Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1996, 10

На траве у веранды

стихи

ЮРИЙ РЯШЕНЦЕВ

*

НА ТРАВЕ У ВЕРАНДЫ

 

* *
*

Я очнулся от сна, потому что
хохотал за окошком Пушкин.
Он кричал, что у старого “хорха”
сильно спущены задние шины,
стало быть, за шампанским Наташа
до обеда уже не поедет —
можно, стало быть, Блока читать ей,
не откладывая до заката.

Я не сразу о том догадался,
что смеется хозяин избушки —
Журавлев, воплотивший когда-то
в странном фильме невольника чести,
путешествующего в Арзрум.

Я приехал к Сереже Дрофенко
поудить с ним безумную рыбу,
налетавшую в приступе смеха
на нелепые наши крючки.
Я забыл, что он зять Журавлева.
И с артистом еще не знаком я.
Но лишь третьего дня старый ящик
мне по милости Госфильмофонда
показал позабытый шедевр.
Было видно до крайности плохо:
кинескоп был ровесник генсека.
Но со звуком не знал я проблем
и внимал, как в шмелином Тифлисе
беззаботно, беспечно, бесстрашно
все смеялся ребячливый Пушкин
и твердил благодарно: “Мадлоб!”

Это было хорошее время!
Я имею в виду эту дачу,
а не русско-турецкую брань.
Сколько все мы смеялись: и Дмитрий
Николаич, и две его дочки
(из которых меньшая — Наташа),

и Сережка, и я, и скворцы,
и рыбешка из искристой Истры —
молодые плотвички, чей хохот
и беззвучен при снятье со снасти,
и загадочен — what does it mean?..

Вот сидишь на траве у веранды —
из проема оконного слышен
Пушкин, звонко читающий Блока
на закате имперской судьбы.

 

* *
*

Куда ты подевался, Борька Котов,
когда твой прах мы предали земле?
Английский мат дворовых полиглотов,
полеты рок-певиц на помеле,
родные наши Жилин и Костылин,
в чеченском вновь воскресшие плену...
Поток событий мощен и обилен —
ты не узнал бы прежнюю страну.

Но там, у вас, поверят ли, что почва
сменила вдруг и цвет свой, и состав?
Что принесет нам бешеная почта,
ты знал вчера, газет не пролистав.
И потому, вздохнув темно и горько
в неясной и неведомой дали,
к неведомо Кому беги же, Борька, —
моли за нас, моли за нас, моли...

 

* *
*

А оттепели наши — ненадолго.
Оцепенела уличная Волга.
А буйных вод ее дворовой Камы
с декабрьских стуж не видели пока мы.
Префекта нынче власть иль власть райкома —
все вкруг двора привычно и знакомо.
Кто вам сказал, что в стужу для сугрева
полезно прыгать? Пресвятая Дева,
какой совет ошибочный и пошлый!
Полезно то, что стало жизнью прошлой:
тепло негородской моей лежанки,
ленивый смех прелестной горожанки,
да волжский груздь с грузинским самогоном,
да синева зимы в стекле оконном,
где месяц у креста, что на Николе,
качнулся, словно лодка на приколе.

 

 

* *
*

Потускнели озера. И солнце к земле охладело.
Но внезапный сквозняк предпокровский чарующ, немыслим!
Для чего же даровано мне это дикое тело?
Для чего — неужели для жалкой бесплодной борьбы с ним?

Эти вечные оргии глаз, эти пиршества слуха
с чередой тишины и мелодий, шуршанья и грома...
Что ж ты смотришь, мой ангел-хранитель, так скучно и сухо:
не махнуть ли крылом на меня как на чадо Содома?

А ведь как ликовал ты, обуховским голосом вторя
той сентябрьской песенке, сложенной мной мимоходом,
и кивал, и внушал, что поэзия — дело святое.
Да неужто не знал ты, откуда та песенка родом?

Что ж ты очи отводишь? Оттуда, оттуда, из ночи
с голубыми гвоздиками неба, с дыханием влаги.
Там и камень до волн, там и волны до камня охочи
и цикады счастливо рыдают в предсмертной отваге.

Что же, щедрость Господню мне счесть провокацией надо?
Ты же видел Его — замолчи, богохульник, отыди...
Подожди, не бросай меня! В рабстве у жадного взгляда
пропаду. Неужели и ангел подвластен обиде?

Оставайся со мной. Не во мне — так хоть рядом. Я знаю:
зоркий глаз мой ослепнет и тонкий мой слух притупится.
Будем жить. Буду слушать рассказ твой про белую стаю,
оскудевшая черная птица.

 

 

* *
*

Тяжелы проклятия у грозы,
а вот арка радуги так легка.
Слюдяное крылышко стрекозы —
лишь на миг, а кажется — на века.

О, раздумье тихого муравья...
Он, как Гамлет, медлит в раю берез.
Уж не тот ли, главный для бытия:
быть не быть — решает сейчас вопрос?

А “не быть” — так просто: шагнет сапог
или пташка кинется из листвы.
Где-то здесь и сказочный колобок
исповедался под носом у лисы.

Современников милых не узнаю,
улыбаюсь — встретив их на стезе —
муравью неспешному, муравью,
стрекозе пленительной, стрекозе.

 

Плоть

Греческое, жреческое, общество Кротона.
Мышцы загорелые над фикцией хитона.

Старческие нищенские рясы у Лойолы.
Люди, виноватые, что под одеждой голы.

То костры, то оргии — грызня однообразна:
дар ли ты божественный, мерзость ли соблазна?

И никто в ристалище не чувствует укора
в тихом взгляде юноши из школы Пифагора.

И никто не слушает в “Упившемся олене”
францисканца мудрого с красоткой на колене.

 

 

Петербуржским друзьям

Светлый кобальт вечерней речной воды.
Май и расцвел как будто, да вот зачах.
Чайки то круто падают, то поды-
маются без добычи в кривых когтях.

Разве не вы открыли мне нрав Невы?
Где вы? Звоню, стучусь к вам, и — никого.
Пьяное чудо лексики, вздох “увы!” —
что бы мы, братцы, делали без него...

Это только надежда: мол, жизнь прошла.
Что у судьбы в загашнике — не поймешь.
Ангелом, не освоившим ремесла,
эта весна коснется и бросит в дрожь.

Это прошла не жизнь, а ладожский лед.
Славно стоять — под Биржею, например, —
и ничего не ведая наперед,
и ни в одну не веруя из химер.

Странно стоять средь невского миража,
вместе и храм приемля в нем, и тюрьму,
всем поколеньям сразу принадлежа,
не подпевая вчуже ни одному.

 

 

* *
*

Меня ты обругал за обращенье к Богу.
А с кем мне разговаривать — с тобой?..
Квадригу — на дыбы и — в вечную дорогу
ездок на крыше в выси голубой!

Торговец теребит разорванный передник...
Приезжий на углу сторговывает плоть...
Единственный в Москве свободный собеседник,
единственный, кто слушает, — Господь.

А что ответа нет — так сам же я в ответе:
прошляпил в Божьей щедрости искус.
Языческий кумир на древнем драндулете...
Гюрзы Эллады сладостный укус...

 





Версия для печати