Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1996, 10

"Как вдруг растормошенная зола..."

В. Гандельсман. "Там на Неве дом...". Роман в стихах. СПб. Пушкинский фонд. 1995. 145 стр.

Владимир Гандельсман - герой нашего времени: лишний инженер, котельный поэт, не был, не состоял, не печатался, не молод. С догуттенбергового острова снят адмиралтейским корабликом (имеется в виду эмблема нью-йоркского издательства "Эрмитаж"). Гандельсмановский "Шум Земли" до родных брегов дошел, поэта стали широко печатать журналы, вышли две книжки. Все обычно, типично, если бы не одна деталь: одна из этих книг - роман в стихах. Вроде бы теперь такое не пишут.

Интересно, дают ли Букера за роман в стихах? "Не знаю - не пробовал". А почему бы не попробовать, правда на нашей стороне. Роман в стихах - это роман, не так ли? А стихи чему могут помешать?

Не знаю, соблазнился бы Гандельсман, лирик с ощутимым дыханием "я", задачей написать роман в стихах, если бы не было у него права (переданного по наследству всем русским поэтам Пушкиным) на лирические отступления - не только права, но и обязанности: роман в стихах немыслим без них, ибо не существует как жанр вне соотнесения с "Евгением Онегиным".

Но и у лирических отступлений есть свои обязанности по отношению к эпической основе романа. В то время как существует уже около века школа романа, как бы приглашающая таких поэтов, как Гандельсман, вступить в соревнование с прозаиками, - например, в поисках утраченного времени (и в самых разнообразных находках), перепрыгивая через сюжет в одно сплошное лирическое отступление, - русский роман в стихах пока не забывает о своем источнике и не отказывается от эпоса, хотя и позволяет лирике все шире на него наступать. Лирическая поэзия и так давно уже вытесняет эпическую, и не всегда на законном основании; просто (как не без ехидства замечает наш автор) поэты в свое время обнаружили: "Реальность чувств не трудно описать, / но вот реальность, вызвавшую чувства, / куда трудней..." В этих двух реальностях и пытается существовать "Там на Неве дом...".

Название романа обозначает место (и заодно поэтический пейзаж - вглядитесь: там на неведомых...); время романа - "застой", вернее, это время сюжета, а время лирики простирается до раннего детства - 50-х годов. Сюжет не сложнее, но и не проще онегинского, автор чертит эвклидовы и неэвклидовы любовные треугольники, но не их наложение - "реальность, вызвавшая чувства". Это два детства - "румяного пионера" и бледной девочки из коммуналки, сооруженной в Царскосельском лицее; это служба "лишнего инженера"; альтернативное ей существование - в "котельной" или дурдоме. И, разумеется, город, Город. Все это "там на Неве дом".

В стенах этого дома раздаются только легкие, звучные, объемные терцины - переливы иронии и нежности, беспечные шалости пера и парение в лазурных высях речи. Элегантный стих. (А каким еще пристало писать роман в стихах?)

"Как слово "бытие" заострено / в последнем слоге! Словно бы иголка. / В нем "бы" - ушко, открытое окно, / в него продет жасмин, как нитка шелка, / или - суровой ниткою - зима, / (весна слюнявит пальцы втихомолку), / в него слетает осень - бахрома / с периметра хрустального осколка".

Первая глава - о детстве, ничуть не менее райском, чем детство Никиты, Николеньки Иртеньева, Володи Набокова.

Начнем с двора. Мы тоже из дворян
отечественных и послевоенных.
Хоть нас крестил, как водится, тиран,

но двор был из дворов благословенных,
что явно не входило в общий план
по производству ценностей нетленных...

Повсюду дров намокших штабеля,
коптит, расштукатурясь, кочегарка,
вокруг нее оттаяла земля.

Прогулка. Голове под шапкой жарко.
Снег сладко-липкий. Около нуля.
И дворничиха, старая татарка,

из прачечной несет мешок белья.
Ее сережки вспыхивают ярко,
как вдруг растормошенная зола.

Если и нет достаточных оснований передавать эстафету энциклопедии русской жизни этому роману в стихах, то первую главу вкупе с третьей, о детстве героини (печальном, детстве-душе, дополняющем детство-тело мальчика), без преувеличения можно назвать энциклопедией детства в поэзии. Вообще говоря, ребенок - изгой серьезной поэзии, в словесность он допущен лишь на территории прозы. Ребенок только-только рождается в поэтической плоти. (Мы говорим о живых детях, а не о их бледных тенях.) И повивальная бабка - Владимир Гандельсман; половина стихов в сборниках "Шум Земли" и "Вечерней почтой" - о детстве, о доме, и все это - пронзительная лирика. Муза посетила этого поэта впервые при таких обстоятельствах: "И свет, что так ярок, и страх, что внезапно берет, - / впервые горят над купаньем грудного дитяти".

За детством, потерянным раем, в романе сразу следует ад - советская служба молодого специалиста: "Владимиру с утра не по себе, / ему не в радость жизнь, по крайней мере - / на службе, именуемой КБ. / Он думает: пейзаж для Алигьери. / И если замыкать десятый круг, / то - накоротко и на инженере". Каждый второй из нас увидит себя в этом "образе лишнего человека", но и не только в качестве социального типажа; Владимир - человек, которого каждый должен преодолеть: "прыщавый юнец", конформист. Таковым он и живет, не замечая этого, всю жизнь. Он из тех, кто воображает себя поэтом среди черни, хотя сам плоть от плоти ее. Такие люди живут очень активно, вот и в романе главы, посвященные Владимиру, не могут пожаловаться на недостаток действия, на засилье лирических отступлений. Активность Владимира отдает мертвенностью. Видения смерти не покидают его и на любовном свидании: "Смерть. Где-то здесь. Не дышит. Как в шкафу / любовник из плохого анекдота. / Как ф.и.о., занесенные в графу. / Запри. Зачем. Я стражду. Неохота. / И кстати: не работает замок. / Плутовка. Не починишь ли. В два счета". В таком спазматическом стиле написана вся пятая глава романа, объявленная автором как дневник Владимира, законспектировавшего шаг за шагом сутки своей жизни. Это еще одна энциклопедия в романе - энциклопедия распада души.

В четвертой главе роман превращается в эпистолярный. Переписываются между собой две эпохи - "оттепель" и застой, или гражданская поэзия с лирической. Шестидесятник-диссидент угодил в дурдом и забрасывает оттуда младшего брата, "котельного поэта", письмами на тему "Печально я гляжу на ваше поколенье": "Вот поколенья вашего стезя: / озлобленность и трусость вам привиты / с младых ногтей, замечу между строк, / что если по нетрезвости Никиты / нам отломился воздуха кусок, / то вас как будто не было, вы сыты / столь тайною свободой (видит Блок!), / что позабыли, где она, квириты... / Павлушенька, прощай. Я одинок".

Не сломленный советской властью, старший брат трогается умом, глядя на потомков. На гневные, скорбные и справедливые упреки брата младший отвечает, что любое политическое направленье - "лишь степень истощенья жизнелюбивых и творящих сил". Или: "Что предлагает разум? - неучастье, / по мере сил, в союзах (тех, что "за", / и тех, что "против", - это равнозначно)". Свои письма поэт наводняет образами мира, рожденными той восприимчивостью, какая может выжить только в состоянии "неучастья".

Как до отказа тесный апельсин
набит росистой мякотью, как явлен,
как собран в капилляры, как един,

как тишине внезапной предоставлен;
лишь почитатель медленных картин
увидит: с белоснежною прокладкой

под кожурой - увидит - апельсин,
и улыбнется теме кисло-сладкой.
Лишь тот, кому не спится в этот час,

кому над ослепительной и краткой,
живой строкой склоняться всякий раз,
и вновь над ней склоняться, как над грядкой,

не надоело, - счастлив без прикрас.
Лишь тот мой брат, кто бодрствует украдкой,
к скрипучей лире стула прислонясь.

Короче говоря, шуму дискуссий он предпочитает "шум Земли". Ответить на вопрос, кого из братьев автор считает правым в их споре, не составит труда: того, за кого он пишет стихи лучше. Вкус читателя решит спор.

Герой отказывается не только от политической борьбы, но и от любимой женщины - вот когда классический треугольник (Я, Ты, Он) замещается неэвклидовым (жизнь, любовь, искусство). Так законченно пережил поэт любовь в воображении, что убежден, что путь ее пройден, а дальше лишь "позор и пораженье" жизни. Но не беда: "...схима отречения тайком / в стихе сумела так преобразиться, / что отыграла счастье целиком". То счастье, которого нет, а есть покой и воля?

В романе шесть глав, больше тысячи стихострок, две реальности. Так какая из реальностей - "реальность чувств" или "вызвавшая чувства" - реальнее в этом произведении? Пусть ответят терцины.

Абсурда нет. Есть только абсурдист,
суть - человек, уставший от культуры.
Не верь ему. Он на руку нечист.

Пусть отрокам прыщавым строит куры.
Когда преображает белый лист
стихотворенье правильной фактуры,

сермяжные вопросы бытия
(допустим, время) - попросту помарка...
И если записал когда-то я,

что дворничиха, старая татарка,
из прачечной несет мешок белья
(ее сережки вспыхивали ярко,

как вдруг растормошенная зола),
то эхо специфического шарка
ты слышишь и теперь из-за угла.

Лиля ПАНН.

США.





Версия для печати