Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1996, 2

Царство земное и небесное

рассказ

ГРИГОРИЙ ПЕТРОВ

*

ЦАРСТВО ЗЕМНОЕ И НЕБЕСНОЕ


Рассказ

 

Кузьму Демьяновича и раньше хоронили чуть не каждую неделю. Он в богадельне один, наверное, такой старый. Все его сверстники давно на кладбище, никого не осталось. Маркиан Филиппович из угловой, Уткин из тринадцатой — все отошли. А Кузьма Демьянович живет.

Ну а как перевалило ему за восьмой десяток, все уже точно стали ждать его смерти со дня на день. Вот приходит утром Шухнев со второго этажа, спрашивает:

— Не помер еще? Нет? Смотри какой живучий... А что это за пятно у него на лбу? Вроде бы раньше не было...

Селезнев, который возле окна, отвечает:

— Разлагается, наверное, гниет. Что же еще?

Кузьма Демьянович откроет один глаз, долго смотрит на Шухнева, признать не может. А как узнает, рукой слабо шевельнет — на тумбочку показывает.

— Ты бери себе... Все бери... Мне ничего не надо...

— Да что у тебя брать? — говорит Шухнев. — У тебя и брать-то уже нечего. Все растащили. Воры кругом...

Он лезет в тумбочку и достает коробку, обтянутую желтой кожей. На коробке написано: “Для лампады”.

— Так я и знал. А где иконка царская? На ней еще надпись была: “Дорогой Анастасии. Царское Село”. Кто же иконку взял? Этак у тебя все растащут...

Тут еще люди приходят из других комнат, Кузьмой Демьяновичем интересуются.

— Не помер еще? — спрашивают. — Что-то долго он зажился на свете. Прямо сказать — чужой век заедает.

Кузьма Демьянович шевелит рукой, знак делает Шухневу. Шухнев говорит:

— Вы берите... Кому чего нужно...

Гости роются в желтой коробке, выбирают. Кислевский из девятой взял распоротую бархатную пуговицу, Евлалия Павловна — пряжку от дамской туфли, каких теперь не носят, и розовую подвязку, Исайя Лукич — запонку для воротника старомодную и такой же держатель для галстука. Матюхину, рабочему с кухни, достается пузырек с надписью: “Вера твоя спасет тебя”.

Кузьма Демьянович еле слышно шепчет:

— От царства земного... Все, что осталось...

А Шухнев хитро оглядывает всех и подмигивает. Потом вытаскивает из тумбочки небольшой портрет в красивой рамке. На портрете мужчина в фуражке с кокардой, бородка, усы, взгляд задумчивый. Кладет он портрет на грудь Кузьме Демьяновичу и вытягивается перед ним в струнку:

— Да здравствует государь император Николай Второй! — и ладонь к виску прикладывает.

Со своей кровати тогда вскакивает Селезнев — и тоже руки по швам:

— Всем на караул! Стоять смирно!

Народ, конечно, хохочет, прямо до слез.

Когда все уходят, Селезнев говорит Кузьме Демьяновичу:

— Тебя за твой царизм давно надо бы к стенке. А ты все живешь...

Кузьма Демьянович и сам не знал, для чего он так долго живет. Раньше вроде бы знал, так ему казалось. Он как родился, ему голос был. Чей это голос, Кузьма Демьянович так до сих пор и не знает. Может, батюшки, отца Николая, который его крестил, может, еще чей — неизвестно. Может, и вовсе слышал его Кузьма Демьянович еще до своего рождения, до своего явления на свет. Ему вроде бы даже так и помнится: лежит он скрюченный, стесненный, вокруг темнота — и голос:

— По-евангельски надо... По-евангельски...

И потом опять:

— Прежде земного ищи царства небесного...

Еще помнит, лежит он на кровати, а мать перед иконой на коленях:

— Господи, Царь Небесный! Помилуй нас с детьми нашими! Чтобы удостоились они царствия Твоего небесного...

Он представляет себе: не старый еще мужчина с усами и бородой, в фуражке с кокардой — Царь Небесный. Точь-в-точь как в календаре над кроватью. Мать, чуть что, в портрет тычет:

— Не балуй, Кузьма! Государь император на тебя смотрит...

Когда приходил сосед Савелий Стремоухов, тоже с бородой и усами, Кузьма спрашивал у него:

— А что это — царство небесное?

Савелий Стремоухов только рукой машет:

— Не жизненный у тебя сын, Евдокия. Весь в отца.

Савелий с отцом Кузьмы раньше приятели были. Они вместе курмышку на продажу гнали. Так у них на Урале вино называется — курмышка. У них для этого дела все приспособлено было в сарае. Главным-то отец Кузьмы был, а Савелий так, помощником у него. А потом отец Кузьмы пропал куда-то, сбежал из дома. Это еще при старой власти, когда царь правил.

Савелий нарочно в Екатеринбург ездил, думал, может, отец где в большом городе пристроился, лучше место нашел. Вернулся он и долго молчал, ничего не рассказывал. А потом проболтался как-то, вина выпил и не выдержал. Говорит, слышал в городе, будто отец Кузьмы шайку завел и грабит людей проезжих. Хотя, конечно, может, люди и врут, что с них взять?

Но только через какое-то время возвращается из Екатеринбурга заводской служащий Ермил Штукин, который ездил в город за подарками для своей невесты Натальи Корзинниковой. Так вот Штукин точно сказал, что отца Кузьмы изловили и сослали на каторгу.

Так за отцом Кузьмы и осталось: каторжник. Кто ни придет, непременно отца вспомнит. Особенно Корзинникова Домна Кирилловна, мать Натальи, штукинской невесты. Та взглянет на Кузьму — и на глазах слезы:

— Каторжник у тебя отец, Кузьма! Каторжник и разбойник...

А Кузьма отца и не помнит вовсе. Ему уже двенадцатый год, а он отца и в глаза не видел. Тут еще в городе ихнем такое идет — голова кругом. Повсюду солдаты шатаются с винтовками, у лавок очереди. В автомобилях матросы с женщинами разъезжают. На улицах то выстрелы, крики, а то музыка и песни поют. На главной площади особняк купца Семечкина с колоннами весь флагами красными увешан. Не флагами даже, а так, тряпками грязными. Там теперь комиссар Шиндель живет. Каждый день супруга его из дома выходит и в автомобиль открытый садится. На шее у нее, на руках — везде драгоценности.

Кузьма все дни на улице пропадает. Идет он как-то мимо храма, где отец Николай служит, а на паперти Сеня-босоножка. Босой, как всегда, без шапки. Клочки каких-то бумажек раздает и бормочет:

— Зачем царя арестовали? Зачем царя пленили? Россию губите. Не будет России без царя...

Тут откуда ни возьмись комиссар Шиндель с красной повязкой и два солдата. Схватил Шиндель Сеню-босоножку и трясет его.

— Если, — кричит, — болтать будешь, мы тебя убьем! Возьмем и застрелим!

А батюшка, отец Николай, вышел тут и вступился за Сеню:

— Не трогайте его. Он человек Божий, блаженный...

Шиндель как вскипятится:

— Всех разгоню, к чертовой матери!

Вынимает револьвер — и тут же на месте застрелил отца Николая наповал. В толпе, конечно, вопли, крик. Кинулись к батюшке, а он уже мертвый. Сеня-босоножка в стороне бормочет:

— Вижу! Вижу!..

— Что ты видишь? — спрашивают у него.

— Смерть пришла к батюшке с ангелами. Вынули душу его на золотую тарелку и несут в царство небесное... И поют, поют...

И опять Кузьма представил: царь в кресле сидит, вокруг генералы, господа важные. Одеты все хорошо, мундиры со звездами, ленты, ордена. Это и есть царство небесное. А среди них батюшка ихний, отец Николай. Сморщенный, сухой старичок, на груди рана красная. Смотрит царь на батюшку и плачет.

Тут Сеня-босоножка Кузьму в бок толкает:

— Кланяйся отцу своему...

“Как же — кланяйся? — думает Кузьма. — Известно, на каторге он”.

Но не успел он домой вернуться, только дверь открыл — гость у них незнакомый. Куртка кожаная, повязка на рукаве, как у комиссара Шинделя. Весь гранатами увешан. Возле лавки винтовка стоит и сабля. На столе, конечно, вино, закуска. Мать говорит:

— Это отец твой, Кузьма.

У Кузьмы сразу в голове: “С каторги сбежал!” А мать мысли его читает:

— Отец теперь большой начальник. Красный командир. В Екатеринбурге командует. Вот навестить заехал.

Отец потянулся за вином, а у него на пальце перстень сверкает с крупным камнем.

— Подарок от царя, — говорит он. — Я теперь такой человек, все могу. Сам царь под моей охраной. Лично за государя императора отвечаю.

И узел какой-то из-под лавки достает:

— А это вам подарки.

Развязали узел — а там чего только нет! Подушка пуховая в розовом чехле, юбка нижняя из тонкой материи, скатерть, салфеток множество. И везде вензель — золотом “Н” и корона императорская. В самом низу ботинки женские из мягкой кожи, на пуговицах.

— Носи, мать! Ботинки знатные! От царских дочерей!

“Значит, правда царь арестован, — думает Кузьма. — Правда, что в плену”.

Только мать от всех подарков отказывается, слушать ничего не хочет:

— Забери все обратно! Нам чужого не нужно! Неси, где взял!

И отец ничего, даже глазом не повел. Раньше бы, наверное, в драку полез, а тут ничего. Сидит вино пьет.

— Не хочешь, — говорит, — не надо. Неволить не буду. Я теперь все могу. Что хочу, то и делаю. Захочу — на царской дочери женюсь. Выбирай, какую хочешь. А что ты думаешь? Мне теперь все можно!

Кузьма спрашивает у матери:

— Это что же? Разве он выше царя и всего царства?

Отец подышал на перстень и говорит:

— У нас теперь новое царство будет, свое... Выше земного и даже небесного... У нас по справедливости... Чтоб, значит, у кого ничего нет, тоже досталось...

Допил он свое вино и — из дома, и узел с собой забрал.

“И зачем он приезжал? — думает Кузьма. — Неспроста его Сеня-босоножка пророчил”.

На другой день сидит Кузьма у окна, а во дворе Сеня-босоножка ходит. Камни с земли подбирает и в разные стороны разбрасывает. “Вот сейчас пойти и спросить у него”, — думает Кузьма. Вышел он, а Сеня от него убегает. Бежит и бормочет:

— Милости просим... Милости просим...

Отбежит немного — и снова:

— Добро пожаловать...

Кузьма сначала за ним шел, потом остановился. Солнце ему в глаза бьет. Заслонился он рукой, и перед ним как бы видение. Там у них за домом сразу поле начинается, а на краю поля школа кирпичная в один этаж, с большими окнами. Школа давно пустая, туда и не ходит никто. А тут Кузьма видит — у школы в тенечке стол вынесен. За столом люди сидят, чай распивают в прохладе. Господа какие-то серьезные, человек пять. Перед ними самовар, чашки, сахар на блюдце. Одеты все хорошо, костюмы дорогие, на пальцах перстни. Папиросами дорогими дымят. Слуга тут же — сливки подает. Слышит Кузьма, речь у них вроде русская, понять можно, только отдельные слова незнакомые, не разберешь. Кузьма сразу картинку в календаре вспомнил.

— Да что же это такое? — шепчет. — Царство небесное, что ли? Прямо под окнами? Откуда они здесь взялись?

И так Кузьме хорошо здесь: воздух свежий, тишина, птички поют. Казалось, он только подошел, минута, может, всего и прошла — а на самом деле день уже к вечеру, а он все стоит. Вот какое это место. Рядом с ним Сеня-босоножка поклоны до земли бьет:

— Князьям великим... Роду царскому... Милости просим...

— Ты что? — говорит Кузьма. — Вот дурень блаженный! Какие князья? В нашем-то городе? Откуда им здесь взяться?

А Сеня опять:

— Родственникам императорским... Добро пожаловать...

И тут человек какой-то из школы выходит. Пояс на нем белый, на поясе кобура такого громадного размера, какого Кузьма никогда не видел. Через плечо винтовка, тоже на белом ремне, на боку сабля. Сам весь гранатами увешан. Вынул он револьвер из кобуры и грозит:

— Ступайте отсюда! Не положено здесь!

Ночью Кузьма не спал, еле утра дождался. А как рассвело, опять к школе. Подходит и видит такую картину. По двору расхаживает вчерашний караульный с винтовкой и саблей. Перед ним в шеренгу господа, которых Сеня родственниками царскими называл. Первый — невысокий старик, лицо сердитое. Может, на самом деле он и не старик вовсе, но Кузьме он тогда стариком показался. “Генерал, наверное, — думает Кузьма. — Мундир только дома оставил”. За ним — еще трое, помоложе, а последний совсем молоденький, наверное, немного старше Кузьмы. “Точно как в календаре”, — снова вспомнил Кузьма. Караульный остановился перед одним из молодых, а тот руку ему протягивает:

— Здорово, стрелок!

Только караульный руки не подает, за спину прячет.

— Я не стрелок. Я — товарищ.

Походил он еще немного, потом снова остановился.

— По-человечески вас понять можно. То все у вас было, а теперь — ничего... Вам, как великим князьям, обидно...

Князья постояли еще немного во дворе, потом за уборку взялись. Двор вокруг школы и правда замусорен — дальше некуда. Кирпичи, битые стекла — свалка, одним словом.

Чудно Кузьме на князей смотреть, как они с граблями и лопатами управляются. Сердитый “генерал”, тот за метлу взялся. Знай себе машет во все стороны, как дядя Флегонт, дворник, только пыль столбом.

Другие караульные из дома вышли, на князей смотрят, смеются. Один нацепил на старого князя фартук, для веселья, конечно. Все хохочут, прямо падают со смеху. Слуга только княжеский, рябой, с большим носом, не смеется. Караульный ему говорит:

— Вот она, слава мирская! Еще вчера трепетали перед ними! А теперь кто они? Последние люди!

Кузьма тоже сначала смеялся, а потом ему страшно стало. Вот сейчас, думает, сойдет с неба архангел с крыльями, выхватит метлу у князя и всех охранников метлой разгонит. Вроде того, как Савелий Стремоухов однажды огрел метлой Штукина Ермила, когда тот стянул у него бутыль самогона. Но никакого архангела не сходило.

Караульный с повязкой кричит:

— А где же сестрица царицынская? Ее бы тоже сюда...

И тут на крыльцо дама выходит. Смотрит на нее Кузьма — вроде ничего особенного. Платье длинное, серого цвета, накидка шерстяная, хотя на дворе тепло, платок белый до бровей. Вроде как у монашек из местного монастыря, которые по городу ходят. Кузьма еще подумал: “Эта в обиду себя не даст. Эта уж постоит...” А дама оперлась на руку князя и говорит:

— Скорбями нас испытывает, скорбями... Достойны ли царства небесного.

Кузьма даже сначала подумал, уж не поврежденная ли в уме.

На другой день с утра потянулись к школе телеги с лесом, досками — забор возводить. Солдат нагнали целый взвод. Князья и тут без дела не остались. До рубах разделись, помогать стали. Ямы роют, бревна таскают. Мокрые все, потные. И опять Кузьма ждал: вот сегодня уж точно лопнет у Царя Небесного терпение. “Не поганьте царство Мое!” И испепелит караульных молния огненная. А князья ничего, знай себе работают. Молодые особенно — веселые, все что-нибудь придумывают. Один, к примеру, наряжаться любил, чтобы смешить. Каждый час что-нибудь новое. Вот выходит из дома, а у него на голове черкеска пластунская по самые глаза. Или тюрбан какой-нибудь. Всем, конечно, смешно. А он подмигивает солдатам:

— Не унывай, служба!

Другой не столько копает, сколько в шашки с солдатами режется. Вынесут доску, на травку усядутся и давай в поддавки. Князь, с кем играть садится, непременно спросит:

— С какого года на службе?

Ну а с третьим и вовсе умора вышла. Этот, чуть что, в сарай бегал. Там у них за школой сарай, в котором вещи княжеские сложены и корзина какая-то большая стоит. Сначала-то не знали, что в корзине, а потом хватились — а там вино в длинных бутылках. Этикетки иностранные. Караульные, конечно, забегали. К обеду на автомобиле комиссары приехали, два человека. Один — коротышка в шляпе, другой — усатый, в военном френче. Долго по двору ходили, решали, что делать. А потом придумали. Подогнали к сараю телегу, погрузили корзину и покатили через весь город к реке. В шляпе который, за кучера сел, другой, с топором, сзади.

— В речке топить будем, — сказали.

Охранники как услышали, кричать стали:

— Вот дураки, вот дураки... У него денатурат один... А здесь вино...

Они долго еще потом кучками собирались, комиссаров бранили. Кузьма уже скоро знал всех охранников. Морошкин Иван Кириакович, который с повязкой на рукаве. Свистунов, самый веселый (который фартук на князя нацепил), Дедюхин, кочегар с броненосца “Александр Первый”. Еще Портомоев с завода. Тот все говорил Кузьме:

— Ты бы хоть грамоту мне показал. А то я крестик взамен подписи ставлю.

Портомоев, когда выпьет, любил одежду княжескую надевать. Вырядится в жилетку, галстук и ходит, перед приятелями щеголяет. Один раз и вовсе в женском белье вышел. Так весь день и ходил.

Дедюхин, кочегар, тот другое занятие нашел — в вещах княжеских рыться. То кольцо у него серебряное на пальце, то портсигар с монограммой. Карманы всегда оттопырены какими-то флаконами, пузырьками. Однажды жидкость неизвестную выпил, рыжего цвета, чуть не помер. Сутки пластом лежал, думали, к утру кончится. А он ничего — выжил. На другой день снова на ногах. Только икал после этого долго и запах из желудка нехороший шел.

— Черт знает что у них там было, — говорит. — Горлодер какой-то... Разве можно таким пользоваться?

Морошкин Иван Кириакович, тот у них старший, вроде коменданта. При нем австриец был пленный, Адольф. Сапоги ему чистил, самовар ставил. По утрам Морошкин выносил на крыльцо табуретку, садился нога на ногу и подзывал самого молодого князеньку:

— Ступай в комнаты, табаку принеси...

А когда тот принесет, Морошкин говорит:

— А теперь стихи читай! Своего сочинения! Да погромче, не бормочи!

И пока Морошкин самокрутку свою выкурит, князенька стихи ему читает. Голос у него тонкий, ломается от волнения. Еще Иван Кириакович любил с великой княгиней разговаривать, вопросы всякие задавать. Вот спускается она во двор, монашки при ней, Варвара и Екатерина. Расстелют одеяло, сидят ангелов вышивают. Морошкин — тут как тут, рядом опускается.

— Это правда, — спрашивает, — что вы убийцу простили, который супруга вашего убил?

— Правда, правда, — отвечает за княгиню монашка, не то Варвара, не то Екатерина, полная такая, с круглым лицом. — Матушка к нему в камеру явилась. Как сестра во Христе к брату безумствующему...

— Не судьи мы вам и не порицатели, — добавляет другая монашка.

А княгиня говорит:

— Видение мне тогда было.

— Какое еще видение? — спрашивает Морошкин.

— Когда бомбу кинули... Я взрыв услышала, прибежала, как была, без шляпы. Вижу — обломки кареты. А среди обломков — голова Сергея Александровича, супруга моего. Потом рука еще, палец один. И вижу — фигура какая-то ходит, останки собирает. И говорит она мне: скорби посылаю для спасения... Я тогда поняла, кто это был. И ушла в тот же день от мира...

Морошкин помолчал, потом спрашивает:

— А кто же это был?

— Известно кто, — опять вмешивается монашка круглолицая. — Царь Небесный...

Морошкин лениво так:

— Ну, если всех прощать, на голову сядут. Нам вот терпеть и прощать некогда. Нам царство новое строить надо...

Так до обеда и проводили они время в разговорах. Обед им иногда на улице накрывали, если погода хорошая, прямо перед крыльцом. Кормили их, надо сказать, бедно. Корзинникова Домна Кирилловна говорила:

— А что вы думаете? У народа нет средств содержать царских родственников.

Домну Кирилловну как раз поварихой приходящей взяли, она про княжеский стол все знала: котлеты вчерашние, хлеб черствый, картошка, если от ужина останется. Да Кузьма и сам видел, как им накрывали. Скатерть никогда не стелили, на шесть человек клали четыре ложки. Караульные здесь же, вместе с ними за стол садятся. Свистунов, тот особенно: развалится рядом с княгиней, фуражка на голове, сам распоясанный, во рту папироса. Если на обед макароны, он руками их прямо с княжеской тарелки брал.

— Вас еще ничего кормят, — говорит.

Сердитый князь вспыхнет, Кузьма думает — вот сейчас даст он затрещину Свистунову и прикажет в солдаты его. А матушка — князя за руку:

— Воззри на Царя Небесного. Какие гонения терпел. Не от чужого народа, от своего. Нельзя спастись по-другому. Только через терпение.

Этот Свистунов особенно князьям досаждал. Как пьяный напьется, все возле них с гармошкой ходит и песни всякие орет.

Портомоев тоже куражился перед князьями, но по-своему. Как выходят они гулять, он нарочно здесь же вертится и звуки неприличные издает. Княгиня с низеньким “генералом” под руку ходят. Тот было опять побелеет весь, а она его осаживает:

— Не бегай скорбей, не бегай скорбей... Сердце испытывай бесчестьем... Без скорбей не войти в обитель небесную... Узки врата...

А князь громко ей:

— Не пойму я, отчего ты такая бесчувственная... Блаженная прямо...

Старый князь вообще самый сердитый из всех. Бывало, подойдет к коменданту Морошкину, встанет перед ним:

— Что ж это, братец? Во дворе воняет черт знает как. Окна в комнату открыть нельзя. Вонь по всему дому.

А Морошкин охотно отвечает:

— А это повариха, Корзинникова Домна. Сколько говорил ей: отходы вываливай в ящик! Так нет же, глупая баба! Все под окна норовит. Вот оно запах и дает.

— А клозет? — спрашивает тогда князь. — Его же каждый день заливает. Яма, стало быть, мала. Ее же чистить надо...

Княгиня опять тут как тут:

— Царь Небесный не гневался на своих утеснителей, а молился за них.

С ней еще другой случай был. Сидит как-то Кузьма дома, слышит, голоса возле школы громкие, крики. Это уже когда забор почти достроили, один угол остался. Выскочил он и через этот угол — к школе. А там охранники собрались, перед ними на крыльце Морошкин.

— Как же теперь с жалованьем? — спрашивает у Морошкина Портомоев. — Почему не дают? Обещали, а сами задерживают.

— Шинделя сюда! — кричит Дедюхин. — Пусть отвечает!

Громче всех возмущался Дедюхин:

— Пусть комиссары ответят! Вещи все княжеские себе забирают! Говорят — сдать драгоценности! А теперь опечатали их и у себя держат! А нам? Нам тоже полагается!

Свистунов не отставал от кочегара:

— А вино? Вино в речку вылили! Это же придумать надо! У нас денатурат один... А они — в речку...

Морошкин все хотел что-то сказать, но его никто не слушал — каждый свое кричит.

И тут видит Кузьма — в дверях княгиня стоит. В руках у нее мешочек шелковый в блестках. Сняла она с головы Морошкина фуражку и прямо в фуражку мешочек этот высыпает. Все так и ахнули — серьги, кольца, цепочка какая-то, все блестит, переливается.

— Что пользы, — говорит она, — если это приобретете, а душу свою потеряете? Одна душа дороже всех сокровищ...

Подходит она затем к Свистунову и говорит ему:

— Дом души — терпение... Кто приходит к смирению, тот сын Царя Небесного...

Кузьма только глаза на нее таращит. “Это Свистунов-то сын Царя Небесного? Совсем свихнулась матушка!”

В этот день до ночи из комендантской — песни, гармошка. Помирились караульные с Морошкиным и комиссарами, вот и праздновали. А как к ночи поутихли, слышит Кузьма — в школе опять пение, но другое уже. Пробрался он под самое окно и слушает: “Аллилуйя... Аллилуйя... Вознесите Царя Небесного...” Сначала женские голоса, потом мужские подхватывают.

И в этот самый момент увидел Кузьма, как из открытого окна тени какие-то неясные вылетают. Он так решил, что это непременно ангелы, которые рождаются от этого пения. Все внутри у него умилялось и радовалось. “Это, наверное, и есть царство небесное, — думает он. — Песнопение совокупно с ангелами... Как же такими людьми понукать можно?”

Только вскоре все переменилось и царство это небесное закрылось. Как забор вокруг школы кончили, новые порядки пошли. К дому теперь не подойти. У калитки часовой с винтовкой, не пускает никого. Охранников всех заменили — никого старых не осталось. Новых привезли. Одеты смешно: куртки разноцветные, шапки с козырьками, и говорят не по-русски, ничего не поймешь. Вместо Морошкина теперь другой комендант, по фамилии Сичкин. Комиссары в автомобиле приезжали — коротышка в шляпе и другой, во френче. Долго вокруг школы ходили смотрели. Потом говорят:

— Забелить окна!

Князей за ограду уже не пускали. Теперь их видеть только в щелочку можно. Кузьма нашел место, где доски расходятся, стоит смотрит. За забором старый князь с комендантом Сичкиным говорит:

— Я не знаю за собой никакой вины. Прошу снять с нас тюремный режим. Вещи у нас отобрали, деньги. Питание скверное.

А комендант серьезно так отвечает:

— А это, — говорит, — предупредительные меры. Враги кругом, заговоры. Есть сведения, подкоп под школу готовят.

— Черт знает что! — князь возмущается.

— Благодарите также своего родственника, — продолжает комендант. — Братца царского... Бежал из Перми, где находился под задержанием... Михаил Александрович...

Хуже всех новый режим пришелся Ермилу Штукину. Он с тех пор, как Корзинникову Домну Кирилловну в поварихи взяли, совсем покой потерял. Наталья весь день на кухне матери помогает, а Ермил с утра возле школы вертится. А теперь, когда забор, его дальше калитки не пускают.

Прождал он тут как-то ее у забора весь день. Вечер уже, поздно. Кузьма тоже с ним, за компанию. Наконец калитка распахивается, Домна Кирилловна выходит. За ней охранник в синей куртке, Наталью под руку ведет. Увидела Наталья Ермила и говорит охраннику:

— Это жених мой...

Тот оглядел Ермила с ног до головы и к Наталье обращается, слова коверкает:

— Пусть ступает отсюда... Пока его не арестуют... Может, он подкоп хочет...

Ермил тут на Наталью накинулся:

— Что ты все пропадаешь? Шляешься неизвестно где! У нас свадьба через неделю!

— Очень хорошо, — говорит Домна Кирилловна. — Надо Савелию Стремоухову курмышку заказать. Пусть наварит на всех.

Пошли они к Савелию, а охранник им вслед:

— Идите, идите... Все равно его арестуют...

Только от школы отошли, навстречу Сеня-босоножка.

— Куда идете? — спрашивает.

— К Савелию Стремоухову, — отвечает Домна Кирилловна. — Свадьба у нас скоро.

А Сеня поглядел на Ермила Штукина, потом вытащил из сумки горсть пятаков медных и осыпал ими Ермила.

— На свечи тебе, на свечи!

Тут ребята откуда-то набежали, стали дразнить Сеню, камнями кидать. Сеня запрыгал на одной ножке и ускакал.

А Ермил Штукин стоит, лицо у него серое, на шее полоса красная, обрезался, что ли.

А через день прибегает Корзинникова Наталья:

— Ермил пропал!

Рассказывает: как ушел он в тот день домой, так и пропал. Будто сквозь землю провалился. Искали его, искали — нет нигде. Соседей всех обегали — никто не знает. Потом дворник, дядя Флегонт, сказал, будто видел, как его красноармейцы куда-то вели. Домна Кирилловна тогда к коменданту Сичкину — просить за Ермила. Но тот как каменный: ничего не знает.

Потом новые события, две ночи подряд. Первая ночь совсем странная. Кузьма просыпается, на улице — выстрелы, крики. Ну, к выстрелам и крикам они привыкли. А тут в дверь ломятся. Мать открыла — красноармейцы.

— Солдата здесь не видели? — спрашивают. — Не заходил?

— Какого еще солдата? — удивляется мать.

— Да ходит здесь один. Из Екатеринбурга.

— Нет, — отвечает мать. — Никакого солдата здесь не было.

Не успели красноармейцы уйти, Кузьма с матерью смотрят, а в углу за шкафом стоит кто-то. Шинель истертая, фуражка, сам грязный, обросший.

— Ты кто? — спрашивает мать.

— Из Екатеринбурга я. Пришел сказать. Царя этой ночью убили. Я прямо оттуда.

— Будет врать-то, — говорит мать. — Как же ты успел? Сто пятьдесят верст!

Солдат на это ничего не ответил, из-за шкафа выходит и к двери направляется. На пороге задержался и кидает Кузьме тряпку какую-то:

— На базар снесите! Вот вам и деньги...

Развернул Кузьма тряпку — а это не тряпка, а шаровары, совсем хорошие, крепкие еще. Кинулся он за солдатом, а тот уже на улице, идет себе как ни в чем не бывало. Навстречу ему красноармейцы.

— Стой! — говорят.

А солдат мимо них, будто не слышит. Они опять:

— Стой! Стрелять будем!

Бегут за ним, а догнать его, идущего шагом, не могут. Стали в него тогда стрелять, а он все равно идет, как и шел. Пули через него так и проходят без всякого вреда. Так он и ушел. Что это был за солдат — неизвестно .

Дома Кузьма шаровары ближе рассмотрел — заплатки внутри мелкие, потертости. А на левом кармане надпись чернилами: “Изготовлены 4 августа 1910 года. Возобновлены в 1916. Николай II”. Кузьма тогда говорит матери:

— Правда царя убили...

Мать в платок сморкается, глаза мокрые. Вот после завтрака собрала она корзиночку: картошки вареной, хлеба, огурчиков, — накрыла полотенцем и посылает Кузьму в школу.

— Ты, — говорит, — узникам нашим ноготочков еще по дороге нарви.

Кузьма долго в калитку стучался, пока ему открыли. Сам комендант Сичкин к нему вышел. Сначала не хотел пускать. Потом обыскал Кузьму, обшарил всего и сказал:

— Иди, только смотри у меня...

Поднялся Кузьма на знакомое крыльцо, княгиня к нему вышла. Корзиночку взяла и подождать велела. Через минуту возвращает корзиночку, а в ней лежит что-то, сверток какой-то.

— Нам недолго осталось, — говорит. — Поминайте нас...

Дома мать развернула сверток, а там отрез на платье, ткань розовая. Мать давай браниться:

— Неси сейчас же обратно!

Побежал Кузьма обратно, только напрасно. Сколько ни стучал, никто не отозвался. Потом, правда, выглянул охранник в картузе, крикнул что-то на своем языке и прикладом Кузьму огрел. Вернулся Кузьма домой, плечо горит.

Вторая ночь еще хлеще. За окном уже чистая война — выстрелы, взрывы. Кто-то кричит: “Сюда! Сюда! Скорей!” Поднялся Кузьма, а у окна мать, к стеклу приникла. Мимо дома люди на конях гоняют. А как стало светать, вышли они на крыльцо. Сначала-то им ничего не было видно, а потом смотрят — люди какие-то в поле лежат с винтовками. Полежали немного, потом поднялись во весь рост и пошли к школе. Винтовки наперевес держат. Долго возле забора стояли, ждали чего-то. Наконец калитка открылась, комендант выходит. С ним другой еще комиссар, незнакомый. В руках у незнакомого книга толстая.

— Беда! — кричит Сичкин. — Князья сбежали! Попадет нам теперь! Не уберегли!

Люди с винтовками, конечно, удивляются:

— Как так сбежали? Не может быть!

Сичкин тогда объясняет, что великих князей белогвардейцы похитили на аэроплане, чехи и белоказаки. Незнакомый комиссар в книгу тычет:

— Будем следствие наводить! Если не верите, можете сами убедиться: одного врага уже убили! — И рукой в сторону показывает. А там возле забора тело лежит, труп чей-то убитый.

Сичкин командует караульным:

— Уберите тело врага!

Двое взяли за ноги и волокут тело. Смотрит Кузьма — рубаха вся в крови, на шее полоса красная, будто от пореза. “Да это же Штукин Ермил! — хочет он крикнуть. — Какой же это враг-белогвардеец?”

Тут и Корзинниковы к школе подошли, на кухню спешат. Тоже на убитого смотрят, понять ничего не могут. Наталья-то лицо руками закрыла, плачет. А Домна Кирилловна говорит:

— Как же теперь свадьба? Савелий ведь вина наварил. Говорит, ведер десять уже. Это же сколько денег?

На другой день по всему городу листки расклеены: похищение великих князей. Кузьма с матерью на рынок пошли шаровары продать, а там эти листки прямо на земле валяются. У ворот Сеня-босоножка сидит, в руках ножницы. Кусок хлеба ножницами режет и бормочет:

— Царской родне в дорогу... Царской родне в дорогу...

На базаре народу много. Солдаты вещами торгуют. У кого товар серьезный: аппарат фотографический, пальто офицерское или сапоги шевровые. У других попроще: порошок персидский, тарелка с императорским гербом, подушка для булавок или щеточка заграничная для ногтей. У третьих и вовсе отбросы: рукоять от столового ножа, обломок зеркала, обрывки кружев. Эти больше всех надрываются:

— Вещи исторические! — кричат. — Царские! Тепленькие еще!

Какой-то молодой парень с заячьей губой, пьяненький, пристает ко всем :

— Пожгли мы вашего Николашку!

Приятель его, тоже пьяненький, к матери Кузьмы пристал, обнимает ее:

— Они еще теплые были... Как мы пришли... Я сам царицу щупал. Представляешь! Теплая!

Он ущипнул мать и подмигивает Кузьме:

— Мне теперь и помирать не стыдно... Царицу щупал...

Кузьма смотрит — и супруга Шинделя, комиссара, здесь. Рядом с ней сам Шиндель с двумя красноармейцами. Шиндельша у солдатика какого-то грязного, замызганного узелок тянет.

— Откуда это у тебя? Неужели и правда царские?

— Не извольте сомневаться, — гнусавит солдатик. — Самые что ни на есть царские... Подлинные...

Развязал он зубами узелок, а там все блестит и переливается. Пуговицы с бриллиантами, колечки серебряные, вилки мельхиоровые, золотой крест-ковчежец с мощами какого-то святого.

— Мы их обыскали... Как положено... Прежде чем в яму кидать. Раздели и обыскали. Вроде бы нет ничего. А я пояс с земли подобрал, там и глядеть-то не на что. Думал — выбросить. Потом гляжу — мать честная, да в нем камни. Зашили, значит... Вот ведь хитрые... Сберечь думали... А зачем им камни в царстве небесном?

Жена Шинделя тогда оборачивается к мужу и говорит:

— Его в ЧК забрать надо. Болтает много...

А Шиндель ей отвечает:

— Мне сейчас некогда. Мне гнездо винокуренное накрыть надо.

— Какое еще гнездо? — хмурится супруга.

Шиндель вроде бы даже оправдывается. Говорит, к ним в ЧК баба явилась с заявлением. Она поварихой у великих князей была. Говорит, мол, тайное винокурение в лесу происходит. Некий Савелий Стремоухов курмышку для продажи гонит. Непременно его накрыть надо.

Жена тогда от Шинделя отворачивается:

— Ну как знаешь...

А Шиндель с минуту подумал, потом знак делает красноармейцам. А те будто только этого и ждали. Подхватили солдатика с узелком под руки — и с базара.

Мать Кузьмы, как услышала это, шаровары царские убрала и Кузьму в бок толкает:

— Беги в лес, предупреди дядю Савелия...

Кузьма прямо с рынка и побежал. Долго плутал по лесу. Места он точно не знал, Савелий говорил, землянка какая-то в овраге. Наконец вышел к оврагу, на другой стороне — дымок слабый, яма какая-то чернеет. Тут и Савелий из кустов показался. Привел он Кузьму к себе, напоил чаем. Кузьме у Савелия понравилось: иконка в углу с лампадкой, книга толстая. Сбоку у стены постель, мхом выложенная, на пеньке самовар, сухари.

— Здесь раньше пустынник спасался, — говорит Савелий. — Отец Макарий. Божий человек. Его красные арестовали. Потом убили...

Савелий не спешил никуда, вина на дорогу выпил. Сложили они имущество Савелия в яму, сверху ветками завалили. Сели на телегу, поехали. А ехать им по старой дороге на Синячиху, мимо заброшенных шахт.

— Пр у клятое место, — говорит Савелий. — Всегда здесь что-нибудь случается. Шалят рогатые... Позапрошлой ночью тоже... Выстрелы, крики, кони ржут... Всю ночь колобродили нечистые...

И вот как стали они ближе к шахтам подъезжать, слышит Кузьма — пение вроде. Остановили они лошадь — так и есть, поют. Тоненький женский голосок еле слышно выводит, как в школе когда-то: “Аллилуйя... Аллилуйя...” А вокруг никого. Шахта там старая, заваленная бревнами, камнями. Вокруг следы кострищ, мусор, тряпки какие-то. Кузьма даже голову поднял: нет ли ангелов? Только голос не с неба шел, а снизу, из-под земли.

— Что же это такое? — спрашивает Савелий не своим голосом и шапку снимает.

Кузьма подумал: “Как же это ангелы под землей поют? Им на небе положено...”

И тут откуда ни возьмись солдат на лошади. И сразу на Савелия кидается, винтовку с плеча срывает:

— А ну давай отсюда! Не положено здесь!

Хлестнул Савелий лошадь и давай погонять. Солдат долго за ними скакал, ругался на чем свет стоит. Несколько раз в воздух стрелял.

Ночью Кузьма, конечно, заснуть не может. Лежит, в ушах пение ангельское. Потом чувствует — землей сырой пахнуло. Тут мать его на постели поднимается и садится. Свет на нее из окна падает, и видит Кузьма, что это не мать его вовсе, а княгиня великая. Лицо у нее как стена белая, а глаза черные. И смотрит она на него так ласково, как мать родная никогда не глядела. И так хорошо Кузьме сделалось, что плакать захотелось.

— Я знаю, — говорит он. — Это вы под землей пели...

А княгиня ему отвечает:

— Радуюсь я, дитя мое... Радуюсь, ибо близко царствие небесное.

Кузьма сразу вспомнил голос, который ему при рождении был, и хотел спросить, где же оно, царство небесное, где его искать? Но княгиня исчезла. Вместо нее лежит мать Кузьмы и дышит во сне тяжело.

Месяц, наверное, с той ночи прошел, Кузьма все ждал — вот-вот царство небесное откроется, близко уже. А тут прибегает утром Савелий Стремоухов.

— Собирайся, — говорит. — На старую шахту поедем.

— Да как же? — спрашивает Кузьма. — А охранник? Ведь убьет же...

Тогда Савелий и сказал:

— А красных в городе нет. Удрали. Теперь у нас белые.

Кузьму, конечно, уговаривать не надо. Собрался он на скорую руку, шаровары царские надел, и они поехали. Подъезжают к шахтам, а там уже народ — солдаты, офицеры. Камни и бревна оттаскивают. Одного солдата опустили в шахту на веревках. Спустился он и кричит:

— Здесь они!

Первой подняли великую княгиню, согнутую какую-то, скрюченную. На груди у нее иконка. Новый батюшка, отец Павел, который вместо застреленного отца Николая, крестит ее:

— Слава нетленных тел... Благолепие нетленное в царствии небесном.

Смотрит Кузьма — и правда лицо у княгини чистое, никаких следов разложения или запаха какого.

После нее молодого князя вытащили. Кузьма сразу признал его — который наряжаться любил. У него и теперь голова белым платком замотана, будто он нарочно в последний раз нарядился, чтобы людей рассмешить. На платке кровь черная. Офицер, в чистеньком мундире, с длинными усами, говорит:

— Гляди-ка... Перевязали его... Не иначе великая княгиня...

— Это что же? — спрашивает второй офицер, молодой. — Они жили еще там внизу?

Хотели дальше остальных вытаскивать — тут солдат снизу кричит что-то. Подняли его воздухом подышать, а он на землю упал, бьется, пена у рта. Потом траву начал в рот засовывать.

— Живая она! — кричит. — Живая! Я опускаюсь, а она — сидит. Голову князя на колени положила и сидит!

Усатый офицер говорит молодому:

— Не могу я на это смотреть...

Подходят они к Савелию:

— Гони к школе! Поехали!

Возле школы, конечно, полный разор: грязь, мусор. На земле крестики, свечки, книги. В мусорной яме Кузьма иконку увидел, камни драгоценные с нее срезаны. Там же — портрет государя императора в красивой рамке и с его росписью.

В доме пусто, двери нараспашку. В коридоре махоркой пахнет, сапогами. В углу плевательница с опилками, в опилках — окурки. На обоях карандашом написано: “Комиссар Шура”. В угловой комнате, там была комендантская, пол черный от грязи. На столе одеяло прожженное, в дырках. Стаканы стоят, куски хлеба засохшие, гильзы от патронов.

Дальше — княжеские комнаты. Кузьма все не решался туда заглядывать. А как заглянул — даже не поверил сразу. Кровати простые, железные, матрасы продавленные. У двери — рукомойник ржавый. “Неужели они здесь жили?” — думает.

Комната за ней — не лучше. Деревянная вешалка с крючками. На одном из крючков наволочка висит грязная. На подоконнике — банки пустые, жестяная коробка с надписью: “Жорж Борман”. “Здесь, верно, — молодые князья, — думает Кузьма. — Нет, это точно не рай и не царство небесное”.

В третьей комнате на полу — обрывки бумаг, писем, фотографий. В углу — юбка черная, чулки, зонтик шелковый. Офицеры по вещам ходят, сапогами давят. Усатый говорит:

— Все, что осталось от царства земного... Царская роскошь... Прах и тлен...

А молодой ему:

— Они теперь на небе...

Взял он тут книгу какую-то со стола, смотрит, а под ней — билет рублевый. Показывает билет усатому, на нем — росписи великих князей. Потом раскрыл книгу наугад и прочитал громко:

— “Тот, кто достиг неба, смеется над суетой жизни, пренебрегает золотом, как пылью, а всякими удовольствиями, как грязью...”

Тут Савелий Стремоухов Кузьму за руку тянет:

— Идем, что покажу...

Повел он Кузьму в конец коридора, дверь какую-то открыл. Огляделся Кузьма — а это отхожее место. На стенах — рисунки неприличные, голые мужчины и женщины, надписи всякие. Под одной парой подпись: “Царица и Гришка”. В углу иконы свалены, книги. На двери — клочок бумаги, на котором ровно, красивыми буквами написано: “Убедительная просьба оставлять стул таким же чистым, каким его занимают”. Сверху коряво приписано: “Кто писал — сам говно”.

Когда уходили, Савелий сунул Кузьме коробку, обтянутую желтой кожей. На коробке надпись: “Для лампады”.

— Пригодится, бери... Хоть что взять...

Раскрыл Кузьма коробку, а Савелий напихал туда всякого: бархатную пуговицу распоротую, розовую подвязку, держатель для галстука, пузырек какой-то, еще что-то.

— Все, что осталось от царства земного... — слышит Кузьма.

А после обеда стали к школе телеги съезжаться с гробами. Гробы с телег сняли и возле школы на козлах выставили. И потянулись люди из города смотреть на князей убиенных. Толпа большая собралась, в толпе разговоры:

— А говорили — похитили...

— Их-то за что? Они-то не управляли... Царь правил, не они...

Потом кто-то сказал:

— Смотрите, Сеня-босоножка идет...

И правда в калитке Сеня-босоножка стоит, с ним человек незнакомый, оборванный весь, грязный. Подвел Сеня оборванца к гробам, тот долго крестился, кланялся, мычит что-то, сказать не может.

Тут Сеня-босоножка объявляет, что оборванец этот не кто иной, как Терентий Иванович, личный слуга государя императора. Мол, при красных он в тюрьме сидел в Екатеринбурге, а вот теперь его выпустили. Радоваться бы ему надо, да вот только речь он в тюрьме потерял, пока сидел. Терентий Иванович головой кивает, мычит. Жалеют его, конечно. Никто и внимания не обратил, как он к гробу великой княгини припал, иконку у нее на груди целует. Слышат только, не мычит он уже, а слово произносит:

— Живой... Живой...

Все сразу к нему:

— Кто живой? Кто живой?

И пошло по толпе:

— Живой... живой...

— Да кто живой-то?

— Царь, говорят, живой...

И тут исцеление чудесное исполнилось: Терентий Иванович заговорил. Сначала невнятно, бормотанье какое-то, а потом все яснее и яснее, так что каждое слово разобрать можно.

— Господь язык вернул... О царе поведать... Жив царь, спасся... Не убили его...

Дело, по рассказу Терентия Ивановича, обстояло так. Приходит красный офицер к царю в подвал и говорит: “Жизнь ваша покончена”. А тут граф какой-то рядом случился. Граф и предложил себя наместо государя. Царь, конечно, ни в какую, отказывается. Офицер тогда возьми и застрели графа, а царь скрылся...

В толпе крестятся:

— Помиловал Бог... Слава Тебе, Господи... Спасся...

А Терентий Иванович продолжает:

— Государь жив и скрывается. Ждет, когда смута уляжется. Вот Россия очистится, он и явится. И тогда уже только царь и народ и никого между ними не будет...

Долго еще толпа возле гробов стояла, чуду великой княгини удивлялась. А как стемнело, разошлись, один Сеня-босоножка остался. Стал Кузьма на ночь ложиться, смотрит в окно — Сеня все возле гробов ходит, будто караулит кого. Вышел к нему Кузьма и говорит:

— Не убегут твои покойники, иди спать...

Только он это сказал, смотрит — тень какая-то к ним приближается. Испугался Кузьма — и скорей за угол. А фигура все ближе. Подошла к Сене и стала против него. Шинелишка потрепанная, неказистая, бородка, усы.

— Ты знаешь, кто я? — спрашивает.

— Бог тебя знает, — отвечает Сеня.

Фигура в шинели вздохнула и присела на колоду.

— Счастливые вы, праведники. Ничего вам не нужно, и ничего вас не тревожит. А я вот государь император. Мне переждать надо. Не хочу раньше времени объявляться...

Кузьма как услышал, думает: “А говорили — пожгли. И то, разве можно государя императора пожечь? Царя-то земного...”

Государь между тем огляделся и спрашивает:

— Нет ли у тебя дров каких попилить? Очень я люблю это занятие. Соскучился. Да и размяться мне надо...

Вынес Сеня ему пилу из сарая, дерево какое-то сухое приволок. Пилит царь, потом остановится дух перевести и разговаривает:

— Русский народ меня любит. Его обманывают только. Я еще вернусь, и он примет меня...

— Зачем это тебе, царинька? — спрашивает Сеня. — Опять служить царству земному? Что оно тебе? Побрякушки, гроб, тление...

— Да как же земле без царя? — удивляется государь. — Кругом-то что творится! Гибнет Россия! Иноплеменники господствуют, казну расхищают! В бедах отчизны каждый о себе думает! В народе разврат! Надо, чтобы тишина и благоденствие водворились. Падение престола надолго сокрушит славу русских... Может быть, навсегда...

Посмотрел после этого на гробы и говорит:

— Вот оно, искупление прежней России и основание грядущей... На костях мучеников...

А Сеня царю так, без всякого почтения:

— Какой же ты царь? Ты и не царь вовсе. Царь тот, кто себя побеждает и сохраняет ум свой...

А сам вокруг государя на одной ножке прыгает. Кузьма за углом даже икнул от возмущения, да громко так, на весь двор. Государь император услышал — сразу нахмурился, лицо строгое. А Сеня-босоножка Кузьму за ухо и вывел перед царем. “Убьет! Как есть убьет!” — думает Кузьма. Вспомнил он, чьи на нем шаровары. А царь взглянул на его штаны, потом взял голову двумя руками и поцеловал в лоб.

— Надо миловать согрешающих против нас, — сказал. — Я вот всех простил и за всех молюсь. И вы не мстите за меня никому.

Потом вспомнил что-то и добавил:

— Вот только погоны заставили меня снять. В кармане все время ношу. Этого я им никогда не забуду.

А Сеня-босоножка хлопнул Кузьму по спине:

— Вот оно как, деточка! Печать на тебе царская теперь... Жить тебе, значит, не просто так... Ищи царство небесное, не земное...

И опять Кузьма голос при рождении вспомнил. “Тебе хорошо говорить — ищи, — думает он. — А где его искать?”

Вернулся он домой, а утром мать спрашивает:

— Что это за пятно у тебя на лбу?

Так это пятно у Кузьмы на всю жизнь осталось, где царь поцеловал.

Кузьма, может, никогда бы и не узнал, где оно — царство небесное, если бы не случай. Это уже снова при красных было, полгода, наверное, прошло. Вот однажды собирает он хворост в лесу. Весна в том году ранняя, тепло. Собрал большую вязанку, пора домой идти. И тут видит, со стороны поля два красноармейца волокут по земле кого-то. Дотащили до опушки и бросили, а сами прочь идут. Один еще было ногой пнул.

— Брось ее! — кричит другой. — Воровка!

Как красноармейцы скрылись, Кузьма туда, на полянку. Видит — барышня стриженая, может, немного старше его, только грязная очень. Волосы темные, а лицо круглое, как тарелка. Платье на ней рваное, нога белая видна. На шее крестик. Кузьма думал, умерла, наверное, а она — нет, дышит. Бросил Кузьма вязанку, помог ей до сарая добраться, который возле школы. Воды, хлеба из дома принес.

— Это ничего, — говорит. — Меня тоже как-то избили, кровь так и хлещет из носа.

На другое утро, не успели Кузьма с матерью подняться, красноармейцы в дом врываются:

— Не видели здесь девку? Стриженая такая...

Мать-то, конечно, ничего не знает.

— Не было, — говорит, — здесь никакой девки...

Как красноармейцы ушли, Кузьма в сарай. Гостья сидит на земле, ноги поджала. Кузьма говорит, что солдаты ее ищут.

— Мучают они меня... Мучают...

Кузьма тоже на землю опустился.

— Кто тебя мучает?

— Солдаты. Схватили, в казарму привели... Неделю держали... Что там было, я сказать не могу...

— Ты что — воровка? — спрашивает Кузьма.

Гостья посмотрела на него, потом сняла с себя крестик и на шею Кузьме вешает.

— Хочешь, я тебе тайну открою, Христов братец? Я — Анастасия...

— Какая еще Анастасия?

— Дочь государя, Анастасия. Спаслась я, понимаешь? Убежала...

Кузьма так и уставился на нее. А там, известно, и смотреть не на что: лицо в синяках, один глаз опух, на губе ссадина, кровь запекшаяся. Принес он тогда воды в ведре, умыл ее, раны маслицем из лампадки смазал. Вот моет он ее, а она говорит:

— Мне бы только до царства небесного дойти... Там все по-другому... Ни плача, ни горя... Ни единой слезы не увидишь... Войны тоже нет, одно согласие. Бояться ничего не надо.

Кузьме весело так от ее слов и легко.

— А ты почем знаешь?

— Была я там, братец миленький... Была и все видела...

— Да ну! — Кузьма даже тряпку выронил. — Не может быть!

Царская дочь тогда рассказывает:

— Это когда я еще под арестом сидела. Силы у меня уже все кончились. И тут женщина какая-то ко мне сходит. “Ты кто?” — спрашиваю. А она мне: “Я — Взыскание Погибших”. Взяла меня за руку и повела. Там луг большой. А посреди луга ворота и солдат стоит. Амуницию свою на воротах развесил, саблю поставил, сам трубку курит. “Стой! — говорит. — Куда идете?” А женщина ему: “Передай Владыке, что нет больше сил сносить беззакония. Спроси, долго ли еще терпеть”. Ушел солдат, а когда вернулся, говорит: “Владыка велел терпеть дальше... До конца, говорит, надо... Претерпевший до конца спасется...” Вот я и хожу терплю. Теперь снова хочу туда... Спросить надо... Может, уже хватит.... Всеми муками ведь отмучилась...

Повернул тут к ней голову Кузьма и ахнул. Глазам своим не верит. Только что была перед ним замарашка, избитая вся, в синяках и ссадинах, а теперь — чистая барышня. Никаких следов на лице, ни пятнашка, ни царапины. Кожа чистая, прозрачная, будто светится. Он тогда и говорит:

— Возьми меня с собой. Мне тоже царство небесное найти надо...

Сговорились они идти через два дня. Матери Кузьма ничего не сказал, собрался тайком. Коробку свою забрал желтой кожи, иконку, портрет государя императора в красивой рамке. Шаровары царские надел. На рассвете, когда все спали, и вышли. Пока добрались до Екатеринбурга, обессилели вконец. Кузьма оставил царскую дочь в будке какой-то заброшенной у станции, а сам в город пошел, продукты обменять. Возвращается к вечеру, а в будке никого. Он туда-сюда — пропала княжна. Два дня бегал Кузьма по путям, царскую дочь искал, с ног совсем сбился. Он уже и сам не знал, была ли она на самом деле или только привиделась ему. Потом парикмахер со станции, Казимир Сысоевич, сказал, будто видел, как солдаты вели какую-то барышню стриженую. Посадили в вагон с замазанными окнами и увезли.

Подумал Кузьма, подумал и отправился прямо по путям в ту сторону, куда поезд ушел. Ходил он долго, где только не побывал, пока не добрался наконец до Москвы. Только никаких следов княжны Анастасии нигде не было. Лишь в Москве одно всего известие о ней и вышло. Он тогда сторожем на дровяном складе работал. Вот один из возчиков, Серапионов Гордиан Карпович, ночью с ним разговорился и сказал, что царская дочь Анастасия объявилась.

— Ты что, газет не читаешь? — спросил он Кузьму Демьяновича. — Там так и написано. Бежала с молодым конвойным в Румынию. А оттуда в Германию...

Но Кузьма Демьянович этому не верил. “Зачем ей Германия? — думал он. — Нечего ей там делать. Она же царство небесное ищет”.

Он так полагал, что если она и бежала, то непременно обратно на Урал, туда — в Екатеринбург. Скрывается сейчас где-нибудь и его ждет, — переживал он. Наконец Кузьма Демьянович собрался и поехал в свой родной город. Это уже после войны. Матери его к тому времени не было. Ее еще до войны сначала арестовали, а потом она умерла в лагере. Отца бы, конечно, тоже арестовали, если бы он жил. Но его еще раньше убили заводские рабочие. Он драгоценности какие-то царские у них искал, а они его убили.

В городе, конечно, все изменилось. В соборе, где когда-то Сеня-босоножка стоял, теперь пекарня. Школа кирпичная тоже сохранилась. Там клуб сделали молодежный. Вот дома своего Кузьма Демьянович не нашел, не было его. Улица ихняя теперь называлась улицей Комиссара Морошкина.

Как-то позже шел Кузьма Демьянович по улице и увидел табличку: “Домоуправление”. Рядом лист бумаги, на котором написано: “Встреча с ветераном. Рассказ о судьбе царской семьи”. Прочитал Кузьма Демьянович бумагу и пошел в домоуправление.

А там надо сначала в подвал спуститься, потом коридором идти. Лампочки в коридоре тусклые, по сторонам ничего не видно. Идет Кузьма Демьянович и чувствует запах какой-то неприятный, приторный и под ногами липкое что-то. И все время кажется — голоса глухие где-то рядом за стеной. Кузьма Демьянович остановился, прислушался. Вдруг дверь возле него заскрипела и тихонько сама собой стала открываться. Кузьма Демьянович заглянул в щелку — и понять ничего не может. В комнате дым белесый, порохом пахнет. На полу стул валяется. В углу — ведро с водой, ящик с опилками, метлы, тряпки. Здесь же люди какие-то, несколько человек. Пригляделся Кузьма Демьянович, а это красноармейцы в старой форме, какой давно не носят: шлемы со звездами, шинели до пят. “Маскарад какой-то”, — подумал Кузьма Демьянович. И тут он заметил, что пол в комнате весь залит кровью. Широкие подтеки идут до самой двери и дальше в коридор. Тогда он понял, что в коридоре под ногами и была кровь.

Двое солдат, молодые парни в рубашках, опилками пол драят, кровь смывают. Один увидел Кузьму Демьяновича и тряпку бросил.

— Виновен! — кинулся он в ноги Кузьме Демьяновичу. — Виновен я! Не послушался отца с матерью... В охрану пошел... Царя вот убили... Я ведь не большевик даже... По глупости, по молодости... Кровь теперь на мне!

Тут другой, в шинели, с винтовкой, за воротник его:

— Ты что сопли распустил? Тебе ж доверие было... Счастье выпало — царя ликвидировать... Это же почет, честь какая!

А парень с колен не поднимается.

— Да не убивал я царя, не убивал...

— Как не убивал? — спрашивает в шинели. — А что ж ты тут слюни разводишь?

— Кровь мы замывали, — хнычет парень. — Больше ничего. Мы со Столбовым с ночи в бане спали под арестом. Денатурату напились, вот нас в баню и посадили. А среди ночи будят: идите, говорят. Куда? — спрашиваем. Зовут, говорят, идите. Пришли мы, а там подвал...

Кузьма Демьянович тут попятился — и в коридор. Два шага сделал — другая дверь. Он сначала боялся туда заглядывать, а потом заглянул. Там тоже люди и тоже пол залит кровью, но меньше, чем в первой. Пригляделся Кузьма Демьянович, а в углу — знакомые лица. Он сразу признал: княгиня в белом платке, старый князь сердитый, трое молодых и князенька, который стихи сочинял. У них в ногах солдаты опилки разбрасывают, кровь смывают. Со щеткой ворчит на князей:

— Мешают только.. Убраться не дают...

Княгиня держит в руках книгу, читает вслух, князья слушают.

— “...Многие хотят получить царствие небесное без труда... А страдания для того и нужны, чтобы явным сделалось, кому в палаты небесные войти...”

Кузьма Демьянович и коменданта Сичкина узнал. Тут же он стоит, с винтовкой и револьвером. Увидел Кузьму Демьяновича и подмигивает как старому знакомому.

— Намучились мы с ними — не приведи Господи, — кивает на князей. — Мороки столько...

— “...Благодарить делающего тебе зло...” — читает княгиня.

А Сичкин свое:

— Мы их как к шахте привезли, сказали, чтоб сами прыгали. Ну, молодые-то молодцы, прыгали. А старый ни в какую! Стрекозин тогда выстрелил, а у него патрон застрял в браунинге. Красильников тоже выстрелил, но только ранил. Князь руки растопырил — и ко мне, за пиджак хватает. Я кричу Красильникову: стреляй! Красильников снова стреляет, и надо же — барабан в его нагане ни с места. Пули-то самодельные. Стрекозин ругается, Красильников тоже... Умора! И смех и грех... Тут я в голову князю пальнул, он и упал. А сам пиджак не выпускает, чуть с собой не уволок. Полу оторвал. Тут еще лошадь испугалась, в лес понесла. Стрекозин за ней. А как вернулся, все уже кончено было...

— “...В скорбях и страданиях обетование и слава Господа...” — доносится голос княгини.

— Мы потом гранатами их забросали, сверху еще бревна, камни. Думали — все, конец... А они — поют себе... На третий день серу зажженную кидали...

Кузьма Демьянович скорее дверь прикрыл — и дальше. Кто-то за руку его хватает. Обернулся — батюшка из храма, отец Николай.

— Да вас же застрелили, отец Николай, — говорит Кузьма Демьянович.

А отец Николай ему на ухо:

— Я теперь знаю, что есть царство небесное... Царство небесное есть созерцание. Сейчас ты лишь тени вещей видишь... как в зеркале... А там их первообразы увидишь... Потому как освободишься от тела земного...

Кузьма Демьянович еле вырвался от него. Впереди на лестнице, показалось ему, отец мелькнул, в кожаной куртке, с повязкой.

— Отец! — крикнул Кузьма Демьянович.

Отец обернулся, поглядел на него и поднимается дальше.

— Отец! — снова позвал Кузьма Демьянович. — Что у вас здесь? Неужели это и есть новое царство, которое выше небесного?

Поднимается Кузьма Демьянович за отцом, хочет его догнать, а отец мелькнул еще раз впереди и пропал, а Кузьма Демьянович оказался в какой-то большой светлой комнате. На окнах белые занавески, по стенам портреты, стулья рядами стоят. На стульях старики сидят и старушки, перед собой смотрят. Там впереди сцена, а на сцене за столом человек сидит. Сам лысый, губа у него заячья, на груди орден Красного Знамени. На Кузьму Демьяновича, как он вошел, сразу зашикали:

— Тише ты... Не мешай слушать...

Лысый на сцене выступает:

— Царь-то с царицей кончились сразу. А с другими повозились... Особенно со служанкой ихней... Возни с ней было — не оберешься. Она с подушкой пришла... Бегает из угла в угол... Я стреляю, а она бегает... В подвале дым, ничего не видно... Собачка еще царская была... Собачку тоже кончили... А что? Не тявкай на законную власть...

В зале какой-то старичок с бородавкой на щеке захихикал, а лысый продолжал:

— С наследником вот тоже... Долго не умирал... Все со стула не падал. Я уж впритруть, в голову палю, а он сидит. Наконец упал. Нам тогда папиросы выдали, много папирос...

В зале старичок с бородавкой несколько раз хлопнул в ладоши. Кузьма Демьянович вдруг поднимается и громко так говорит:

— Неправда это! Врете вы все! Ничего этого не было!

Рядом кто-то сказал:

— Пьяный, наверное... Глаза залил...

Старичок с бородавкой кричит что-то. Тут дежурные с повязками, два человека. Взяли Кузьму Демьяновича под руки и повели. Кузьма Демьянович сначала шел ничего, а как стали вниз спускаться, снова в тот самый подвал, он ни в какую. Упирается, трясется весь.

— Не пойду! — кричит. — Не надо мне вашего нового царства!

Вырывается он, а дежурные крепко держат. Тащат его снова по темным коридорам, только теперь там тишина и пол под ногами сухой. Привели в какую-то комнату с табличкой: “Домоуправ”, сказали:

— Сиди здесь и порядок больше не нарушай.

Кузьма Демьянович под ноги смотрит — никаких следов крови. Через полчаса, наверное, или даже раньше приходит тот самый лысый с заячьей губой, который со сцены говорил.

— Ты что, мне не веришь? — спрашивает. — Вот смотри.

И достает из брючного кармана часы. Кузьма Демьянович таких часов никогда и не видел. Сделаны как яйцо, с крышкой, блестят вовсю.

— Серебряные, — говорит лысый. — Английской работы. Ни разу в мастерскую не носил. До сих пор ходят. А потому — царские.

Кузьма Демьянович смотрит на часы и опять вспоминает:

— Все, что осталось от царства земного...

— Теперь другие примазаться хотят, — гудит лысый над ухом. — Жужгов, например, Колпащиков еще... Говорят, они ездили царя сжигать... Врут все... А если ездили, пусть место покажут. Я зарубки на деревьях делал. Только я и могу место это найти...

Кузьма Демьянович все хотел вопрос свой задать, но не решался. А потом спросил:

— А что, правда всех убили? И дочь царскую?

— С княжнами и вовсе морока, — отвечал лысый. — Вроде бы уже конченные лежат. А тут стали на носилки класть, чтобы нести, а они живые. Штыками доканчивали... Долго возились...

— А Анастасия? Анастасию тоже убили? — спрашивает Кузьма Демьянович.

— Какая еще Анастасия? Может, и убили... Кто ее знает? Всех тогда кончили... И сожгли... Серной кислотой облили... Я пиджак свой прожег. Большая дыра... Потом сколько судился, чтобы новый получить...

Лысый куда-то вышел, потом вернулся. Сразу от него вином запахло, на глазах слезы.

— Обидел ты меня... Не веришь... Я-то раньше мастерскими заведовал. Теперь вот домоуправ... Пенсионер союзного значения... Только все равно фактически выкинут на произвол судьбы... Вся слава теперь Жужгову. А он, я точно знаю, осведомителем в полиции был. Еще при царе. А если Жужгов царя сжигал, пусть дерево покажет. Я на дереве ножом вырезал: “Н. В.” Николай Второй, значит. Я и сына своего Николаем назвал. В честь государя императора.

Лысый лезет в карман, достает бумажник и показывает фотографию. На снимке он сам, в шляпе, рядом с ним мальчик. Мальчик смотрит серьезно, не улыбается.

— Писал я всюду, что нет мне никакого почета. Всю честь себе другие взяли. А все сделал я...

“Все равно этого не может быть, — думал Кузьма Демьянович. — Не могли ее пожечь. Ей царство небесное уготовано, а тут — серная кислота... Как же мне без нее?”

Ночевал Кузьма Демьянович в этот день в домоуправлении, а наутро его отпустили. Он еще долго ходил по городу, искал знакомых. Но никого прежних не было — ни Корзинниковых, ни Савелия Стремоухова. И никаких следов Анастасии. И когда он в Москву вернулся, тоже никаких следов. Царская дочь нигде не объявлялась.

А как стал Кузьма Демьянович жить в доме престарелых, он уже не искал ее, а ждал смерти. Только смерть к нему все не шла. И Кузьма Демьянович уже сам не знал, для чего он живет.

И вот что самое интересное. Именно теперь, когда ему перевалило за восьмой десяток, Анастасия и объявилась. Кузьма Демьянович и не ждал ее вовсе, а она возьми и явись собственной персоной. Пришла ночью и стала рядом.

Лица ее Кузьма Демьянович не видел, только голос слышал. “Ей уж, наверное, лет сто”, — думал он и удивлялся, какой у нее молодой голос, совсем как у девочки.

— А говорили, ты в Германии, — сказал он. — Ну что, нашла царство небесное?

А княжна отвечала:

— Царство небесное в душе написано... В душе наследие его... Я его снаружи искала, а оно — внутри...

— Как это — внутри? — не понимает Кузьма Демьянович.

— Снаружи — смерть и грех... А в сердце твоем — обитель небесная... Войди в самого себя...

Она еще долго что-то говорила, Кузьма Демьянович всего и не упомнит, да и слышал он плохо.

— Небесная жизнь начинается здесь, на земле... Душа здесь должна сделаться причастницей Неба. Очисти себя — царство и откроется... Помни всегда о своем небесном отечестве...

Когда она ушла, он и не заметил. Чувствует только — нет никого рядом. Светало уже. Кузьма Демьянович тогда поднялся с кровати и полез в тумбочку. Хотел коробку свою желтую забрать, а ее уже не было. Один портрет государя императора остался. Кузьма Демьянович оделся сам, без посторонней помощи, забрал портрет — и в коридор. Уборщица Нина Петровна, которая в этот день пришла рано (сын пьяный из дома выгнал), глазам своим не поверила. По коридору шагает лежачий Кузьма Демьянович, можно сказать — смертник, и бормочет:

— Живой он, живой...

— Кто живой-то? — спрашивает она.

— Царь, — отвечает Кузьма Демьянович. — Кто же еще? Скрывается только. Но скоро объявится. Тогда и будет царь и народ. И никого между ними не будет.

Так Кузьма Демьянович ушел из богадельни, пропал. Долго о нем никаких известий не было. Потом как-то та же Нина Петровна сказала, будто видела его на улице, в подземном переходе. Стоит у стенки, милостыню просит. В руках портрет государя императора, на лбу пятно красное. Вокруг музыка, оркестр играет, тряпки какие-то продают. А Кузьма Демьянович стоит, и губы у него шевелятся. Но музыка не смолкает, и слов не разобрать.





Версия для печати