подошедшему вручалась шапка, документов не требовалось, счастливец отходил, давая дорогу следующему. Шапки были из невыделанного зайца; спрессованные, они трещали, как сделанные из жести, и рвались, как бумага. Я гордо принес эту шапку домой, но мама отобрала ее у меня и выбросила в помойку. Эсеровские газетки, до их закрытия, в те годы печатали частушки: «О коммуне наше слово, Ильичу пою куплет, вышиваю я милому левантиновый жилет. Нет ни свеч, ни керосина, в темноте сидит семья, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я». Или: «Нет чугунки у нас боле... еду, еду в чистом поле, колокольчик динь-динь-динь». Заканчивались они пушкинскими строчками, обращенными к советской власти: «И прекрасны вы некстати, и умны вы невпопад».

В 1919 году половину нашего шестиэтажного дома по вертикали занял Четвертый территориальный полк Красной Армии. Всем буржуям из нечетных номеров квартир приказано было в двадцать четыре часа переехать в четные. Солдаты этого полка ходили по улицам толпой, без строевого построения, винтовки носили на ремне дулом вниз, чтобы ничем не походить на старую армию. Командиром у них был царский офицер Фитгоф (барон), который вместе с сыном (моих лет) поселился у меня в комнате, реквизированной для этого. Каждый вечер солдаты собирались во дворе и хором пели «Интернационал».

...Зимой потоки замерзшей мочи и кала сплошь покрыли ступеньки обоих лестниц нашего дома, от подвала до шестого этажа. На всю жизнь мне запомнился красноармеец, который держась за штаны бегал по черной лестнице между вторым и третьим этажами с криком: «Где у вас тут уборная, сейчас здесь... сяду», — бедняге было, видимо, не до шуток. Как выход, интеллигентные жильцы оправлялись на газетку и, сделав пакет, выбрасывали его через форточку на Арбат. На головы пешеходов эти пакеты не падали — тропинка шла посредине улицы. (Маяковский, как известно, с Мясницкой улицы ходил в уборную на Ярославский вокзал; см. поэму «Хорошо».)

Весной, по приказу Хамовнического совдепа, моя мать как неработающая буржуйка (четверо детей и муж-врач) была обязана скалывать лед с улицы. Вместо нее пошли отец (хирург, который обязан беречь свои руки) и я. Рядом ломами работали жившие в нашем доме бывший фабрикант-кондитер Абрикосов, старик в шубе с котиковым воротником-шалью, и режиссер А. А. Санин. Помню, отец спросил его: «Как поживаете, Александр Акимович?» — на что последовал ответ театральным шепотом: «Голодаю», — но вид у него был цветущий. А. А. Санин был женат на чеховской Лике Мизиновой, жили они в нашем доме на четвертом этаже до своей эмиграции в 1922 году.

За годы военного коммунизма население Москвы, быстро возросшее в начале Первой мировой войны за счет притока промышленных рабочих и беженцев из западных губерний, резко сократилось — с 2,5 млн. человек в 1916 году до менее 1 млн. к концу 1920 года. Это был результат голода, тифа, красного террора и гражданской войны.

* * *





Версия для печати