Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1997, 9

Мы правим бал

стихи

ЕВГЕНИЙ РЕЙН

*

МЫ ПРАВИМ БАЛ

* *
*

Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд,
кто разрисовал твои вагоны?
Это повесть, а быть может, совесть
подошли к тебе на перегоне.

Глядя на проезжие пейзажи,
я и сам схватился бы за кисти,
на международной распродаже
не было бы вещи шелковистей.

И ее оценщик бы поставил
около Дега и Тинторетто,
даже здесь не существует правил,
мною предусмотрено все это.

Завышали б и сбивали цену;
кто-нибудь купил бы, я надеюсь.
Железнодорожную измену
совершил бы я, как европеец.

Но, вагон, не трепещи, не бойся,
не отдам на Сотби и на Кристи.
Постучи по рельсам, успокойся —
все сегодня высушены кисти.

Ты беги себе, куда захочешь,
спят художники и пассажиры.
Ежели колеса ты промочишь,
то не будет транспортной поживы.

Вот и я, мой милый, засыпаю
под твои раскаты, стуки, стыки,
ничего пока не понимаю,
я пока внимаю сон великий.

 

 

 

* *
*

Допивай свой кофе, он последний
или предпоследний, Боже мой.
Ты стоишь в оставленной передней,
и звонок — тебе пора домой.

На тебя наставлен сумрак ночи
тысячью биноклей на оси,
если только можешь, Авва Отче,
чашу эту мимо пронеси.

Никогда ты больше не увидишь
этот старый Люксембургский сад,
на бульвар московский тихо выйдешь,
только не воротишься назад.

И когда за дальним поворотом
ты опять увидишь Риволи,
попроси тихонько: “Кто там? Что там?”
Голосу внимательно внемли.

И тебе ответят из Парижа:
“Это ты? А мы ведь ждем тебя!
Плачь потише. Отвечай пожиже
и не вздумай отступать, скорбя”.

 

 

* *
*

Горячий круассан и кофе с оранжадом
под тентом, стянутым над Люксембургским садом,
готовы подтвердить, что смерти нет как нет,
она запуталась вовне среди планет.
За шестьдесят пора учиться жить немногим,
рублем царя Петра да стулом колченогим,
и мне не разобрать от здешнего пайка
птенца, чей выводок — холодная Москва.
Ну да, придется встать и заплатить по счету,
но все-таки пока нисколько не охота...
“Анкор! Еще, анкор!” И красного вина,
а что я не был здесь — то не моя вина.

 

 

Наклон

В восемь часов над Миланом балкон —
вот мое место.
Жизнь начинает последний наклон —
это известно.
Как хорошо постоять, покурить
мне над Миланом,
но еще надо пути проторить
к северным странам.
Скоро увижу тебя, Амстердам,
выйду на Рейн,
вот и поеду я по городам,
слаб и растерян.
Сзади Италия, сбоку Париж,
жми через Альпы!
Что бы такое ты вдруг говоришь,
как же попал ты
в эту Европу, к этой гряде?

Выпал в осадок?
Шьет седина у тебя в бороде
чертов десяток!
Долго не видел я этих витрин,
этих соборов.
Помню, меня через Альпы водил
только Суворов.
Значит, сбываются вещие сны,
значит — терпенье.
Стой и кури на пороге весны
под песнопенье
баров, автобусов, тесных долин,
шопства, вокзальства.
Глянь вон туда — и Монблан-исполин
здесь оказался.
Видно далеко, до самой Москвы,
до Петрограда.
Песенку эту продолжат мосты,
парки, ограды.
И “BMW”, и уютный трамвай,
в этом Милане.
Хватит , иди собирайся, канай,
“тикет” в кармане.

 

 

 

Размышления о коте Тимуре

Кот Тимур — сиамская порода,
почему ты спишь?
Почему в свои четыре года
ты не ловишь мышь?
Почему хватаешь ты объедки
с моего стола?
Говоришь, что мыши стали редки —
вот дела!
Кот Тимур — сиамская порода,
что в ночи
говорят тебе без перевода
скрипачи?
Слушаешь ты музыку кошачью,
слезы льешь,
иногда таинственно заплачешь...
Это ложь.
Кот Тимур, ты — Тамерлан средь кошек,
ты — Чингиз,
и тебе совсем не надо крошек
сверху — вниз.
Час настанет, двинитесь вы, кошки,
в свой Сиам,
если можно доверять немножко
вашим снам.
Будешь впереди на колеснице,
мон амур.
Что тебе еще, мой друг, приснится,
кот Тимур?

 

У “Флориана”

Между Марко Поло и Доноло
тот же столик.
Снобы, торжествуя и долдоня,
то же стоят.
Вот и я в Венецию приехал,
а тебя здесь нету.
Я зову — и только эхо, эхо —
“нету, нету...”.
Вот лишь в мутных зеркалах старинных
ты проходишь...
Так пойдем к Риальто и на рынок
и всего лишь
встретимся в ночи у “Флориана”,
поддадим серьезно.
Может, это будет слишком рано
или поздно.

 

 

Танкер

По каналу Джудекки под перламутрово-матовым светом
уходил в Адриатику танкер, русский по всем приметам.
Я глядел ему вслед, обольщенный родным триколором,
и хотел получить ответ на вопросы, к которым
эта жизнь шестьдесят два года меня подводила,
но судьба, как всегда, опередила.
Ибо там на танкере сигнальщик взмахнул флажками,

и я, не зная азбуки, как бы вышел из рамы.
Но я знаю, что спрашивал танкер,
пока капитан раскуривал “Данхилл”,
пока серебряный дождь, изготовленный на Мурано,
летел в затылок этого каравана.
Ибо у танкера было только два вопроса:
“Кто виноват?” и “Что делать?”.
И я осекся...

 

 

Памяти Андрея Синявского

 

Покойся, покойся
в парижском холме.
Не бойся, не бойся —
ты снова в тюрьме.

 

Опять будет пайка,
и шмон, и обход.
И все-таки знай-ка,
мой друг, наперед.

 

Тюрьма не без срока,
и время придет,
и кто-то высоко
вдали запоет:

 

“С вещами, с вещами...”
Кто двери открыл,
у тех за плечами
сияние крыл.

 

 

* *
*

По долгим залам полумрака
шла венецейская страда.
Едва тащилась колымага,
и расступалась пустота
стеклянного дождя Мурано,
туманов, павших от Пьяццетт.
И было поздно или рано —
я б не решился дать ответ.
Гиганты там на наковальне
отсчитывали каждый час,
Сан-Марко был еще овальней,
еще причудливей как раз.
И если надо затеряться,
пропасть, погибнуть навсегда,
то следовало здесь остаться,
но это вовсе не беда.
Поскольку эта жизнь иная,
а первая уже была,
поскольку тропка пристяжная
тебя к лагуне привела,
поскольку этот свет и сумрак
не означают ничего,
а только призрак, только спутник,
бесчувствие и волшебство.

 

 

Человек из бара

Никому я не пара.
Что друзья и семья!
Человеком из бара
я считаю себя.
По мостам и по кольцам,
по торцам и мостам
одинаково скользко
в этом месте и там.
Наливай мне скорее
двадцать раз двадцать грамм,
пожилого еврея
развали пополам.
Из Нью-Йорка к Милану,
а оттуда к Москве,
я еще вас достану
на своей полосе.
Я еще вас увижу:
Рим, Венеция, Сплит,
я еще по Парижу,
пока сердце стучит.

Я еще Ленинградом
от Фонтанки к Неве —
между раем и адом
в неживой синеве.
Я еще в Териоки —
и Бог знает куда,
пусть окончились сроки,
ничего, не беда.
Мы еще погуляем
двадцать раз двадцать грамм,
жизнь еще поваляем
с ерундой пополам.
Никому я не пара,
что друзья и семья?
Человеком из бара
я считаю себя .

 

 

Гварди

Когда в искательном азарте
я обошел музейный зал,
не сразу обнаружил Гварди,
на фоне прочих он пропал.
Но только я его увидел,
он заменил мне весь музей,
им освещалась вся обитель
в пестрейшей темноте своей.
По полотну плыла гондола,
лила лагуна ровный свет,
вдали торговая контора
товар считала тет-а-тет.
И столько матового света,
горячка, горечь и вокруг —
лагуны верная примета,
сияние из первых рук.
В июне это или в марте,
не разобрать, здесь вечный зной.
И падал на меня от Гварди
свет, перламутром налитой.
Как живопись обидеть словом,
кончай водить своим пером.
Часу в шестом, часу в лиловом
я покидал музейный дом.
Но только я глаза закрою,
я вижу этот темный зал,
но не Веласкеса, не Гойю,
мне Гварди большее сказал.

 

 

* *
*

После круассана с малиновым вареньем,
слушая Моцарта, представляешь, что
жизнь не кончается светопреставленьем,
а превращается просто в ничто.

Белый кот спит на красной подушке,
повизгивает чайник на плите —
вот и вся моя жизнь бродяги и побирушки
в окончательной простоте .

Но Моцарт поет в японском магнитофоне,
и малинового варенья еще на целый глоток.
Что же? Что же? Пускай мы сони,
и жизнь увязла по коготок.

Но “Свадьба Фигаро”, но горячие круассаны,
а за окном — Латинский квартал.
Бродяги, нищие, русские партизаны —
мы правим бал.





Версия для печати