Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1997, 2

Городской романс

рассказы

ВЯЧЕСЛАВ ПЬЕЦУХ

*

ГОРОДСКОЙ РОМАНС

 

Рассказы

 

Шкаф

 

Этот шкаф долгое время числился по бутафорскому цеху Орловского драматического театра имени Тургенева и преимущественно играл в пьесе «Вишневый сад». Шкаф был самый обыкновенный, двустворчатый, орехового дерева, с широким выдвижным ящиком внизу и бронзовыми ручками, чуть взявшимися едкою зеленцой, но, главное дело, был он не книжный, как следовало у Чехова, а платяной; по бедности пришлось пририсовать ему масляной краской решетчатые окошки, и на глаз невзыскательный, областной, вышло даже как будто и ничего. Во всяком случае, и зрители фальши не замечали, и актеров она нимало не раздражала, впрочем, провинциальные актеры народ без особенных претензий, покладистый, по крайней мере не озорной. Бывало, во втором акте подойдет к шкафу заслуженный артист республики Ираклий Воробьев, взглянет на него с некоторым даже благоговением, как если бы это была настоящая вещь редкого мастерства, картинно сложит руки у подбородка и заведет:

— Дорогой, многоуважаемый шкаф! Приветствую твое существование, которое вот уже больше ста лет направлено к светлым идеалам добра и справедливости; твой молчаливый призыв к плодотворной работе не ослабевал в течение ста лет, поддерживая в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывая в нас идеалы добра и общественного самосознания... — и все это со светлой нотой в голосе, искренне и несколько на слезе.

Между тем «многоуважаемый шкаф» лет тридцать простоял в меблированных комнатах «Лиссабон» на 3-й Пушкарной улице, потом в помещении губпросвета у Очного моста, потом в городской военной комендатуре, то есть отродясь в нем ничегошеньки не держали, кроме исходящих и одежды, побитой молью, но тем более изумительна способность к такому самовнушению, которое превращает в святыню мещанский шкаф.

Всего отслужил он в театре пятнадцать лет; и горел он, и отваливались у него ножки, и много раз роняли его пьяные монтировщики декораций, а мебелина — как ни в чем не бывало, только ручки у нее все больше и больше брались едкою зеленцой. А перед самой войной в театр пришел новый главный режиссер, Воскресенский, и велел для «Вишневого сада» купить настоящий книжный шкаф взамен упаднически раскрашенного платяного, и ветеран долго дряхлел в бутафорском цехе, пока его не подарили актрисе Ольге Чумовой на двадцатилетие ее сценической деятельности, которое она отмечала в сорок восьмом году.

Таким вот образом старый шкаф попал на улицу Коммунаров, в двухэтажный бревенчатый дом, в квартиру номер 4, где кроме Ольги Чумовой, ее мужа Марка и племянницы Веры обитали также молодожены Воронины, умирающая старуха Мясоедова и одинокий чекист Круглов. Комната Ольги была до того маленькая, что шкаф сильно затруднил передвижение от двери к обеденному столу, а впрочем, это было еще терпимое неудобство по сравнению с тем, что квартира номер 4 делилась на закутки фанерными перегородками, и так называемая слышимость превышала всякую меру человеческого терпения; запоет ли одинокий чекист Круглов арию Розины из «Севильского цирюльника», примется ли стенать старуха Мясоедова, или займутся своим делом молодожены — все было слышно в мельчайших подробностях и деталях; Марк сядет писать заметку в стенную газету, и то старуха Мясоедова расшумится: дескать, спасу нет от мышей, хотя это всего-навсего поскрипывает перо. Как раз из-за ненормальной слышимости в квартире номер 4 и случилась история, которая представляется маловероятной в наши сравнительно безвредные времена.

А именно: однажды поздним октябрьским вечером 1950 года Ольга Чумовая, ее муж Марк и племянница Вера сидели за чаем под богатым голубым абажуром, который давал как бы лунный свет и бледным сиянием отражался на лицах, скатерти и посуде; по радио передавали последние известия, за окном противно выла сирена, созывая работников ночной смены, Ольга задумчиво прихлебывала чай из китайской чашки, Вера прислушивалась к игривым препирательствам молодоженов Ворониных, а Марк читал за чаем «Войну и мир»; он читал, читал, а затем сказал:

— Не понимаю, чего Толстой так восторгается народным характером войны 1812 года?! Какую-то дубину приплел, которая погубила французское нашествие, — черт-те что!.. Народ не должен иметь навыка убийства, иначе это уже будет сборище мерзавцев, а не народ, он должен трудиться, обустраивать свою землю, а защищать национальную территорию обязана армия, которую народ содержит из своих средств. Уж так исстари повелось, что народ созидает и отрывает от себя кусок на прокорм жертвенного сословия, военных, которые в военное время убивают, а по мирному времени учатся убивать. Так вот, если война принимает народный характер, то это значит, что армия никуда не годится и по-хорошему ее следует распустить. Спрашивается: чему тут радоваться, чем гордиться, если народу приходится делать за армию ее дело, бросать, фигурально выражаясь, мастерок и брать на себя страшный грех убийства? Стыдиться этого надо по той простой причине, что если у государства никудышная армия, то это срам!

Ольга пропустила мужнин монолог мимо ушей и поведала невпопад:

— А у нас в театре сегодня было открытое партсобрание...

— Ну и что?

— Ничего особенного. Ираклий Воробьев доказывал, что только в эпоху Иосифа Сталина артист поставлен на должную высоту.

Вера сказала:

— Ну, это он принижает наши достижения: у нас люди всех профессий поставлены на должную высоту. Я прямо ужасно горжусь нашей страной, несмотря даже на то, что который год не могу построить себе пальто.

Вообще все как-то не обратили внимания на слова Марка, и напрасно, поскольку их легко можно было истолковать в самом опасном смысле: де гражданин Чумовой вредительски извращает народный характер Великой Отечественной войны, умаляет историческую победу партии Ленина — Сталина над германским фашизмом и клевещет на Советскую Армию, которую, по его мнению, следует распустить. Впоследствии, видимо, кто-то истолковал слова Марка именно таким образом, ибо в ночь на 24 октября пятидесятого года за ним пришли. Вероятнее всего, что это оказал рвение по службе одинокий чекист Круглов, хотя он был с Марком в приятельских отношениях и считал себя по гроб обязанным Ольге, которая заговорила ему грыжу в паху и много раз останавливала носовое кровотечение; однако было не исключено, что донесли молодожены Воронины, которые вожделели сравнительно просторную комнату Чумовых, хотя в ту минуту, когда Марк наводил критику на Толстого, они игриво препирались между собой и вряд ли уловили опасный смысл сказанного; наконец, могла подгадить старуха Мясоедова, даром что она одной ногой стояла в могиле, хотя она была малограмотная старуха и не отличала левого уклониста от кулака. Но как бы там ни было, в ночь на 24 октября в комнату к Чумовым ввалились чекисты в сопровождении дворника Караулова, подняли с постели Марка и предъявили ему бумажку:

 

 

 

 

 

Выдан 23.X.1950 г.

Действителен 2 суток.

Сотруднику Нечитайло В. Н.

 

Тов. Нечитайло,

Вам поручается произвести обыск и арест гр-н. Чумового М. Г., проживающего ул. Коммунаров, д. 5, кв. 4.

Всем органам Советской власти и гражданам СССР надлежит оказывать законное содействие предъявителю ордера при исполнении им возложенных на него поручений.

Начальник Орловского ГО МГБ: Туткевич.

Секретарь: Гудков.

 

Ночной этот налет показался Марку столь невероятным, что он даже с интересом прочитал предъявленную бумажку и не мог сдержать нервной улыбки, когда у него изъяли черновик заметки для стенгазеты, томик Достоевского и костяной нож для разрезания бумаги из бивня морского зверя. Улыбаться ему было вроде бы не с руки: увели его, бедолагу, год продержали в тюремной камере, осудили за участие в подпольной фашистской организации и упекли в колымские лагеря. Там он как в воду канул, ни слуху ни духу не было о нем до самого освежающего 1956 года, когда Ольга Чумовая получила из областного отдела госбезопасности свидетельство о смерти ее супруга от воспаления легких и справку, извещающую о том, что за отсутствием состава преступления дело гражданина Чумового производством прекращено.

Ольга же, напротив, пережила в ночь на 24 октября такое тяжелое потрясение, что ей отказал язык; племянница Вера в отчаянье и так к ней подъезжала, и сяк, но Ольга не могла ни слова из себя выдавить и только вращала безумными глазами, как механические совы на стенных часах или как сердечники во время жестокого приступа ишемии. Впрочем, дар речи вернулся к ней очень скоро: три дня спустя после ареста Марка чекист Круглов намекнул соседке, что вот-вот и за ней придут, и дар речи внезапно вернулся к Ольге, словно он только затаился в ней на семьдесят два часа.

— Чему быть, того не миновать, — сказала Ольга и как-то ушла в себя.

На самом деле она и не думала покоряться слепой судьбе, и весь вечер они с племянницей Верой судили-рядили, как бы обвести ее вокруг пальца: можно было бежать из города куда глаза глядят, да только в чужих людях без средств к существованию не прожить, а Ольга не умела даже помыть посуду; можно было уехать на Украину, в городок Градижск под Кременчугом, где жила Ольгина бабка, ведунья, известная всей округе, да только и актрису Чумовую там знали во всей округе; наконец, можно было как-то спрятаться и в Орле. Тут-то племяннице Вере и пришла в голову остроумная мысль вполне национального образца, которая не пришла бы ни в какую голову, кроме русской, а именно: решено было, что Ольга просидит какое-то время в платяном шкафу, подаренном ей на двадцатилетие ее сценической деятельности, пока недоразумение не развеется и Марка не выпустят на свободу. В тот же вечер Ольга засела в шкаф, наутро всей квартире было объявлено, будто бы она уехала из города в неизвестном направлении, и чекист Круглов со странным удовлетворением сообщил, что теперь на нее объявят всесоюзный розыск и, скорее всего, найдут. Между тем за Ольгой не пришли ни на другой день, ни на третий, ни даже через неделю — видимо, Круглов оповестил свое начальство об исчезновении Чумовой и ее искали в иных местах.

Первое время Ольга вовсе не выходила из своего оригинального убежища, опасаясь быть обнаруженной как-нибудь невзначай, и даже справляла нужду в горшок, который племянница Вера подавала ей дважды в день. Изнутри шкаф оказался на удивление поместительным: в нем разве что гулять было нельзя, но свободно можно было стоять не пригибаясь, вольготно сидеть на маленьком пуфике, спать лежа, немного согнув ноги в коленях, и даже делать гимнастику, если исключить из программы некоторые особо резкие упражнения вроде прыжков на месте. Для вентиляции Вера проделала шилом дырочки в боковой стенке, для освещения в шкафу была поставлена свеча-ночничок в миниатюрном подсвечнике, наполнявшая помещеньице запахом гари и старины, — одним словом, многое было сделано для того, чтобы бытование в древней мебелине было удобней и веселей; впоследствии Вера туда еще и электричество провела, так что получилась как бы отдельная жилая площадь, целый чуланчик с удобствами, который в условиях перманентного жилищного кризиса мог быть даже предметом зависти для многих обездоленных простаков.

Чуть ли не всю первую неделю жизни в шкафу Ольга Чумовая последовательно изучала его внутренность, испытывая при этом чувство первопроходца, попавшего в незнакомые, занимательные места. На задней стенке имелось созвездие загадочных дырочек таинственного происхождения, похожее на созвездие Близнецов; на левой боковой стенке виднелись трещинки, складывающиеся когда в горный пейзаж, когда в физиономию Мефистофеля, каким его вырезают на чубуках; на правой боковой стенке, не считая отверстий для вентиляции, были вбиты три гвоздика неизвестного предназначения, на которых болтались толстые выцветшие ниточки, похожие на высохших червячков; на правой створке шкафа были нацарапаны слова «Памяти праведников Прокопия и Нафанаила» — видимо, заклинание от моли; на левой створке не было ничего.

Очень скоро оказалось, что Ольга обитает в шкафу не одна: в правом верхнем углу жил себе паучок, к которому у нее сразу возникло некоторым образом коммунальное отношение, то есть отношение одновременно товарищества и разлада. Презабавный это был паучок: он то медленно, точно в раздумье, спускался по невидимой ниточке, то вдруг ни с того ни с сего молниеносно взмывал по ней вверх, иногда он раскачивался, повиснув на задней ножке, как цирковой гимнаст, всегда появлялся из своей потаенной норки, стоило поскрести ногтями по стенке шкафа, а если кашлянуть, например, почему-то тотчас прятался и долго не вылезал. Позже Ольга даже ставила опыты с паучком: подсовывала ему мушек, которых ловила для нее племянница Вера, сажала его на палочку и переселяла в другой угол шкафа, проверяла реакцию на изменения влажности, на разное освещение, на шумы и в конце концов пришла к выводу, что пауки — в высшей степени благоустроенные существа, то есть совершенно довольные собой в окружающем мире и миром вокруг себя. Между прочим, из этого вывода последовала первая в ее жизни социально-этическая идея: поскольку пауки благоустроены потому, что знают бытовую культуру на генетическом уровне, как закон, через который невозможно переступить, постольку высшая цель социалистического строительства состоит в том, чтобы на протяжении нескольких поколений воспитать человеческое существо, генетически довольное собой в окружающем мире и миром вокруг себя, хотя бы для этого человека нужно было довести до статуса паучка. Чтобы укрепиться в своей идее, Ольга попросила племянницу Веру взять в районной библиотеке какую-нибудь книжку о мелкой жизни, затем последовали основательные труды по энтомологии, и, сколь это ни удивительно, со временем Ольга сделалась едва ли не самым крупным специалистом в Орловской области в области физиологии насекомых. Она потом даже вела спецсеминар в Воронежском педагогическом институте по безусловным рефлексам у телифонов и в шестидесятом году защитила по ним кандидатскую диссертацию, что называется, «на ура».

Вообще жизнь в шкафу оказалась не такой уж и скучной, как представилось ей поначалу, ибо и ученое занятие у нее нашлось, и, хочешь не хочешь, жила она жизнью своей квартиры. То старуха Мясоедова смертно, как-то окончательно застенает — кажется, вот-вот и вправду отдаст Богу душу, то, вернувшись со службы, что-нибудь интересное поведает одинокий чекист Круглов, то Воронины из-за чепухи затеют незлой скандал или займутся своим молодым делом, а Ольга по частоте и глубине дыхания угадывает фигуру. Кроме того, она одно время репетировала Катерину из «Грозы», каковую накануне ее исчезновения начал ставить режиссер Воскресенский, но вскоре бросила, ибо вдруг почувствовала отвращение к своему прежнему ремеслу. Наконец, Вера догадалась подвесить репродуктор подле дырочек для дыхания, так, чтобы радио можно было слушать при самой ничтожной громкости, и, таким образом, Ольга всегда была в курсе событий, которые происходили в отечестве и вокруг. Сидя в шкафу, она сердечно радовалась успехам восстановления народного хозяйства, разрушенного войной, и остро переживала такие драмы, как предательство маршала Тито, небывалое наводнение в братском Китае и вспышку холеры на Соломоновых островах. Любопытно заметить, что некоторые события она с необыкновенной точностью предсказала, например, она напророчила Берлинский кризис и поражения французов под Дьенбьенфу; смерть Иосифа Сталина она накаркала за полгода до того, как в начале весны пятьдесят третьего года он скончался от инсульта на ближней даче. Разумеется, Ольгу томило мучительное однообразие ее жизни, но когда уже совсем становилось невмоготу, она говорила себе, что, верно, будни актрисы Гиацинтовой не намного разнообразнее ее буден, то же самое: зубрежка, репетиция и спектакль, зубрежка, репетиция и спектакль, — даром что она столичная примадонна, вращается и вообще.

Это соображение было тем более основательным, что за время Ольгиного сидения в шкафу квартира номер 4 пережила ряд значительных событий и перемен. Приходили печники из домоуправления перекладывать печку в комнате Чумовых, и Ольга битых четыре часа просидела в шкафу ни жива ни мертва, опасаясь дышать полной грудью, а пуще того — опасаясь впасть от страха в обморок и вывалиться наружу, к изумлению печников. Как-то, в пору обеденного перерыва, когда в квартире никого не было и даже старуха Мясоедова с градусником под мышкой стояла в очереди за мукой, забежали домой перекусить молодая Воронина и Круглов, но даже не прикоснулись к своим керогазам, а сразу вступили в связь, и Ольга подумала, ужаснувшись: а что, если и ее Марк грешил с молодой Ворониной, воспользовавшись обеденным перерывом? Коли так, то это еще мало, что его посадили, а нужно было его примерно четвертовать. Летом пятьдесят третьего года, в ночь, арестовали Круглова; той ночью Воронины занимались своим молодым делом, старуха Мясоедова помирала не на шутку и даже примолкла, охваченная отходной истомой, сам Круглов зубрил английские неправильные глаголы — видимо, его собирались переводить на загранработу, — когда в квартиру номер 4 ввалились чекисты в сопровождении дворника Караулова, повязали бедолагу по рукам и ногам, поскольку он несколько раз норовил выброситься в окно, избили и увели. А старуха Мясоедова той ночью в конце концов померла, и три дня спустя племянница Вера таскала Ольге с поминального стола то блинчиков с селедкой, то кутьи на блюдце, то крахмального киселя. В январе пятьдесят четвертого года комнату Круглова отдали Ворониным, и пьяный плотник из домоуправления долго ломал фанерную перегородку, пока не заснул с топором в руках.

Однако события и перемены выдавались довольно редко, и обычные дни были похожи друг на друга, как воробьи. Поднималась Ольга без пятнадцати минут шесть, поскольку одинокий чекист Круглов поднимался в шесть, и, справив нужду, забиралась в шкаф. Там она усаживалась на пуфик, подпирала голову руками и слушала звуки своей квартиры. Вот зазвонил будильник у чекиста, тот испуганно всхрапнет напоследок и принимается хрустеть суставами, потягиваясь в постели. Затем он начинает заниматься гирями (гири иногда тупо стукаются друг о друга), приговаривая при этом одно и то же, именно на вдохе:

Гвозди бы делать из этих людей... —

и на выдохе:

Не было б в мире крепче гвоздей, —

а Ольга тем временем подумывала о том, что классик написал, в сущности, вредительские стихи. После гимнастики Круглов долго и основательно умывался на кухне, напевая арию Розины из «Севильского цирюльника», а примерно с половины седьмого его партию постепенно забивали прочие голоса. Начинала постанывать старуха Мясоедова, жалобно так, точно она просила помощи на каком-то неземном языке; сквозь ее стоны мало-помалу прорезалось сладострастное дыхание Ворониных, и старуха вдруг замолчит — видимо, прислушивается к молодым звукам любви — и вспомнит свое былое. После шумели одни Воронины: они нудно спорили, кому выносить горшок, звенели посудой, шаркали тапочками и уморительно трудно одевались, ибо ни одна вещь у них не знала своего места.

— Зинк! — говорил сам. — Куда, к черту, запропастились мои носки?!

— А я почем знаю! — отвечала ему сама и потом заунывно отчитывала супруга за непамятливость и небрежность, пока носки не находились в ящике с песком, устроенном для кота.

За завтраком они всегда разводили политические беседы.

— Я не понимаю, — например, говорит сам, — чего тянет резину английский пролетариат?.. Нет, правда, Зинк... Чего они там резину-то тянут, чего они не скрутят свою буржуазию в бараний рог?! Безработица у них страшенная, уровень жизни постоянно падает, уверенности в завтрашнем дне нет никакой, а они, понимаешь, ни шьют, ни порют!..

— Наверное, у них муку без очереди дают, — гадает сама, и Ольга чувствовала, что у Зинаиды Ворониной в эту минуту на лице оживает мысль. — У них, поди, тогда произойдет социалистическая революция, когда начнутся очереди за мукой.

Сам говорит на это с поддельной силой:

— Ты давай сворачивай эту враждебную пропаганду, а то я на тебя в органы настучу.

Затем Воронины отправлялись на службу: сам — в пожарное депо, сама — в Орловский энерготрест, — и в квартире наступало относительное затишье; относительное, собственно, потому, что все же время от времени постанывает старуха Мясоедова, приглушенно шепчет радио, осыпается штукатурка на новой печке, вода каплет из рукомойника, кот точит когти о войлочный коврик, на кухне возятся мыши, сами собой поскрипывают половицы в передней, точно кто-то пришел и ходит. Томно как-то на душе, не по-хорошему ожидательно, как будто съела нечто непонятное и теперь с тоскою думаешь: что-то будет... Радио от скуки послушать, что ли?..

«...Некоторые думают, что уничтожения противоположности между трудом умственным и трудом физическим можно добиться путем некоторого культурно-технического поравнения работников умственного и физического труда на базе снижения культурно-технического уровня инженеров и техников, работников умственного труда, до уровня среднеквалифицированных рабочих. Это в корне не верно. Так могут думать о коммунизме только мелкобуржуазные болтуны. На самом деле уничтожения противоположности между трудом умственным и трудом физическим можно добиться лишь на базе подъема культурно-технического уровня рабочего класса до уровня работников инженерно-технического труда. Было бы смешно думать, что такой подъем неосуществим. Он вполне осуществим в условиях советского строя, где производительные силы страны освобождены от оков капитализма, где...»

Все это, конечно, так, но тоска, тоска...

Отключившись слухом от радио, Ольга открывала наполовину ближнюю створку шкафа, к которой была привязана веревочка, другим концом намотанная на мизинец, чтобы в случае опасности можно было мгновенно захлопнуть створку, брала в руки какой-нибудь труд по энтомологии и замирала, лакомясь светом дня. С улицы, сквозь бревенчатые стены, до нее долетали звуки обычной жизни, включая весьма отдаленные и неясные вроде шума воды, извергающейся из колонки на углу Коммунаров и 10-летия Октября, — кстати заметить, за время добровольного заточения ухо у нее навострилось до такой степени, что, если на двор приходил точильщик, она легко различала, когда он точит ножик, когда топор. Проедет полуторка, скрежеща гнилыми рессорами, объявится старьевщик-татарин и заорет бабьим голосом, мужики подерутся у пивного ларька — все ей любопытно и дорого, потому что приобщает к нормальной жизни.

Затем наступало время ученого чтения и заметок, за которыми незаметно проходил день. Там возвращалась племянница Вера из своего техникума, и они с полчаса обменивались записками: Вера сообщала Ольге городские новости, а Ольга писала всякую чепуху. Постепенно угасал дневной свет, ощутительно и торжественно угасал, как гасят люстру в Большом театре, и Ольга зажигала в шкафу свечу. От капли огня нутро шкафа преображалось, становясь похожим на пещеру отшельника, и Ольга принималась строить чудные грезы, а то силой воображения норовила получить из профиля Мефистофеля контур Балканского полуострова, а из горного пейзажа — выкройку дамского пиджака. Иногда ей приходило на мысль, что так, как живет она, не живет никто.

Около шести часов вечера возвращались со службы супруги Воронины и сразу принимались за свою вечную беззлобную перепалку.

— Зинк! Я вчера под статуэтку трешницу положил, а теперь ее нет, небось ты куда-нибудь задевала...

— В глаза я не видела твою трешницу! Ты ее, поди, пропил, бессовестная твоя морда, а на меня вешаешь всех собак!

— Ну вот!.. А я эту трешницу хотел отдать в фонд борьбы корейского народа, и теперь мне в профкоме намылят холку.

— Ничего, и без твоей трешницы обойдутся. Поди, на эту самую корейскую войну идет такая прорва народных денег, что это непостижимо человеческому уму! А сами впроголодь живем, как последняя гольтепа, зато у корейцев есть из чего стрелять!

— Зинк! Ты давай сворачивай эту враждебную пропаганду, а то я на тебя в органы настучу...

Последним, что-то часу в десятом, возвращался домой одинокий чекист Круглов; он раздевался и в одних подштанниках садился зубрить английские неправильные глаголы.

И все население квартиры номер 4 нимало не подозревало о том, что Ольга Чумовая, член семьи врага народа, по-прежнему обитает вместе с ними под одной крышей, тихонько, как мышка, сидя в своем шкафу. Раз только, когда Ольге нездоровилось и она невзначай чихнула, старуха Мясоедова сообщила соседям, что, видимо, помер в заключении Марк, что, видимо, он приходил на свои девятины попрощаться с родным домом, бродил по комнате и чихал. Да как-то чекист Круглов, встретив в прихожей Веру с пачкой свечей для Ольги, спросил ее, в раздумье нахмурив брови:

— И зачем тебе столько свечей, ешь ты их, что ли?..

Вера сказала:

— Ем.

— И вкусно?

— Вкусно.

— Ну да, конечно, — принялся сам с собой рассуждать одинокий чекист Круглов, — у нас ведь в России как: не по хорошему мил, а по милу хорош. Вообще насчет свечей — это интересный почин, моя бы власть, я бы всю Россию посадил, скажем, на солидол...

Тогда-то Вера и провела в шкаф электричество, чтобы снять подозрение со свечей.

Наконец в декабре пятьдесят шестого года пришла бумага из областного отдела госбезопасности, извещавшая о том, что за отсутствием состава преступления дело гражданина Чумового производством прекращено, и Ольга вылезла из шкафа, таким образом воротившись в живую жизнь. На радостях выпили они с Верой бутылку «Крымской ночи», наговорились всласть, сходили погулять по улице Ленина, обсуждая во время прогулки новые моды, наведались в театр и, вернувшись домой, завалились спать. Только просыпается Вера на другой день, а Ольги нет: ни на кухне ее нет, ни в уборной, ни на дворе; отворяет Вера шкаф для очистки совести,а там Ольга сидит, подперев голову кулачком, и слушает звуки своей квартиры.





Версия для печати