Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1996, 2

Неистовый Фиглярин

ИГОРЬ ЗОЛОТУССКИЙ

*

НЕИСТОВЫЙ ФИГЛЯРИН

 

В седьмом томе собрания сочинений Булгарина есть фантастическая “Сцена из частной жизни”, действие которой происходит в 2028 году. В России в это время, как пишет Булгарин, установился “союз торговли, просвещения и промышленности”, страна пришла к благоденствию. И вот на фоне этого подъема люди XXI века читают Булгарина и подводят итог его литературной деятельности . Их заключение таково: “Слог и язык устарели, формы и периоды обветшали, но... занимательное... описание Нравов ”.

Что ж, Булгарин не ошибся. По крайней мере, в конце XX века его продолжают читать. И образ этого литературного казановы зазывает и зазывает исследователей.

Издатели “Истории русской литературы”, которая выходит во Франции, попросили меня написать главу о Булгарине.

А получилось вот это эссе.

  

Жизнь Фаддея Булгарина достойна романа. Может быть, именно такого романа, которые он сам писал, где есть возвышения и падения, выигрыши и проигрыши, дым сражения, угар любви и скачок из грязи в князи — карты, женщины, война, измена, — одним словом, авантюрный роман в духе “Ивана Выжигина” и “Петра Ивановича Выжигина”, принесших их автору европейскую славу. Вот как Булгарин аттестует себя в предисловии к своим воспоминаниям: “Почти двадцать пять лет сряду прожил я, так сказать, всенародно... и, наконец, дожил до того, что могу сказать, ...что все грамотные люди в России знают о моем существовании!”

Но не только в России грамотные люди были читателями его романов, “благодаря Бога”, как признается Булгарин, разошедшихся “в числе многих тысяч экземпляров”. Они были переведены на языки “французский, немецкий, английский, шведский, итальянский, польский и богемский”.

Булгарин никогда не отличался скромностью, и, слушая его, всегда надо делать поправку на то, что в ста частях информации тебе преподнесут семьдесят частей лжи, а то и все сто, как в речах Ивана Александровича Хлестакова. Послушать Булгарина, так он и со всеми министрами знаком, и во дворец каждый день ездит, и литературу русскую создал он (по крайней мере “первый оригинальный русский роман”, как он отозвался сам о своем “Иване Выжигине”), и с Пушкиным на дружеской ноге и т. д. и т. п. Но вернемся от мифов к строгим фактам.

Фаддей Булгарин, чей род по матери шел от канцлера Димитрия Самозванца Яна Бучинского, а по отцу — из славянского племени “булгар, выходцев из Албании”, родился в Белоруссии, почти на границе с Литвою и Польшей, 24 июня (по старому стилю) 1789 года.

Он был на десять лет старше Пушкина, на двадцать лет — Гоголя и пережил их обоих, скончавшись в своем имении Карлово под Дерптом 1 сентября 1859 года.

Имя Фаддей (по-польски Тадеуш) было дано ему в честь предводителя польских повстанцев знаменитого Тадеуша Костюшко, в войске которого сражался отец Булгарина, высланный впоследствии за убийство русского генерала Воронова в Сибирь.

Булгарин в своей (во многом придуманной) биографии умалчивает об этом преступлении отца, но не скрывает того, что отец был арестован, затем выпущен и через некоторое время скончался. Рано лишившись отца и будучи на попечении матери вместе с другими детьми от ее первого брака, Булгарин вынужден был полагаться на себя, на свои способности, характер, волю, и особенно, конечно, на характер, — а Булгарин от природы был вспыльчив, горяч, необуздан (и в этом походил на отца). Все это вместе наряду с успехами доставляло ему немало неприятностей, которых, будь Булгарин скрытней, терпеливей, хитрее и умней, могло бы и не случиться.

Но наш герой был поляк — и этим все сказано.

Впоследствии Пушкин в статье “Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов”, напечатанной в московском журнале “Телескоп” в 1831 году, отвечая соиздателю Булгарина Н. И. Гречу и защищая честь Москвы, поставленную под сомнение Гречем, писал: “Москва доныне центр нашего просвещения: в Москве родились и воспитывались, по большей части, писатели коренные русские, не выходцы, не переметчики, для коих ubi bene, ibi patria, для коих все равно: бегать ли им под орлом французским или русским языком позорить русское — были бы только сыты”.

“Переметчик” и “не коренной русский” — это слова, безусловно, обидные для Булгарина, но они соответствуют фактам его жизни, и, может быть, эти факты более, чем что-то другое, искривили его судьбу.

Булгарин действительно был переметчик. По окончании Сухопутного Шляхетского кадетского корпуса в Петербурге он был зачислен в конную гвардию, воевал в 1806 — 1807 годах против французов, был ранен и за бой под Фридландом удостоен ордена Анны 3-й степени, затем участвовал в 1807 — 1808 годах в финской кампании. Потом сорвался, написал сатиру на командира полка (а по другим сведениям — на шефа полка великого князя Константина Павловича, брата царя) и оказался вне гвардии, в армии , служил в Кронштадте и Ревеле, играл в карты, дело доходило даже до того, что проигрывал собственную шинель, пьянствовал, стоял с протянутой рукой на ревельском бульваре, прося милостыню, а затем исчез. Спустя некоторое время он появился в Варшаве, где поступил в польский легион армии Наполеона, участвовал в походе в Испанию (в 1811 году) и вместе с французскими войсками форсировал в 1812 году Неман, то есть перешел русскую границу как завоеватель, как захватчик.

И хотя в то время не было такой ненависти к военному противнику, как в наши дни, и пленные французские офицеры танцевали в русских дворянских домах на балах (это описано в романе Толстого “Война и мир”), налицо была измена: офицер русской армии в форме офицера французской армии вступил на русскую землю.

Этот грех всегда числился за Булгариным, это был тот крючок, на который его ловили не только литературные оппоненты, но и власть имущие. При своем характере он, наверное, вел бы себя иначе, если б за ним не было этого проступка, о котором ему всегда можно было напомнить, попытайся он выказать хоть какую-то независимость.

Когда властям требовались его услуги (самого разнообразного рода — от записки о состоянии литературы или финансов до характеристик отдельных лиц, беспокоящих своей деятельностью правительство), то он не отказывался: назвался груздем — полезай в кузов, — говорит русская пословица.

Имея чин капитана французской армии, он все время искал случая сменить его на подобающее русское звание и за свои услуги был в конце концов наделен им: он стал коллежским асессором, как Пушкин и Гоголь.

В конце жизни он превзошел их и сделался действительным статским советником, что по петровской Табели о рангах соответствовало чину штатского генерала.

Чтоб сохранить за собой репутацию патриота, Булгарин в романе “Петр Иванович Выжигин” (1831), являющемся продолжением “Ивана Выжигина” (1829), заставил своего героя, alter ego, лоб в лоб столкнуться с Наполеоном, вторгшимся в Россию, и высказать тому несколько горьких истин о его исторической ошибке. Но это была лишь слабая попытка обычной булгаринской лжи, о которой знающий своего друга лучше, чем кто-либо, Н. И. Греч писал: “Когда, бывало, хотел подкрепить какую-нибудь колоссальную ложь, то клялся при ее жизни сединами матери, а по смерти, — ее тенью”.

Да и военные доблести этого прототипа собственных бесстрашных героев были не так уж велики. Он всего лишь вел под уздцы лошадь Бонапарта при переправе через Березину, что же касается остального, то, как свидетельствует тот же Греч, “частенько, когда наклевывалось сражение, он старался быть дежурным по конюшне”.

В 1814 году Булгарин был взят пруссаками в плен и при обмене пленными оказался в Варшаве, где стал подвизаться на журналистском поприще и даже издавал какой-то листок.

Уже тогда в нем выработался нюх на сенсацию, жадность к действительным фактам, политическая гибкость, если не выразиться сильнее, и беспримерное чувство вкуса толпы, вкуса заказчика, который должен оплатить его беллетристические старания и новации.

Это был талант Булгарина, который в нем все же отрицать нельзя, потому что природа наградила его хваткой памятью, наблюдательностью и немалым даром риска, всегда необходимым в журналистском деле.

Он, по существу, воссоздал свой портрет в обоих Выжигиных, которые не брезгуют ничем — ни карточным шулерством, ни связями с темными личностями, ни похищением прекрасных дам, ни шантажом и угрозами, дающими в результате непременный выигрыш — полное благоденствие.

Один из таких эпизодов Булгарин описал в своих “Воспоминаниях”. Сюжет этот относится ко времени его первого пребывания в столице. Молодой улан знакомится с французскою актрисою, с которой предается любовным утехам в доме Пепена на Малой Морской улице (кстати, в том доме, где Гоголь позже создаст “Ревизора”). Но любовь-страсть, быстро вспыхнув, тут же и погасла. Любовник обнаружил, что его возлюбленная не по-женски любопытна и любопытство ее распространяется на русские военные тайны.

Он готов выдать ее, но потом, взяв обещание больше не шпионить и грозя в случае неповиновения арестом, заставляет покинуть Петербург.

История сия, если и выдумана Булгариным, вполне в его духе: с одной стороны, опасная связь, грозящая крахом карьеры, с другой — храбрость патриота, с третьей — чистый детектив.

Так или иначе, пробыв недолго в Варшаве и затем прослужив несколько лет управляющим имением своего дяди в Литве, Булгарин возвращается в 1819 году в Петербург, где и суждено ему было стать тем, кем он стал.

Он делается стряпчим, то есть судебным поверенным, берясь за дело, кажущееся безнадежным, и через несколько лет (все-таки не сразу, а через эти несколько лет!) выигрывает его.

Также выигрывает он и на журнальном поприще. В 1822 году он вместе с Н. И. Гречем начинает издавать журнал “Северный архив” и в качестве приложения к нему “Литературные листки”, а через три года газету “Северная пчела”, которая делается первой частной газетой в России и собирает по прошествии времени от 4,5 до 10 тысяч подписчиков — неслыханный по тем временам тираж.

“Северная пчела” помимо официальных новостей давала своему читателю и статистику, и объявления о спектаклях, и иностранные и внутренние известия, и отклики на новые книги, и физиологию Петербурга (автор очерков о столице был часто сам Булгарин), и стихи, и моду, и литературные обзоры, и многое другое. На ее страницах регулярно появлялся такой жанр, как фельетон, — почти интимный разговор редактора с подписчиком на разные темы — от бытовых до философских, причем все это писалось в игривом тоне и сближало издателя и читателя. То, что Булгарин двинул русскую газету, — это факт. Не было бы “Северной пчелы” и темпераментного ее редактора, время от времени впадавшего в “ересь” и будоражившего воображение общества, не будь его неистовой войны со всем, что грозило “Пчеле” потерей подписчика, русская публичная жизнь была бы скучнее.

В “Северной пчеле” печатались до декабря 1825 года Крылов и Рылеев, Пушкин и Языков. Ее читали и в провинции, и в столицах, на нее ссылались, над ней смеялись и, смеясь, опять-таки читали, потому что это был единственный живой листок, который выделялся среди бесстрастно-скучных казенных “Ведомостей”. И хотя Булгарин пел в “Пчеле” песню благонамеренную и не позволял себе ничего, что не было бы разрешено свыше, все же здесь являлись и сведения неофициальные, мнения пристрастные, раздражавшие, на которые нельзя было не обратить внимания.

В 1830 году Булгарин осмелился покритиковать роман Загоскина “Юрий Милославский”, который понравился императору Николаю. В номере “Северной пчелы” была напечатана только первая часть рецензии, и Булгарину было сделано предупреждение, но он, зная, откуда оно идет, в следующем номере напечатал окончание своей статьи, ни в чем не расходящееся с ее началом.

Царь был в гневе и велел закрыть “Северную пчелу”, а самого Булгарина отдать под арест. 30 января непокорного издателя посадили на гауптвахту, решение о запрещении газеты шеф жандармов Бенкендорф, покровительствующий Булгарину, уговорил царя отменить, но эту расправу над ним Булгарин — всегда терявший голову, когда дело касалось его имени, — не смог оставить без ответа. В нем соединялись дерзость и трусость, но иногда дерзость торжествовала, и тогда он совершал поступки, обещавшие ему самые непредвиденные последствия.

Так было и на этот раз. Он не испугался грозных намеков и, пострадав за своеволие, не простил царю обиды — конечно, не простил косвенно, в переносном смысле, но вместе с тем и открыто.

Под портретом Николая I, висевшим в его редакционном кабинете, он четко вывел дату своего ареста: 30 января 1830 года, и все, приходившие в “Пчелу”, могли созерцать это наглядное свидетельство мести Булгарина.

Так уж был устроен этот неистовый человек, в котором чувства брали верх над осторожностью, над опытом и ловкостью дельца, умевшего делать дело и знать свою выгоду.

Ведь “Северная пчела” была коммерческой газетой, и издатели ее долго добивались, чтобы в ней было позволено публиковать частные объявления. Это не позволялось никому — не дали разрешения и Булгарину. Однако он сумел обойти эти строгости и печатал не рекламу, а хвалебные заметки о парфюмерной лавке “Реноме”, о кондитерских и гостиницах, за что, конечно, взимал определенную мзду. Как вспоминает все тот же Греч, “он не брал денег, а довольствовался небольшою частичкою восхваляемого товара или дружеским обедом в превознесенной новой гостинице”.

В повести “Портрет” Гоголь описывает эти проделки Булгарина, отправляя своего героя — безвестного художника Чарткова — к “издателю ходячей газеты”, который за десять червонцев сочинил и напечатал в следующем же номере “вслед за объявлением о новоизобретенных сальных свечах” статью о “необыкновенных талантах Чарткова”, давшую художнику пропуск на золотой Олимп. А в повести “Нос” Гоголь еще раз прошелся по Булгарину в том месте, где говорится, что маиор Ковалев, утративший внезапно собственный нос, хочет объявить об этой пропаже в печати, и ему советуют: “Если уж хотите, то отдайте тому, кто имеет искусное перо, описать как редкое произведение натуры и напечатать статейку в “Северной пчеле”... для пользы юношества...”

Дело в том, что в газете Булгарина существовал раздел “Смесь”, в котором появлялись сообщения о разного рода аномалиях, фантастических происшествиях, случившихся в разных концах света. Здесь рассказывалось о том, что где-то выплыла “рыба, принадлежащая к числу тех, которых в древности называли сиренами. Голова и грудь ее совершенно подобны женским, и когда рыба поднимается из воды, она издали довольно походит на женщину” (1834, № 194). Тут можно было прочесть “об ученых блохах, везущих тяжести в 400 раз тяжелее их тела”, о парижской девице, у которой два носа, и притом она “очень недурна собою”. Из этого раздела “Северной пчелы” Гоголь почерпнул стиль и факты, которые свидетельствуют об умопомешательстве героя повести “Записки сумасшедшего”, являющегося регулярным подписчиком “Пчелки” (так любовно называет он чтимую им газету). Заметки в разделе “Смесь” печатались в “Северной пчеле” без единого иронического комментария, и так же всерьез воспринимал их несчастный чиновник. Некоторые из этих публикаций попали в его дневник почти дословно. Например, это: “Какой-то мистик, — повествовала “Северная пчела”, — напечатал в баварском календаре, что 20 марта 1832 года в 3 часа пополудни начнется осень”. Если вспомнить одну из записей дневника сумасшедшего, где стоит дата “мартобря 86 числа”, то становится ясно, откуда взято это скрещение марта с октябрем.

Да и сам “испанский сюжет” повести (герой ее воображает себя испанским королем) тоже взят из газеты Булгарина, где целый год (1833 — 1834), когда как раз и писалась повесть Гоголя, печатались новости о борьбе за трон в Испании под рубрикой “Испанские дела”.

Булгарин дал русской литературе много поводов для насмешек (один только Пушкин посвятил ему несколько эпиграмм), но он же и кормил русскую литературу сюжетами. Я имею в виду не только прямо-таки пародийные продолжения “Ивана Выжигина”, принадлежащие перу А. А. Орлова. Фаддей Венедиктович не раз возникал в ней собственной персоной. Так, появляется он в гоголевском “Ревизоре” в образе петербургского журналиста Тряпичкина, которому пишет свое разоблачительное письмо о чиновниках городка Хлестаков. “А уж Тряпичкину, — говорит он, — точно, если кто попадет на зубок — берегись: отца родного не пощадит для словца, и деньгу тоже любит”. Любопытно, что не только эти черты Тряпичкина совпадают с личностью Булгарина, но и его домашний адрес: оба они проживают в Почтамтской улице.

Позже в “Мертвых душах” Гоголь воспользуется типами помещиков, выведенных в романе “Иван Выжигин”, один из которых пьяница и гуляка, разбазаривающий свое добро (Глаздурин — у Булгарина, у Гоголя — Ноздрев), а другой — образцовый хозяин, умножающий крестьянское и личное богатство (у Булгарина — Россиянинов, у Гоголя — Костанжогло).

Надо сказать, что Булгарин неплохо знал русскую фактографию и, будучи совершенно далек от поэтической фантазии, всякий раз укорял своих коллег в просчетах против действительности. Гоголю он ставил в вину сказочный прием, оказанный Хлестакову, у которого не спросили даже подорожной — то есть документа, удостоверяющего его чин и личность, Пушкину — что тот не показал в “Путешествии в Арзрум” и в “Онегине” ни одного героического русского человека, которых так много в жизни. Булгарин писал, что действие “Ревизора” происходит на “Сэндвичевых островах”, а не в России, что же касается “Мертвых душ”, то в них все вранье: крестьян можно приобретать без земли, но “закладывать их в ломбард” без земли (как это делает Чичиков) запрещено законом.

На Пушкина Булгарин давно точил зуб — с тех пор, как их отношения, вначале бывшие вполне сносными, охладились. Еще в феврале 1824 года Пушкин писал Булгарину: “Вы принадлежите к малому числу тех литераторов, коих порицания или похвалы могут быть и должны быть уважаемы”. А через несколько лет — по выходе в свет “Ивана Выжигина” — он бросает ему в лицо:

Не то беда, Авдей Флюгарин,
Что родом ты не русский барин,
Что на Парнасе ты цыган,
Что в свете ты Видок Фиглярин:
Беда, что скучен твой роман.

Разъясним читателю, что “Авдей Флюгарин” — один из псевдонимов Булгарина, хотя и придуманный им самим, но весьма двусмысленный, ибо “флюгер” — это флажок, который изменяет свое положение в связи с направлением ветра. Но далее идут еще более обидные аналогии: Пушкин называет Булгарина фигляром — то есть шутом, — цыганом на Парнасе и Видоком (Видок  — имя парижского полицейского сыщика). Видок — не что иное, как намек на стукачество Булгарина, на его услуги, оказываемые III Отделению Его Величества Императорской канцелярии и лично графу Бенкендорфу. Под сомнение ставятся не только литературные способности автора скучного романа (имеется в виду “Иван Выжигин”), но и его порядочность.

И тут мы должны сделать некоторое отступление и вернуться к началу журналистской биографии Булгарина, к тому времени, когда после своих злоключений он вновь появился в Петербурге.

Это была эпоха либерализма, когда “все, — как пишет Греч, — тянули песнь конституционную, в которой запевалою был император Александр Павлович”. Что правда, то правда: именно Александр I намеревался дать конституцию России — и именно он тянул с конституцией, понимая, что вводить ее не пришло время. Это создавало настроение ожидания и нетерпения, что способствовало созданию тайных обществ, желавших подтолкнуть государя на решительные действия. Оказавшись в доме Греча, Булгарин познакомился с братьями Бестужевыми, К. Рылеевым, Батеньковым, Тургеневыми, Кюхельбекером и другими будущими декабристами. Тогда же сошелся он и с Грибоедовым, который через несколько лет, уезжая послом в Персию, оставил ему список комедии “Горе от ума” с надписью: “└Горе” мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов”. Как литературный душеприказчик Грибоедова, Булгарин и опубликовал ее впервые в отрывках в издаваемом им театральном альманахе “Русская Талия” (1830, № 39) и всю жизнь потом гордился этим поступком.

Как поляк, Булгарин не мог не сочувствовать идеям свободы, но как человек, уже однажды запятнавший себя изменой престолу, перестраховывался, чем и объясняется его поведение после разгрома восстания 14 декабря. В восемь часов вечера этого рокового дня он был на квартире Рылеева. Рылеев, ждавший ареста, сказал ему: “Я погиб, а ты уходи”. Булгарин ушел, но вскоре, когда к нему обратились с просьбой описать приметы бежавшего из Петербурга Кюхельбекера, он описал его, как свидетельствует Греч, “умно и метко”, и по составленному им портрету Кюхельбекер был схвачен и препровожден в Петропавловскую крепость.

Видно, Кондратий Рылеев (посвятивший, между прочим, Булгарину стихотворение “Мстислав Удалой”) знал, что говорил, когда однажды в веселую минуту заметил ему: “Когда случится революция, мы тебе на “Северной пчеле” голову отрубим”.

Голова Булгарина оказалась цела, но страх соучастия, хоть и не выявленного правительством, остался при нем. Опять сошлюсь на авторитетного в делах жизни Булгарина Греча: “Он до крайности боялся жандармерии и, завидя издали лошадь с синим чепраком, хватался за шляпу и кланялся”. Поневоле будешь кланяться, когда за плечами такие подвиги и всегда маячит поездка в “русский Сорренто” — Якутск.

В Большой Советской Энциклопедии по этому поводу приводятся самые нелестные характеристики Булгарина как политического доносчика, осведомителя и слуги полиции. В издании БСЭ 1927 года Булгарину посвящена большая статья, не скупящаяся на такие выражения: “Булгарина ненавидят и презирают все”, “└патриотический предатель”, который сам именовал себя в честь жандармского генерала Фаддеем Дубельтовичем”, “Северная пчела” — “орган крепостнического дворянства, высшей бюрократии и консервативного мещанства”, “Булгарин стал... присяжным адвокатом и идеологом русской реакции...”. Во втором издании БСЭ, 1951 года, ему отведено более скромное место — всего два абзаца. Здесь сказано, что он “русский реакционный писатель”, “шпион и доносчик” и “имя его... всегда вызывало презрение передовой русской общественности”.

Чем это отличается от характеристики, данной Булгарину Пушкиным (Видок Фиглярин)? Почти ничем, разве что спецификой советской фразеологии и отсутствием юмора, так что печать агента III Отделения стоит на имени Булгарина до сего дня. Когда заходит речь о его деяниях, то прежде всего поминается это — это и больше ничего.

Но, как и всякая историческая фигура, Булгарин не однослоен. И даже в его служении ведомству Бенкендорфа (тот говорил о Булгарине: “был употребляем по моему усмотрению”) есть отнюдь не оправдательные, но некие переливчатые краски.

Во-первых, мотором этого служения было самолюбие. Булгарин считал, что, будучи одним из самых компетентных и известных людей в государстве (“Вся Россия меня знает”), он вправе давать советы правительству, увещевать его и наставлять на путь истинный.

Во-вторых, его ахиллесова пята — беллетристика — ставила Булгарина всегда в обиженное положение, и не было иной более сильной причины для открытой и тайной войны с его литературными соперниками, чем это неравенство, эта третьесортность его положения в отечественной словесности. Литературная зависть доводила его до бешенства, нападки в адрес “Северной пчелы”, его детища, — тоже, и он не гнушался политическими передержками, чтоб отмстить, ниспровергнуть, изобличить обидчика.

Греч как-то верно сказал, что если б Грибоедов не был убит, а вернулся из Персии и взялся бы за издание, имеющее успех больший, чем “Северная пчела”, то он стал бы злейшим врагом Булгарина.

Важнейшая деталь в биографии Булгарина: он никогда не получал за свои фискальные услуги ни копейки денег. Он трудился бескорыстно и бесплатно. Конечно, не совсем бескорыстно и не совсем бесплатно. Конечно, он хотел быть замеченным, поощренным, заслужить доверие правительства, доверие царя, историю царствования которого он то и дело порывался писать. Но Николай I брезгливо отказал ему в этом.

Но и желание быть полезным также руководило им. Булгарин, как и многие литераторы той поры, был государственник, он не только сводил счеты со своими журнальными конкурентами, но и действительно служил, как понимали тогда службу, и доносил, ибо донос как доведение своего мнения до сведения высших инстанций, как донесение считался одним из инструментов воздействия на власть.

Доносы Булгарина многообразны: от определения задач Министерства просвещения, от действительного доноса на журнал “Отечественные записки” (конкурент!), который сеет революционные идеи, до критики самого царя за то, что тот не обращает внимания на крестьянский вопрос.

“Управление финансов тяготительно для народа и затруднительно для администрации, — пишет он. — ...Купечество надеется на слова государя... об освобождении торговли. Общее доверие исчезло, никто не платит долгов. Законы по сему предмету слабы и не исполняют... Для крестьян еще ничего не сделано... Кажется, надлежало постановить что-нибудь общее в обеспечении этого класса людей, многочисленного и сильного братством с солдатами”.

Касается Булгарин и литературы. “Государь наградил многих литераторов, — читаем мы в его донесении, — но это не переменило мнения, что он не весьма любит литературу русскую и что на просвещение менее всего обращает внимания”. “Не надо себя усыплять и обманывать, — заключает Булгарин, — это вреднее даже коммунисма”.

Особой заботой издателя “Северной пчелы” была цензура. “Я не позволю, — писал он в одном из писем наверх, — чтобы на меня, как на собаку, надевала цензура намордник!” Стоит согласиться, что в “доносе” не употребляются столь сильные выражения. Но Булгарин, повторим, был неистов и неистово неосторожен, когда дело касалось его лично — его газеты или журнала. “Если б правительство, — утверждает он, — вошло в разбирательство цензурных дел, то удивилось бы, в какую грязь брошены у нас высшие качества человека: разум и чувство”.

Булгарин требует, чтоб на должности цензоров назначались “образованные” и “достойные”, а не невежды и дураки. Он подвергает ревизии “чугунный” цензурный устав 1826 года и предлагает своих кандидатов в цензоры. Как отмечает автор новейшей статьи о Булгарине А. И. Рейтблат, “поданные им записки были, по всей вероятности, учтены, по крайней мере, все лица, отрицательно охарактеризованные им, были выведены в 1828 году из состава цензоров и заменены теми, кого рекомендовал Булгарин”.

По мнению того же автора, Булгарин содействовал созданию новой, более либеральной редакции цензурного устава 1828 года.

Письма Булгарина в III Отделение наполнены жалобами на невнимание, на высокомерное обращение, на недостаточность наград. Это смесь подыскивания, лести и самой неприкрытой дерзости, когда он уже не считается ни с чем, а хочет излить себя.

Булгариным пользуются — и Булгарина ни во что не ставят, его призывают на помощь (он составляет обзоры положения в Литве и Польше) — и его презирают: по многим рассказам, бытовавшим тогда в литературных кругах, шеф III Отделения Дубельт, сам когда-то чуть ли не состоявший в тайном обществе, трепал его за ухо и ставил в угол на колени.

Меж тем мы находим в осмеянной историками литературы переписке Булгарина с жандармами и здравые мысли, и знание предмета, и советы, которые мало в чем расходятся, скажем, с советами Пушкина царю в записке “О народном воспитании”, составленной по просьбе последнего в 1826 году. “Совершенное безмолвие, — пишет Булгарин, — порождает недоверчивость, неограниченная гласность производит своеволие, гласность же, вдохновленная самим правительством, примиряет обе стороны”. Так же, как Пушкин, он придает первейшее значение “просвещению, которое должно преобразовать воспитание и, изгоняя якобинство с земли русской, дать позволенный простор уму... Тогда найдутся и способные люди, которые поймут государя и будут помогать ему”.

Конечно, Булгарин завидует Пушкину, подтягивается к Пушкину и, когда ему указывают на его место, жалуется: “Я думал, если сочинителю “Гавриилиады”, “Оды на вольность” и “Кинжала” оказано столько благодеяний и милостей... то почему же не дать взаймы мне?” Жалоба эта полна откровенных намеков: сочинения Пушкина, которые поминает Булгарин, все сплошь богохульные и якобинские, но и эта попытка “свалить” Пушкина не находит ответа. Более того, стоит Булгарину напечатать разносную статейку о стихах поэта, как царь грозит издателю закрыть его газету.

Так зарождается и не покидает Булгарина до конца жизни вражда к “аристократической партии” в литературе, и прежде всего вражда зависти, вражда лакейская: только лакей может так ненавидеть барина, который не сажает его за свой стол.

Для Булгарина Пушкин был барин не по рождению, а по таланту, он в литературе был аристократ, а Булгарин — плебей. Пушкин (как и Гоголь, и Жуковский, и Тютчев — все, кто печатался в пушкинском “Современнике”) был поэт, то есть существо высшего рода, а Булгарин — “душа Тряпичкин”, пописывающий статейки, а иногда романы, похожие на статейки.

Но пора сказать несколько слов и о Булгарине-литераторе. Он оставил потомству много томов прозы (включая книжки “Воспоминаний”), но мы остановимся лишь на двух его романах, действительно переведенных на европейские языки и превзошедших в этом смысле зарубежные издания его современников. Как нетрудно догадаться, Иван Выжигин и Петр Иванович Выжигин — отец и сын, приключения отца продолжаются в приключениях сына. Но главное — не эта сюжетная преемственность, а, так сказать, наследственность нравственная. И тот и другой, будучи не без греха, в конце концов являют собой пример добродетели и высоты духа. Но если отец, родившийся чуть ли не на одной подстилке с собакой, начинает с бедности и достигает богатства, то сын, начав с богатства, проходит испытания бесчестьем и бедностью и кончает так же, как отец.

Жанр своих романов Булгарин определяет так: “Иван Выжигин” — нравственно-сатирический, “Петр Иванович Выжигин” — “нравоописательный”, “исторический”.

В предисловии к “Ивану Выжигину”, обращенному к министру внутренних дел графу А. А. Закревскому, Булгарин объясняет свое понимание сатиры и ее взаимоотношения с нравственностью: “Благонамеренная сатира споспешествует усовершению нравственности, представляя пороки и странности в их настоящем виде и указывая в своем волшебном зеркале, чего должно избегать и чему следовать”.

Понятие “благонамеренной сатиры” принадлежит к личным изобретениям Булгарина, хотя выражает пожелания не только непосредственного булгаринского заказчика — российской власти, но и властей всех времен и народов.

“Благонамеренная сатира” — это нонсенс, потому что сатира не может стоять перед кем-то по струнке, обслуживать и прислуживать. Она своевольна, она ни перед кем не вытягивается и никого не боится. Благонамеренность чужда ее природе, которая, как и всякое стихийное явление, неожиданна, неуправляема и непредсказуема.

Благонамеренная же сатира — это сатира на часах, это страж хозяина, призванный охранять его сон, а если и тревожить по необходимости, то только с одной целью — превратить его бодрствование в удовольствие.

Да, в “Иване Выжигине” беспощадно бичуется казнокрадство и взятки, пороки высшего общества, есть такие устрашающие личности, как убийца и вор Вороватин, князь Чванов, англоман Глупашкин, карточный шулер Зарезин, граф Беспечин, купец Мошнин, сообщник Вороватина злодей Ножов и т. д., но есть и добродетельные капитан-исправник Штыков, помещик Россиянинов (истинно русский хозяин, благодетель своих крестьян), и бедный офицер Миловидин, друг Выжигина, и несчастный сирота, впоследствии оказывающийся потомком князей Милославских, — сам Выжигин, и отец своих прихожан священник Симеон, и многие-многие другие, которые покрывают своим благородством и численностью своею всех “скотинок” и “плутяговичей” (еще две фамилии из романа Булгарина), ибо, по убеждению автора, высказанному прямо в тексте “Выжигина”, “на одного дурного человека верно можно найти пятьдесят добрых”.

Вот арифметика “благонамеренной сатиры”: она обличает, но более славит, она прославляет добрых, которых в пятьдесят раз больше, чем злых. Или, как говорит здесь же Булгарин, “дурное представлено мною на вид для того только, чтобы придать более блеска хорошему”.

Современные исследователи скажут, что это чистейший социалистический реализм, так все тут соответствует канонам последнего, и, пожалуй, стоит принять их правоту: автор “Выжигина” предвосхитил соединение верноподданности с реализмом и дозировку этого реализма, которая есть не что иное, как математика подхалимства.

При этом Булгарин пользуется всеми штампами плутовского романа, заимствованными им прежде всего у французов. Романтическая любовь к блуднице (Выжигин — Груня), семейная тайна, держащая читателя в напряжении вплоть до финала (история княжеского происхождения главного героя), сын не узнает свою мать (Выжигин и Аделаида Петровна Баритоно). Герой попадает в плен к диким киргизам, доблестно ведет себя там, наконец, спасается и возвращается в Петербург, где порок (карточная игра) вновь завлекает его в свои сети. Потом он попадает на войну, отважно сражается с турками, наконец, влюбляется в бедную сиротку, безусловно красавицу, и, заработав миллион, поселяется с нею в Крыму.

Выжигинский миллион очень важен для романиста, ибо проблема безродного, но богатого, нажившего себе богатство умом и предприимчивостью героя есть проблема номер один его капитальной идеи. Он не только беллетрист, но и социолог, и политик. Его ставка — среднее сословие (купцы, промышленники, коммерсанты, примыкающие к ним обедневшие дворяне), которое одно, на его взгляд, способно дать благополучие России. Только мускулистые выжигины, а не бездельники онегины, проводящие свой досуг в волокитстве, в мелькании на балах (“Выжигин” написан в пику “Евгению Онегину”, так же как “Димитрий Самозванец” (1830) — в пику “Борису Годунову”, а “Мазепа” (1834) — в пику “Полтаве”), способны это сделать, ибо, как пишет в романе Булгарин, “исполнять свой долг по совести есть обыкновение среднего сословия, которое в большом свете называют дурным обществом”.

“Большой свет” откровенно противопоставляется любимым героям Булгарина как прибежище разврата, лени и лжи, здесь он клеймит уже не аристократическую партию в литературе, а русскую аристократию в целом, которая, по его мнению, как сгнившее дерево, уже не способна дать плода.

Будучи в журналистике апологетом держателей гостиниц, хозяев конфетных и парфюмерных лавок, а также ресторанов и кондитерских, Булгарин и в прозе своей сочувствует прежде всего им и их кровному брату Выжигину, который начал с ничего, а получил все.

На этой нехитрой пружине и держится вся нравственность романа. Карточное шулерство списывается Выжигину — важно, что он выиграл. Чересчур одиозных злодеев арестовали, другие покончили с собой, а Выжигин на коне: у него выигранный процесс и деньги.

В этом смысле он как две капли воды похож на своего создателя, у которого не было ничего, да стало все (в частности, имение Карлово под Дерптом) — и чин, и состояние, и кругленький капиталец.

Что же касается “Петра Ивановича Выжигина”, то поэтика этого романа есть тот же набор клише, что и “Иван Выжигин”, только перенесенных на подлинные события и действительные исторические лица. Булгарин смело выступает предшественником Льва Толстого, мешая в повествовании сцены солдатские, крестьянские, партизанские (сюжет романа — нашествие Наполеона на Россию и его разгром русской армией) со сценами, в которых участвуют генералы, маршалы и императоры, причем когда дело касается звезд первой величины, то они говорят отрывками из собственных речей, записанных свидетелями — современниками, секретарями и историографами.

Наполеон цитирует Наполеона, Александр I — Александра I, а маршал Даву — маршала Даву. Булгарин всюду дает сноски на разные издания, перечисляет авторов, на которых ссылается, подсовывает читателю первоисточник, чтоб тот не сомневался в его подлинности.

Но несмотря на то, что в романе есть безусловно полезная историческая информация (особенно касающаяся начала кампании, вступления войск Наполеона в Литву и Белоруссию), все это жалкая пародия на историю, на поэзию и на жизнь.

Булгарин описывает горящую Москву, сопротивление оккупантам, русского патриота Русакова, возглавляющего народное движение, бегство людей высшего света из Москвы (которое потом в тех же обстоятельствах, даже с повторением отдельных подробностей из “Петра Ивановича Выжигина” — к примеру, как кареты богачей отдают раненым, — появится у Толстого в “Войне и мире”), затем изгнание Наполеона и счастливое соединение влюбленных.

Петр Иванович Выжигин — это в некотором роде сам Булгарин, только русифицированный, только не “переметчик”, а патриот и рыцарь, и даже встреча его с Наполеоном совпадает с автобиографическим эпизодом из “Воспоминаний” Булгарина, где он не преминул выставить себя в самом выгодном свете. “└Случалось ли вам драться с русскою пехотою?” — спросил его Наполеон. └Случалось, Ваше Величество, — ответил тот. — Отличная пехота и достойная соперница пехоты Вашего Величества!””

Автор “Выжигина” всю свою жизнь беззаветно врал, верить ему в данном случае нельзя, и, думая об этом, я почти уверен, что в том числе и с него писал Гоголь в “Ревизоре” не только Тряпичкина, но и Хлестакова.

Само предисловие к “Петру Ивановичу Выжигину” подтверждает эти догадки. Если Хлестаков сравнивает себя с главнокомандующим, то Булгарин себя — с Сократом, которого за правду “попотчевали цикутой”. Он причисляет себя к “благородным отчизнолюбцам” и добавляет: “...трудами моими споспешествовал несколько к пробуждению уснувшей нашей литературы”. И эту тираду в свою честь он соединяет с призывом чтить русских государей. “Будем благодарны. Возлюбим сердцем августейший род Романовых, прославивший, возвеличивший, просветивший Россию!”

О чем бы Булгарин ни писал, он нигде не знает меры. Мера — это вкус, а у него совершенно нет вкуса. У него солдаты и офицеры говорят не как солдаты и офицеры, а как греческие герои, переодетые в крестьянское и солдатское платье, его священники слащавы, барышни падают в обморок, как в водевиле, его война — маршировка оловянных солдатиков, и над всем этим царит тщеславная мысль: как бы вписать себя в историю с положительной стороны.

Булгаринская война напоминает перлы батальных сцен в образцовых творениях соцреализма: и тут и там полководцы сливаются с народом (у неприятеля — все наоборот), и тут и там ложь мешается с правдой и на первом плане, конечно, верные царевы слуги, они же красавцы, они же любимцы женщин и “поселян”. Зло наказано, добродетель торжествует — таков итог исторической и житейской философии Булгарина, где “отчизнолюбие” означает прежде всего “царелюбие”, а царелюбие — верноподданность.

Если правда рассказ о том, как в день 14 декабря 1825 года Булгарин, взобравшись на камень возле строившегося Исаакиевского собора, кричал: “Конституцию! Конституцию!”, то вдвойне ложь все, что он писал потом, хотя требовать искренности от Булгарина — все равно что требовать святости от черта.

Тем более что есть в его биографии случай, когда он не только присвоил себе чужие мысли и чужие заслуги, но и целую книгу. В 1837 году он издал под своим именем книгу “Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях”, которая принадлежала перу Н. А. Иванова. Да, по существу, и все его писательские упражнения сплошь заимствования чужих слов, чужих идей, чужих сюжетов и чужих приемов. Это классический пример идеологизированной истории и дидактической поэтики, в которой нет ни капли чувства (хотя в романах Булгарина бушуют страсти), а есть холодный расчет и умысел.

Защищая третье сословие, призывая правительство поощрять торговлю и предприимчивых людей, Булгарин и в романах своих развивал торговое направление.

Потому-то именно его беллетристика была полезным раздражителем для литературы, что низкое часто провоцирует на ответ высокое, и проза Пушкина и Гоголя, да и вся отечественная литература первой трети XIX века, имела на своей периферии этот заряженный электричеством источник.

Вопреки творениям первоклассных талантов средняя, если не сказать хуже, проза Булгарина выигрывала в массовости, как поделки — легко сработанные, но модные романы и повести (сейчас их называют бестселлеры) — берут верх над аристократией таланта.

Булгарин как родоначальник массовой литературы, как первый коммерческий писатель, вероятно, не раз будет поминаться в истории рядом с именами своих великих современников. Это были примеры чтива на Руси, это было обнажение механизма обработки умов, прямого использования печатного слова для нужд власти и вызов смертного — бессмертному, рептильной поэзии — дару богов.

Недаром Николай I именовал Булгарина “королем Гостиного двора” (так назывались главные торговые ряды в Петербурге).

После Булгарина остались не только тома его сочинений, но и несколько афоризмов, метких и остроумных определений творчества отдельных писателей или целых литературных направлений.

Так, ему принадлежит термин “натуральная школа”, который был прикреплен к художественной прозе Гоголя и его последователей. Впервые Булгарин употребил его в “Северной пчеле” (в номере от 26 января 1846 года), и употребил в уничижительном значении, но, потеряв авторство и сделавшись анонимным, определение это фигурирует в критических исследованиях до сего дня.

 

Если понимать под “нравами” (занимательное описание коих Булгарин ставил себе в заслугу) быт, прозаическую житейскую материю с ее исчезающими подробностями, черты эпохи, сказавшиеся даже в том, как тогда играли в карты, как шулерствовали, как игра возрастала до размеров карточного космоса (где честное сражение в карты соседствует с подлогом, обманом и передергиванием — причем гениальным обманом и гениальным передергиванием), то тут Булгарин прав: у него есть чем поживиться.

Фаддей Булгарин — одиозная фигура русской литературы. Конечно, можно спорить, чему он более принадлежит — литературе или журналистике. По-моему, мы имеем дело с феноменом человека, который, будучи рожден для коммерции и авантюр, сумел, однако, оставить в изящной словесности свой след.

Можно сказать, что Булгарин из журналистики вторгся в храм Аполлона, не расставшись с привычками “второй древнейшей профессии”. Это было вторжение плебея в Дворянское собрание, шулера — в компанию честных игроков, персонажа водевиля — в высокую драму.

 





Версия для печати