Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 8

199... Хроника


Полгода на привокзальном заборе бились дадзыбао. Сегодня красная нитрокраска: “Ельцин — враг народа!” Завтра, поверху, фундаменталистски зеленая: “Марина, я тебя люблю!” Полемику оборвал черный автограф: “Здесь был народ”. Кругом выбитые зубы, стреляные гильзы, ломтики надкусанной салями...

 

На обочине тротуара — битый “мерседес”. Вмятая фара, гнутый кузов. Около, при полном боевом параде, в тройке, с иконостасом орденов и медалей, торжественно-седой дедушка — давно я не видел столь счастливых дедушек. Прохожих здесь не много, но, останавливая каждого, он тычет тростью в мятый “мерседес” и сообщает осиянно: “Оттанцевалася!” И он смеется забытым смехом победителя...

 

Наконец-то и в Москве появилась экспозиция, которую нельзя расширить, можно только пополнить. “Вульва-94”. Фотовыставка голландского мастера van der Gouj на Сущевском валу началась символично. Каждая из носительниц открыто стала под своей, развеяв помрак анонимности, придав искусству жизни. Их с полсотни, они в цвете и в багетах, мятущиеся и мямли, замужние и постматеринские, но не предавшие естества! Не могли нарыдаться японские репортеры, да и наши мужи на идентификации прозрели: так не доярки же вы, вы донорки красоты.

 

Идешь всосав живот и вбирая щеки, даже не имея. Шоколад и сдобу теперь только под одеялом. Адюльтер с калорией стрёмен, как при живой жене. Их посты на каждом метре, их око недреманно, горят их значки: “Хочешь похудеть? Спроси меня!” Это меченосцы гербалайфа (много чинов, лицензия стоит 100 — 200 $). Страна в сетях краснокрестового похода. Жертва сверхгомеопатии. Гербалайф — штатовская травка, чтобы похудеть, достичь фигуру, у нас вытесняет еду. Юношество из той комсомольской породы, коя прежде винтила волосатых, ныне с горящим зрением преследует толстых, на мало-мальски дородную талию бросаясь скопом, насильно окуная в медицину. Днем с огнем в Москве не сыщешь тела, достойного Рубенса либо завтрака на траве. Вчера гербалайфисты обстругали сибирскую кошку, жирок искали, а после длинно гнались по метро за беременной, приняв за свою пациентку. Все овальные попрятались, с постамента сбежала упитанная лошадь князя Долгорукого, картоха зацвела нехотя, как бы чуя свою ненадобность, печать наскальной живописи и Освенцима лежит на народе, последний толстый был замечен на балконе заморской амбассады, он ел ватрушку, пользуясь дипстатусом, и вдоль забора, еле сдерживаемые ОМОНом, бушевали фаны гербалайфа, ярясь на лишний вес, как на Салмона Рушди.

 

...О ты, предохранитель застойной юности, прообраз дирижабля, кошелка пламенных оргазмов, прослойка смычек, цензура и главлит партерных повестей, если в обход — кончишь только самиздатом... О, часовой любви! Пусть ты сражался против родины, но в тот Всемирный день защиты от детей, когда мы станем вечно молодыми, в честь тебя укроют землю куполом, спасая от залетов НЛО... Запах паленого каучука выдавал координаты наших становищ, и черная копоть над веселым крематорием любви... Ничто так не красит свободу, как ее ограничение, ничто так не возвышает брутальную мощь, как прочность ее усмирителей, — а эти качки с Баковской фабрики резиновых изделий — монопольной на весь Союз, — эти никогда не служили плезиру, но, обметаны штангистским тальком, проверенные электроникой, толщиною с танковый чехол и видом с саркофаг четвертого реактора, они вносили в амурные дела бдительность, и труд, и производство, и плоти перевоспитание.

У нас была эпоха единого контрацептива и нерушимости границ. Наши паломничества в Баковку, особенно в студенческую эру, имели цели сразу две: во-первых, через задний забор за пузырь бралось кило изделий, которыми, надутыми, мы веселили женские бараки на сельхозработах — для пущей прелюдии. И во-вторых, Казимир Малевич, творец черного квадрата, сугубо презервного, связал свой прах почти с фабричной территорией — неподалеку погребен Казимир, и тяжкий смысл супрематизма дано нам было испытать в оковах баковских предохранителей. Тогда, на зорьке перестройки, фабричный вход знаменовала доска почета, звучны были титулы ударниц: Съемщица изделия, Податчица изделия, Испытательница изделия... Оборонность и секретность окутывали флагман бытовой резины. Ох, не к добру занесло сюда новые веяния! Год восемьдесят восьмой. Иноземные журналисты впервые впущены в баковское нутро, они галдят, они лепечут “ой-ля-ля”, увидев доказательства родства резиновых перчаток, детских шариков и главного изделия, которое оказалось продуктом ампутации перчаток, тогда как беспалый остаток, слегка заштопанный, становился шариком. И впервые радость детства так явно совпала с тем, что наиболее омрачает его, то есть — исключает. Делегация в цехе ОТК. Идет ревизия. Изделия накачаны водой, на специальных штырях, копирующих будущие. Испытательница нежная, Леночка, девятнадцати лет, она в белом, в халате, но в белом, — она приступает к испытанию. Ладошкой проводя по каждому изделию, проверяет на сухость — не каплет ли? Так возникает штамп: проверено электроникой. Западные аплодируют рукотворности чуда... Директор горд: “Наши — самые прочные в мире”. — “А как же дизайн, удобство и вообще — соответствие интиму?” — “Насчет дизайна — выдумки все. В мире две модели — наша и индийская, кох-и-нор, с так называемой смазкой. У нас в народе об этом говорят, — директор победно озирает иностранцев, — масло масляное!” И тут шалый француз вдруг распахивает саквояж и мечет в лицо директору изделия мира — с клубничкой, на колесиках, расклешенные, из слизистой юного гепарда, с поволокой и без, для орального... Поэтапно спадает с лица директор Баковки, глаза его в прямом смысле разбежались, мысли спутались, что-то главное заклинило. И грянул крах — от передозировки.

...Вновь я посетил, на днях. Лишь квелая сторожиха — нянечка на воротах, лишь полуразрушенная пельменная и ни доски почета, ни испытательницы Леночки — упорхнула в Париж испытывать их, расклешенные. Баковская прежде цветущая отрасль объявлена банкротом. Новый корпус с дымчатыми витражами перепрофилирован под тюбетейки для отечественных Барби. Весь коллектив — немножко пенсионеров, сторожиха объясняет: нет спроса на изделия, не секрет, что в России СПИД не прижился, да и потенция не та, что в застойную, тоталитарную старину.

И пахнуло прямо в лицо символизмом. Вот он, корень кризиса державы! Кому же в голову пришло, что можно оборонку обратить в забаву, к нашему стоику с тальком приделать усики, что можно раскрасить и облегчить здешнюю жизнь?! Что местные захотят работать — зарабатывая и играя?! Нет уж, стоп-кран нам ближе, чем езда в незнаемое. Производство затухло, ослепнув от чрезмерного ассортимента, от райских перспектив. Свет цивилизации слишком ярок, похож на пыточную лампу. Свобода захлебнулась выбором. Растаял черный квадрат. Шарик не вернулся. Упразднение границ. Да, это финиш, если нет нужды даже в контрацептивах. Мы — без предохранителей...

О, дирижабли молодости! О Баковка — любовь моя!

 

Так разгоняется театр абсурда, изобретенный французским румыном Эженом Ионеско, — недавно умер Эжен, пожив всего-то около восьмидесяти, жаль, не увидит расцвета своих идей в масштабах одной шестой... Средств к похудению больше, чем хлеба. России больше, чем русских. Вульв больше, чем женщин. Следствий больше, чем причин. Исключений больше, чем правил.

 

Предвыборная кампания. Эдуард Лимонов взошел на ящики во дворике рок-клуба “Секстон”, куда его не впустили рокеры “Ночные волки”. Лимонов, говорит, идет в президенты от имени неимущих и худых. Его программа похудения — автомат Калашникова. “Какой нормальный человек откажется взять в руки автомат, если его вручает настоящий генерал?!” Потом трибуну занял человек с вивисекторским несессером, в прорезиненном плаще и фетровой шляпе: “А я иду на выборы от имени униженных и частично расстрелянных сексуальных маньяков”. Так Андрей Романыч Чикатило начал свой предвыборный марафон. Раздавали именной серебряный скальпель — радикальное средство похудеть. Пускали показательную кровь.

 

На закате явились агитаторы: следя октябрьскими кроссовками, роняя бюллетени и мандаты, говорят, что уже шестьдесят процентов народа “за” и, пока не поздно, голосуй-ка, паря, за царя. По данному округу три кандидатуры на престол: Нечаев, Мелешко и Полуязов, завхоз петелинского автохозяйства. Почти ослепнув от такого спектра, я спрашиваю — почему бы нет? Допустим, годовщина Октября... Полуязов верхом под Мономахом, панталон акцентирует футбольную мышцу — статс-дамы, фрейлины, милсестры опали в книксен... С фасада щурятся портреты Солженицына, Говорухина, градоначальника Лужкова... Из “Авроры” стреляет наследник Романов, отличник училища Суворова... На закуску под рапиру Полуязову брошена мумия — вуаля, очередной триумф монархии! Построен храм Христа Спасителя. На селе полный Столыпин. Пшеницу сплавляем Америке за так, за девать некуда. Сибирским маслом мажем медуз, чтоб не мерзли в проруби. Вальдшнеп по три копейки пара. Постмодернист и рокер сосланы на каторгу. Кашпировский распустил большую бороду и не вылазит из палаты грановитой. Российский флот готов потонуть за Курилы... Дума распущена, воскресный митинг расстрелян, жиды спрессованы в резервацию и, ко всеобщему плезиру гимназистов, в школах введено богословие.

Вот программа-максимум на текущий сезон развитого монархизма. Власть не возражает подкрепиться небом. По России возили английскую Елизабету, как бы прокладывая путь. Маркетинг говорит о тяге граждан к абсолюту, особенно с лимоном. Ведущие историки постановили считать первую мировую войну гражданской, а царскую Россию — победительницей в оной, а Николая Два — Александром Македонским — Чапаевым. В близких кругах прошептали, что назрела коронация, и, ввиду неявных кровных претендентов, придется выбирать из тех, кто есть. Последний генный опрос подтвердил наличие романовки в клетках у Руслана Хасбулатова и Аллы Пугачевой, да и каждый россиянин, достигший поллюции, вправе иметь самодержавный ген... Монархизм как свежая идея настолько чист, весь на лазерные диски просится. Валаамские монахи напели на компакт-диск воинственные “Марши армии Российской империи”, включая хит “Смело мы в бой пойдем за Русь святую!”. Задушевна Жанна Бичевская — вся монархическая классика ею спета, и, ожидая впотьмах электричку, можно встать смирно под “Боже, царя храни”, открыто совершить брудершафт на базе царской водки из ближайшего ларька... Была бы песня про царя, а царь найдется, была бы Россия, а монархия приложится, была бы только тройка, Нечаев, Мелешко, Полуязов... Когда выяснилось, что на Западе нас не ждут, в Америку виз на всех не хватит, занадобились новые адреса бегства. Население петелинских автохозяйств сидит на чемоданах, числят себя эмигрантами в дореволюционную Россию, где всех накормят филипповской булкой, оденут в морозовское сукно и прокатят на щукинском паровозе. Потомков комиссаров и батраков ждут ли при царском дворе? В Зимнем дворце с незапятнанным видом есть ли вакансии? А как перспектива бурлачить на Волге, жевать ржаной хлеб по праздникам и каждое утро начинать с “Боже, царя храни”?! Мы взяли Париж, Берлин, Луну — осталось только взять Россию...

 

В головной московской галерее “М. Гельман” итожил творческую семилетку Анатолий Осмоловский. Все, кто его с этим поздравил, единодушны: он флагман русской культуры. Главное произведение мастера — слово из трех букв, сложенное телами Осмоловского и др. перед Мавзолеем в восемьдесят девятом, что ли, году. Выдвинуто на Нобелевскую премию.

В соседней галерее открывается выставка “Живопись Антонио Сальери”. Впервые выставлено полотно примерно 8 на 12 м “Умирающий Моцарт”. Масло, кровь, саван.

 

“Снега сошли, и проступили экскременты” (романс). И сколько ни кремирует ночами Матвеич, либеральный дворник, не убывает особого экскрементального пути, а ведь еще не все пернатые вернулись, еще не все коровы вышли на пленэр, а уже как по минному полю: куда ни ступишь — риск подорваться.

Москва педикулезная. Мода на словарную чесотку. Палитра в перхоти, в струпьях нотный стан. Большие лишаи на каждой кинопленке. Нечистоплотность как творческий метод. Аэробика микробов, презентации сточных канав. Безумная вольность на людях сказать: “ноу-шит”, тем более — сделать. Без амбре, без желтого бинта на чем-то внешнем, побрит и мыт в богему больше не ходи: там ждут про грязные концы и новости из пищевода.

Конечно, раньше хуже было — в смысле срама и рока, но как ни вспомнить тот элегический обмылок на кромке раковины в общепите и тот призыв обмыть конечности? И тротуары без инфекции, и как мы шли, не цепляясь о кости, и арматура почти не касалась затылка! И вшей не наскребешь хотя бы на районный гандикап, не говоря про тараканью “Формулу-1”, которая прошла на днях при судействе санитарных врачей. Скучные, стерильные были времена, была недостижимая холера...

Теперь руины гигиены и чем-то, вроде пальцем написанные имена. Орган ментального оптимизма “Пиноллер”, кто-то Волков и Гурьев, они утверждают, что пиноллер — это не хрен на мотороллере, это не шпильки — это пиноллеры, фонетический Смердяков: чтоб будить в спящих читателях веселый драйв дефекации... Потом два взрослых актера, полуобнаженные до поясницы, передвигались по мебели библиотеки Союза театральных деятелей и ползком читали Льва Рубинштейна... Потом последний хранитель подполья Петлюра извлек из запасников самое безобразное и затрапезное и распродал. Он закрывает свой заповедник антиискусств на Страстном бульваре, потому что слишком много эпигонов. Перебор инфекции.

Изредка попадаются опрятные люди. Но это всё сантехники, мойщики машин, ассенизаторы — то есть люди некультурные. А культурные добивают гигиену... Зато огромны перемены внутри общественных уборных. Ватерклозеты родины единит явное сокращение настенных текстов. Заметно, что есть теперь что почитать, посмотреть, коротая здешнее время, помимо фольклора. Четвертый, экскрементальный путь...

 

Объявление на подъезде: “Знающих, кто прокалывает автомобильные шины во дворе дома номер 4, просят сообщить по телефону. Вознаграждение гарантируется”. Ночью в кустах полно соглядатаев. Двор простреливается отовсюду, стены простукиваются. “Знающих, куда звонил сосед... Знающих, с кем гуляет моя кошка Патриция... Знающих, кто читает Ленина...” Наконец-то найдено решение всех проблем!

 

А кто назовет это абсурдом?! Принюхались...

 

Разборка в троллейбусе: “Говорю тебе, то ж двойник Солженицына, который во Владивосток прилетел! Смотри: первую речь по-английски сказал. Потом хлеб с солью целовал. Можно ли, чтоб Исаич не знал обычаев, как с караваем поступают?! Двойник это! Специально заслан, чтоб журналистов на себя отвлечь. А настоящий, он сейчас с Севера идет, от Печоры, деревянной Русью. Босой, входит в избы, пьет чай с бубликами, молчит, ни о чем не спрашивает. Настоящий, он и так все знает, понял?!”

 

Друг-заводчанин доложил: завезли, значит, голландский фрезерный станок. Сочный такой, желтенький, в цеху его сразу невзлюбили — не ломается, запчастей из ближнего зарубежья не просит и счетчиком все контролирует, приписки исключая. Штрейкбрехер! Терминатор мирных перекуров! В обеденный перерыв старый Потапов, фрезеровщик со стажем, не сдержался, металлическую стружку рассовал станку во все ему и всяческие дыры, пучками, как укропчик. Пришли с обеда, завели мотор — хана голландцу! Отлетал! Дымит и стонет! Ликование в цеху. Премия. От премии никто не отказался.

 

Доколе притворяться, делать вид, что бардак временный, что вот-вот придет цивилизованная норма, мафия раздаст наркорубли детским домам, на каждый ваучер получим по фабрике, девушки откажутся от добрачных связей, а мужчины тоже откажутся, встрепенется экология, потеплеют люди?! Покажите эту эталонную “нормальную жизнь”! Хотя бы лоскуточек, тютельку, полпипетки! И кто эти ревизоры, утверждающие, что мы стоим на голове? Сами-то они на чем стоят?! Короче, выход прост: считать все абсурдное — нормой. И наоборот. У исключений свои правила. Так принято.

Братские клозеты, без перегородок и дверей... Дезертиры с балканской войны реставрируют Кремль... Беспризорник у Манежа торгует МиГами по мандату Совмина... Смотрели 976 серий, побив рекорд блокады Ленинграда, — и не опухли!

Такие традиции. Натура. Корни.

 

Пора, Делакруа, черед воспеть и подноготную октябрьского мятежа, камуфляж ее Жан-Дарков и леди Годив. О музах павших, но не падших, о туалетах баррикадных одалисок, чья вечная невинность оплачена кровью, о той опасной связи меж тем крючкотвором снайпером, залегшим в голубином помете на тухлом чердаке, и этой юной в теннисной юбке, которую покуда сухо, без деталей, назовем Либерта.

Она вошла в поле зрения, когда мы продвинулись до упора штурмового четвертого октября — без всякой на то нужды, по глупости, ведомые безумным репортером, завсегдатаем Карабаха. Куря неуместные длинные “Мор” с ментолом, тот лез под огонь и провоцировал нас. Говорят, стыдно, стыдно за молодежь, что так досуже, так без контрамарок вломилась в первые партеры сурьезной осады, но мальчуган, взращенный Высоцким и “Зарницей”, мог ли лишить затылок колкой радости побыть мишенью в родимом городе, когда тот обстрельный перекресток Садового с Новым Арбатом, где мог словить он пулю, всего в пяти минутах от Грауэрмана — роддома, где он произошел на свет... До тридцати танцуют рок-н-ролл, играют в преф и объявляют войны. Нас было четверо, еще толстяк возвращенец из Штатов Боб и друг миллионер, которого взяли за чудо-технику на жидких кристаллах, чтобы смотреть на себя в Си-эн-эн, — но при первой же пробежке япония выпала на асфальт и захлебнулась жидкостью своих кристаллов. Так мы остались без автопортретов, под хлипкой обороной коммерческого ларька с банановым ликером, абсолютно неспособным к анестезии сердец. Та же компания, что в студенческие времена на спор штурмовала посольство Уганды, — только тогда был херес, а не “калашниковы”, но бабье лето смумифицировало нас настолько, что даже доги из охраны посла отдали честь, вставая на задние, как разведенные мосты.

А теперь были гарь, скрежет, нервы и солнце, слишком здравое для самоубийства. Мы решили слинять на первом же антракте, к тому же тротуары устлали весомые опровержения репортера-карабаховца, что, дескать, бьют холостыми, для острастки.

И вот когда нагрянуло затишье, из укрытия первой возникла она: я говорю, в чем-то теннисном, в довольно пыльных, но скорее белых гольфах и в свежайшем каре стрижки, в позе приема подачи явно искала спутника своего, ибо такое в одиночку по Москве не ходит — существо сверхсметных кондиций, одним наличием бросающее в мильон таких терзаний, что лучше сразу быть импотентом.

“Лук!” — перешел на английский толстяк возвращенец, а карабаховец уже вовсю наяривал “Никоном”. Она не подкосилась, не подмялась, не упала — она именно рухнула, именно как взорванная с фундамента церковь, — снайперская пуля, разрывная, с широким диаметром на выходе, распечатала ей аорту. Она рухнула, открыв нам тайну, которая две секунды назад вызвала бы священный трепет, но сейчас только печаль и ужас: покуда мы не некрофилы...

Без контекста не обойтись: тот год, тот мятежный октябрь прошел под знаком “Базового инстинкта”, триллера с Шарон Стоун, — и немало ее подражательниц, чудных на просвет, бороздили проспекты. Короче, павшая Либерта оказалась из них, из рискованных, то есть — без исподнего, а может, просто пожертвовала на перевязку раненых или для белого флага?! Тот чердачный охотник в комбезе, конечно, выбирал, конечно, знал, что не про него. Гремучий порох похоти и ненависти послал патрон.

Когда ее оттаскивали на обочину, первым делом прикрывали жураву, но вряд ли это теперь поможет: с тех пор так и жить под двумя дулами, под двумя прицелами.

Свобода приходит нагая... Свобода уходит нагая... Осиротели персики на рынках, секс ускоряется до первых патрулей: мне не хватило тысячи рублей на шоколад с кокосовой начинкой. Мне не хватило тысячи ночей для той одной, в плохом бронежилете, — высокий снайпер в кремовом берете пришил ее на склоне мятежей. Теперь тут вечный комендантский час, седой ОМОН прочесывает Пресню, и если эта девочка воскреснет, то вряд ли здесь и явно не для нас...

* * *

На привокзальном заборе опять перемены. Черная надпись “Здесь был народ” повержена. Сказано белым по черному: “Лобня = столица мира”.

Натюрлих! Кто же с этим спорит?!



Версия для печати