Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1996, 11

Сумма обстоятельств

стихи

Николай Кононов

*

Сумма обстоятельств

* *
*

Пилот, наблюдающий нас из шустрой авиетки, — вот ты, вот роллс-ройса

табакерка,

Вот лепет дев, слезы, смех, букет диве балетной, обещанья, одни

поцелуи...

И все это значит для меня так много или вовсе ничего, так — припухнет,

померкнет,

То лаковой дверкой щелкнет, то устрицей побалует, то матерком

прибалует...

 

Вот выпивка, прости Господи, делает меня парнокопытным, свинорылым,

мычащим.

Где ж, бездна, парус твой чуткий над холодами, что держал крепясь

Овидий?

О косноязыкий брат мой угрюмый, выходящий из бурелома, ведь эти

чащи

Были любезны и мне во всех стыдных проекциях, в самом непотребном

виде.

 

А еще розы, если можно, розовые, с липкой росой в завоях, персика

пыльца, перси

Глупых дев, великолепие скудного быта, военные игры, твой молодой

мускул...

Стисни, Боже, жарче этот двустворчатый, бессердечный, чудный,

отверстый...

Освети пагоду соска, что поднимает тенниску и растворяет блузку.

 

И вот я в темных ризах кризиса, лоске комплексов, лаф й конфликтов

Выбираю, чем сподручней прозябать: выжиганьем татуировок,

дельтопланеризмом...

Но ты прикасаешься ко мне губами, словно археолог к тихому праху

реликтов,

И я пл б чу робкой железой аттического атавизма.

 

 

Пилот Крылов, библиотекарь Книгин, кассир Монетов, продавец Карпов

Выгрызают ходы в ноосфере, точат ее голубое безоблачное глупое тело.

Этим ли светом кончается темное кино после обрыва кадров,

Жаром, лезущим на рожон так жадно и неумело?

 

* *
*

В перископ взирай на волны — только шапок страусиные султаны

не забудь.

Кто сказал, что плоть — звезда ручная, в самый лютый жар не утопить,

а промокнуть.

Умоляя, мямлит блеск и лоск свой. О, роса на сердце — пылкие брега

Александрии

Огибая, проступают тенью родины влекущей, так ли, милые мои

и дорогие?..

 

Это сон, а снам я угрожать не смею, спи и снись себе, себя собой дробя,

Жабры сновидений раздувая, но за слезы слизня и за селезенку соловья —

На волне горячей станешь реять, в брызгах тупо соловея.

Пыл и жар все это, Господи, вот так, туда, как скользко и светло, веди,

еще светлее.

 

На мою штанину мочит ямбы златошвейно куцый хилый кобелек.

Я слова забыл списать, струистые, как в захолустье сердца разжигают

камелек,

Чтобы ясно было, как поползновения текут — почти ручьи рептилий,

Всю любезную брюшину Нижнего Поволжья заливая золотой морзянкой

без усилий.

* *
*

Все это кончилось, улеглось, заглохло, стало гнездом

для подслушивающего устройства,

В котором обитает водяной знак твоего голоса, в сердечных лучах

невзрачных, —

О, не юношеской стрункой, а нагрублой жилой, к которой

не то чтобы там Ойстрах,

Да чего уж, — ножку на нее не вскинет безупречная брезгающая

всего собачка.

 

Погляди: в зоомагазине на устах игуаны не вянет вечнозеленая улыбка,

Уф... как все мертво-мрачно, и если я тебя никогда-нигде...

и довольно-хватит, —

О, на фото, липнущих к перстам криминально, о, на хомячках,

беснующихся в опилках,

Та же тень лежит, что нас полой прикрыла на однокрылой кровати.

 

Ну что пчелу жить понуждает, если не пылкой жимолостью одержимость,

Если не то, что, попадая в порочные следы, бесстыдные пятна,

множа улики,

Мы совсем твари или дерева и мне до листвы, мой ангел, до коготка,

моя живность,

Себя жалко, и я полощу сладкий список утех в твоей ушной раковине

невеликой.

 

* *
*

Похудеть на 7 / 8 своего вечернего веса — греза розового облака,

И вот оно опадает туманом, и его мнут телки утренним выменем.

Эти несколько тысяч лье молочного тихого сентиментального обморока

Мнятся мне приветом от тебя — детским призом, чудным посулом,

переходящим вымпелом.

 

О! Если порешить до подъема 1 / 3 мужского населения, извести мух,

перебить кроликов.

Это не по-царски ли кровь бодрит, скулы бреет, струны будит,

близит неизбежные

Приступы меломании, ведь наших псалмов популярных малосольная

толика

Вострит желание выпить не поранившись горькую рюмочку чего-нибудь

безутешного.

 

И мы затеваем, царь Давид, сладко эту патоку, измарав в ней усики.

О, на сердце хорошо как, тускло, жаль до слез нам своих стареньких

родителей.

Лишь животные домашние и домоседки девушки такого оборота

прямодушного не струсили.

Ой-люли, ой-люли, разлюли с эмпирей стрекочут им золотоносные

вредители.

 

Я прошел по улочке своей родной, где в жар кидало умственноотсталую

Слабенькую бузину; хорошо ж скотиниться нам было под двускатными

покатыми

Кисло-розовыми небесами... О, за ночь одну рехнулся, пересох с канавой

и кустами я

Захмелевшего боярышника... О, с собачками чумными,

воробьями-энцефалопатами.

 

* *
*

Под рев белуг, мечущих икру в тесные рукава Нижней Волги,

Под ропот снегов, холодящих погонами плечи Северного Урала,

Под присягу платяной моли, под ее тонко-золотистые вопли

В ночной казарме вспухший меч глумится над малодушным оралом.

 

Ведь и нежные перелески тут обложены воробьиными взятками и данью

фазаньей,

И овраги жадны до комариной песенки и шмелиной ласки,

То они не отводят пятерни тумана, лезущего им ранью ранней

За ворот, в ширинку, за пазуху, расстегивая пуговицы и разрывая завязки.

 

А так как русская пытливая, неотзывчивая на тычки, поддатая природа

Готова зеленеть на сборном пункте по первому боевому зову,

То и молодой барашек спускает с себя три шкуры, и ему говорят: то-то,

Так-то, — добавляют, — ну-ну; и жгут со всех сторон как стерню и мнут

как полову.

 

Вот я смотрю на наши звезды не дыша и говорю: волки вы, зеки,

В лучшем случае пороховая пасека, нарывающая 73 года и 3 недели,

Так как тот, кто кис на кисельном полу и пил ваши молочные реки,

Все-таки жив, наш бяша, герой, голубчик, выстояв еле-еле.

 

О, справедливое возмездие, гражданская казнь, казанская подростковая

пытка,

Умертвляющие друг друга просторы, мстящие нам времена года...

Оса, выходящая из себя, как ямщик на снег с облучка золотой кибитки

В бисеринках пота.

 

* *
*

Этот снимок тусклый — легких дней податливых ухудшенный

Вариант — подбородок оплывающий свечной, ужасный нос...

За стеною — слышишь, помнишь ли? — лепечет, плещется

почти полупридушенный

Под губою пианино вальс-пародонтоз.

 

Помню-помню эти пальцы, бегающие шустро-мелко, и так далее...

И не музыка как будто — бритый наголо кустарник, стриженый вальсок.

Что забыть нельзя? Оставить? Признаки смятения, детали

Страха потного ночного, но ошиблись мы на волосок.

 

Тесно-тесно, хмуро-хмуро и совсем неможется.

Пальца легкое копытце выбивает звук фальшивый. Так

Прорастает луковица в сетке, опустела золотая кожица,

Белоруко обнимая новогодний мрак...

 

* *
*

Дальнобойный стрекот кузнечиков, скрип личинок, чахнущих в арсеналах,

Свист и щелк ста тысяч птичек, отдающих тебе и мне рапорт,

Это все образует сердечное томление, неизмеримое в баллах,

Налетающее в темноте сознанья на табуретки хрипа и тумбочки храпа.

 

А пока, мой дорогой дневальный, ты эфир подпираешь кариатидой,

Радиослушатель мой, пока ты качаешь в люлечках слуха лепеты тверди,

Пока тебя к жизни понуждает все, кроме на весь этот мир обиды ,

Которая меня захлестнула, как тебя на волне УКВ пена Верди.

 

И потому, где для тебя комариная безделица, шутка — мне боль и мука;

Например, сто миллионов электробритв на тысячах га щетины

За час до подъема колобродят в невыносимых клубах звука,

От которых, я чую, бегут рядовые ангелы и негодные к строевой

серафимы.

 

* *
*

Как Герасим и Муму, мы тоже люди совершенно лишние:

Рощи наших хрящиков напрасным кумачом полны, но он сумрака

не скрасит.

Мимо мальв пылающих, не уязвленный грушами, черемухами, вишнями,

Вымпел еле дышащий прижав к груди несет Герасим.

 

Вот несет он помраченную, небесную, на все без слов согласную

Слабоумную субстанцию мою: о, как жарко, душно, без возврата...

Эту тему проявляя, до поры до времени неясную,

В сердце наглыми курьершами кровь рвалась, как в дверь комиссариата.

 

Шум и шорох, мнны да нны, и пальцы в браунинг он сложит или в маузер,

Машет, чиркает по воздуху... Тихо будем мы, без крика...

Гладь, целуй, трепи по холке, плачь, вмести в две паузы

Соболезнованья, нежность, задыханья. Петушок вдали пропикал.

 

Отчего герани все завяли разом? Небосвод надтреснутый кого лизнул

зарницею?

Чем еще, любовь безропотная, сердце будешь нежить, холодить и трогать?

Тем, что теплится тепло минуты две над смятой жизнью, словно

рукавицею,

Тем, что за ночь распрямился волос, на микрон какой-то отрастает ноготь.

 

О, понимаю, принимаю всю эту безусловную

Сумму обстоятельств, мотивов, вхожу в тень этого событья,

Словно в воду, вспухшую горячими кругами и опять ровную,

И уже ничего не могу поделать, обмануть, увернуться, скрыть я.

 

* *
*

Если даже сборщиц тли, трусих, лакомок нарекли Божиими коровками,

Значит, Господу любезно с желтым молочком крохотное вымя,

Значит, есть надежда, что и нас с той стороны проруби карасями

подмороженными

Он заметит: ведь синим плавником над каждым топорщится его имя.

 

Ведь не может быть, чтобы, например, любовь, вторично непереносимая,

Как и смерть, в войлочных шлепанцах вальсирующая тихо,

Были Ему безразличны: ведь даже лесов этих ласка лосиная

Лапником ломится в объятья. О! — шепчу, — хаос, неразбериха...

 

Так и тепло оленихой почти не проминая эпидермы ягеля

Крадется от мочки уха к губам по-детски несмело

Не для того ведь, чтобы знаменитой перчаткой его натягивали

Не на ту руку, басурманской буркой пеленая не то тело .

 

Ведь и селезень шепнул уточке: “Девушка, напрасно выщипываем

Перышки на груди мы — все равно замерзнем, окоченеем, погибнем,

Так как ночь сюда въезжает на ужасном, судорожно поскрипывающем

Аппарате. Разве Господу ты крякнешь: помоги мне”.





Версия для печати