Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 7

Хроники безвременья


ВАЛЕРИЙ ПИСИГИН

*

ХРОНИКИ БЕЗВРЕМЕНЬЯ

 

I

Осенью 1994 года популярная московская газета опубликовала любопытную заметку, в которой сообщалось, что дорожники, ремонтирующие Московскую кольцевую автодорогу, решили заодно измерить и ее длину. В результате выяснились ошеломляющие обстоятельства: большинство километровых столбов на МКАД расставлены как попало и определить по ним точное расстояние абсолютно невозможно. Есть места, где между столбами всего 500 — 600 метров, кое-где — 1200, а в одном месте почти два километра!

Может, и не стоило бы останавливаться — примеры есть и почище, — но здесь дело вот в чем.

Несмотря на обнаруженную явную нелепость и откровенный идиотизм, столбы решено не переставлять. Утверждается, что это создаст неудобства для сотрудников ГАИ, уже привыкших ориентироваться по столбам и определять с их помощью свое местоположение (“Московский комсомолец”, 1994, 14 октября).

Вот все то время, пока столбы менять и расставлять по местам нельзя “по целому ряду причин”, и есть образное выражение того, что я понимаю как “безвременье”.

Мы сейчас переживаем именно такой период, нечто вроде “искривления пространства и времени”. Разумеется, по-разному, но то, что переживаем все, — точно. Все говорим друг другу (открыто и в сердцах): “Надо переждать это время”.

Почему “Хроники безвременья”?

“Хроники” — оттого, что статья построена на фактическом материале, взятом из прессы, и потому может считаться документальной.

С “безвременьем” — сложнее. Если бы речь шла о том, чтобы назвать статью, скажем, “Хроника смутного времени”, было бы намного проще и яснее. Смута, беспредел — это хорошо знакомое из истории и потому вполне представимое. А кроме того, такое название нашего сегодня уже вошло в обиход и принято многими. Тем не менее я склонен называть нашу сегодняшнюю жизнь именно безвременьем.

Почему?

“Смутное время” — определение исторической эпохи. Такое название больше подходит для истории и историков, для тех, кто будет наше время изучать потом, после нас. Будущие исследователи, может, и нарекут наше время именно так. Им со стороны будет казаться виднее. Но нам, изнутри, — чувственнее и ближе. И не обязательно то, что окажется названным “смутой” потом, является “смутой” сейчас: кто поймет наше ощущение безысходности?

Для бурной, динамичной, часто сменяемой околовластной и околополитической жизни, на фоне бесконечного телеэкранного мелькания “людей успеха”, на фоне борьбы опоздавших, чтобы еще успеть, нынешнее время с туманным и неопределенным “безвременьем” явно не соотносится. Им, как и историкам, разумеется, ближе “смута” и “беспредел”, но это всего лишь отражение их внутреннего психологического состояния.

Однако круги этой “смуты” расходятся не дальше московских окраин. За ними — другое измерение и иное бытие. Да, напасти людские — производное действий политиков, и уже не только московских, — они давно множатся и воспроизводятся без них, разведя власть и общество по разным углам.

Проблемы страны гораздо сложнее и грандиознее личностей, взявшихся за их решение. Вместе с тем никогда еще в России не было столько талантливых и духовно раскрепощенных граждан. Наша общая невозможность и неспособность изменить этот очевидный и роковой парадокс, привести в соответствие масштаб проблем и масштаб личностей есть симптомы безвременья.

Безвременье — это само ощущение современников “смутного времени”, видящих пути выхода из него, но остающихся не услышанными остальными и потому оказывающихся невостребованными. Это когда не у дел остаются как раз люди дела.

Искать первопричины наших бед в “плохой власти” — слишком тривиально. Власть наша и без того заслужила много внимания: от кратких эпитетов до объемистых фолиантов. Оставим кесарю кесарево.

Меня интересует другое: что же еще должен пережить наш народ, чтобы перестать мириться со своим унизительным состоянием? Какие еще трагедии и какие уроки у него впереди? Или мы обречены?

Ответьте, сколько раз на сетования по поводу нашей безбытности каждому из нас приходилось слышать уверенно-обреченное: “А чего ты хочешь? Здесь иначе быть не может!”

Кажется, всех одолевает усталость. Но от чего?

В один день с политической карты ушла в прошлое “страна героев, мечтателей и ученых”. Покончили с тоталитарным коммунистическим режимом. Настала пора строить новый порядок — цивилизованный, демократический.

Но кто строители и что за материал?

Материал — это мы, оставшийся от той несуществующей страны народ. А строители — это те из нас, кто взялся нами руководить, наши большие и малые начальники. Все они из того же несуществующего государства. И мы им, и они нам остались в наследство. И их и нас еще очень много, и еще сколько времени пройдет, пока нас всех станет меньше, чем тех, кто родился и вырос в новой России!

Но пока строители нового, вчерашние победители и триумфаторы, как-то приуныли...

Может, только сейчас дошло, что вместе с СССР должны были бы уйти въевшиеся привычки, старые слова, надежды и иллюзии?

Или вдруг обнаружили в себе затасканные ценности и стандарты, потрепанные от употребления средства и намерения?

Или неожиданно для себя поняли, что вместе со старой политикой и экономикой надо было выкинуть набившие оскомину формулы, опустить измятые выражения и заскорузлые фразы, изъять из обращения вколоченные в головы тезисы и законы?

А может, догадались-таки, что нельзя было брать с собой в будущее не только все это гиблое наследство, но и носителей его, то есть нас и себя самих?

Конечно, коммунистический режим был ненавидим, как традиционно ненавидима в России всякая власть. Но в непосредственном конфликте с ним 90 процентов людей (а то и больше) не находились. Творческие работники, часть интеллигенции, искатели правды из той же коммунистической среды, может, редкая часть хозяйственников худенковского типа да, может, еще кое-кто. А в целом народ с режимом не конфликтовал, потому что не соприкасался с ним непосредственно.

Мы могли критиковать кого угодно и сколько угодно: начальника цеха (это поощрялось и нравилось директору), самого директора (это поощрялось и очень нравилось райкому), только нельзя было трогать сам режим — в смысле его устоев. Так нам чихать было на режим.

Теперь мы можем нынешний режим, того же президента, ругать где угодно и сколько угодно, и против этого никто не возражает. Но попробуй задеть своего начальника, хотя бы насчет зарплаты, — вмиг вылетишь. И жаловаться некому.

Страх попасть в тюрьму за “антисоветизм” сменился страхом быть выброшенным на улицу по прихоти начальника. А человек и его семья всегда жили и живут частностью. Настоящее и насущное оказалось важнее всех “политических процессов” в стране, Москве и Кремле.

Когда еще было так далеко до царя и так высоко до Бога?

Получилось, что в своем честолюбивом порыве наши демократические строители так рванули вожжи, так ускакали в своих представлениях и чаяньях, что остались наедине с собой. Оглянулись, а вокруг — аборигены, наш поистине девственный народ, для которого, собственно, и старались. Ему же, оказывается, и дела до того нет.

Плох оказался президент? Но сколько раз из “демократического лагеря” раздавалось: “Нет альтернативы!”

Не подумали в свое время, что таков вообще лозунг Моновласти?

А ведь у нашего народа альтернатива есть. И не одна — множество. И аграрии, и коммунисты, и либерал-демократы, и социал-демократы, и просто демократы, и монархисты, и еще много чего такого, и все со своими лидерами, вождями. Мало у кого столько альтернатив.

Беда-то совсем в другом — не у народа1, а у наших начальников, прошлых и будущих, нет абсолютно никакой альтернативы: их жребий предопределен и всякий из них обречен на то, чтобы иметь дело с нашим народом! Он же — целостен и монолитен в своей разнонаправленности и апокалиптичности. И любой реформатор, прежде чем решить проблему выдвинутых им преобразований, должен решить проблему своего народа. То есть проблему всех нас, грешных.

Те “экономические реформы”, которые проводили, проводят или собираются проводить наши страждущие политики, наверное, возможны. Наверняка есть большой резон им следовать.

Но лишь с одним условием: нас, народ, надо сначала... убить. С такими, какие мы есть, такие реформы невозможны, а переселить нас, аборигенов, некуда. И ничего крамольного или немилосердного в том нет. Страшнее и крамольнее как раз обратное — проводить все эти реформы с нами и для нас.

Америка строила свою цивилизацию очень резво и со знанием дела. В этом строительстве места для тамошних аборигенов не было. Поэтому их, непригодных для демократии, предусмотрительно истребили, чтобы начать с “чистого листа”. Это вечный и хорошо скрываемый грех Америки. Непригодными были целые слои и для “дела социалистического строительства” в России. И для национал-социализма в Германии, и для Пол Пота в Камбодже.

Люди, не отягощенные интеллигентской риторикой о “реформировании” и “стабилизации”, понимают, о чем речь.

Сынку и штатному помощнику одной из наших “альтернатив” задают вопрос:

“— Ты думаешь, твоему отцу удалось бы сделать так, чтобы всем было хорошо?

Сын за отца отвечает:

— Он сумеет. Эта проблема, ты знаешь, решается очень просто: не методом издания каких-то указов или обращения к населению с экрана телевизора. Это решается по типу “хрустальной ночи”.

— Это как? — намеренно наивничает журналист.

— Как в Турции: там был один период, когда за ночь вырезали несколько миллионов неугодного населения.

— Это ты серьезно говоришь?

— Абсолютно. Была бы моя власть, я так бы и сделал...” (См. интервью с сыном Жириновского в “Комсомольской правде”, 1994, 25 октября).

Не беда, что мальчик не знает, где и когда была “хрустальная ночь”. Учится ведь не на географа или историка, а, как папа и дедушка, на юриста. Там же, как и в политике, знание некоторых принципов легко заменяет незнание некоторых фактов.

 

* * *

 

Теперь перейдем к нам, то есть от альтернатив к безальтернативности.

Вот заметка из газеты “Труд”: “С вилами и кольями отстояли свое овечье стадо от военнослужащих из Ленинградской области жители глухой новгородской деревеньки Колчигино. Следуя в Вологду для закупки оборудования, трое военнослужащих увидели близ селения пасущееся стадо и пристрелили одну овцу для шашлыка. Местные мужики пытались взять в плен стрелявшего из пистолета прапорщика, но операция по захвату не удалась, более того, селяне понесли потери: в борьбе был ранен пастух. И все-таки гражданские победили, вооруженные разбойники бежали в сторону города Пестово, что на границе с Вологодскою областью” (1994, 20 июля).

Это невинные сводки с нашего севера.

А вот наш юг. “На окраине Ростова на одну из опор высоковольтной ЛЭП средь бела дня забрался неизвестный мужчина и начал заниматься весьма нескромными вещами, вызывая улюлюканье зевак. Чтобы спустить вниз явно ненормального человека, потребовалось обесточить огромный район. Сотрудник электросети, приблизившийся к нему, получил два ножевых ранения. Один из приблизившихся милиционеров также отступил с ножевой раной. Уже в полночь решили применить оружие. Стреляли по ногам “Тарзана”. Он упал вниз и разбился насмерть. Им оказался некто Блякин, 47 лет, приехавший из Тернопольской области Украины” (“Российская газета”, 1994, 13 июля).

Представьте, какие страсти бушевали на окраине Ростова: и жизнь парализована (без электричества огромный район!), и сколько душевных и физических сил истрачено и недюжинного интеллекта (стреляли-то не в голову — по ногам!), наконец, сколько неподдельного гуманизма проявлено в те часы (ведь и со стыдом боролись, и человека заблудшего спасали). И жертвы были, и кровь, и пресса. И власть поработала, и народ поулюлюкал.

А в тот же день и, возможно, в то же самое время, когда заезжий гражданин суверенной Украины грешил на Ростовской ЛЭП, в подмосковной Кубинке (это наш центр) происходило следующее:

“...30-летний капитан ВВС Алексей Топал произвел несанкционированный взлет транспортного самолета Ан-26. 4 часа “транспортник” находился в воздухе, делая круги над местностью на высотах от 100 до 600 метров. На запросы с земли офицер не отвечал. Лишь после того, как к нему приблизился истребитель Су-27 из дежурного звена, Топал сообщил о желании покончить с собой. Свое решение капитан объяснил конфликтом в семье. Уговоры сослуживцев не возымели действия. В 20.46, выработав топливо, самолет упал недалеко от деревни Ляхово и разбился. Офицер погиб. Других жертв и разрушений нет” (“Вечерняя Москва”, 1994, 14 июля).

И в этом случае можно поднапрячь воображение: заменить самолет, скажем, на сверхзвуковой ядерный бомбардировщик, да повысить пилоту звание, да начинить бомбами и махом покончить с конфликтами и в своей семье, и заодно со всеми конфликтами в “семье народов” вообще.

Или вот еще — к вопросу об интеграции — сообщение из Белоруссии. (Это наш бывший запад.)

В Могилеве “искатели полезных ископаемых” сперли кабель спецсвязи Комитета государственной безопасности Белоруссии. Там комитетчики кинулись выявлять шпиона, а телефоны не работают — кабель сперли. И никто не плачет, наоборот — все смеются. Эка невидаль, когда медь в цене. На тихой улочке могут запросто троллейбусные провода срезать прямо средь бела дня. И грех не срезать. Троллейбусы сейчас редко ходят (“Московский комсомолец”, 1994, 18 августа).

Так это форменное преступление, откровенное воровство. А в Петропавловске-Камчатском (это наш восток) народ пошел по грибы, с лукошками и водочкой, так без всякого воровства нашел совершенно исправные, но неохраняемые ракетные установки — брошенные или забытые. Специалисты, срочно вызванные на место находки, пришли к выводу, что ракеты, радиус действия которых составляет несколько сот километров, совершенно исправны. То есть бери и стреляй себе на радость. Ракеты-то, учитывая российские пространства, совершенно безвредные. А совсем недавно, продолжает тот же источник, в другом районе Камчатки найдены брошенные артиллерийские снаряды, часть которых растащили местные детишки. Попробуй теперь, родитель, не дай на “Сникерс”! (“Сегодня”, 1994, 1 октября).

Все эти сюжеты — не тенденциозная подборка, не специально проведенная работа, а так, из попавшейся месячной кипы ненужных газет.

“Это — священное шествие, стройная пляска праздной тысячеокой России, которой уже нечего терять; всю плоть свою она подарила миру и вот, свободно бросив руки на ветер, пустилась в пляс по всему своему бесцельному, непридуманному раздолью...” (Александр Блок, “Безвременье”, 1906).

Подобные проявления нашей душевной специфики можно продолжать бесконечно. Я это к тому, чтобы хоть немного обратить внимание “строителей нового” на материал, с которым приходится (или придется) работать и который для них прямо никудышный. Скажу более того: падающий с моста, стреляющий из танков, попадающий в авто- и авиакатастрофы, дирижирующий оркестрами, наконец, не разбуженный для встречи с премьер-министром некой страны, наш президент находится в полной гармонии со всем этим и, значит, со своим проголосовавшим в свое время за него народом. А то, что сейчас большинство народа президента ненавидит, — не беда. Для того и избирали тогда, чтобы было кого ненавидеть сейчас. А кого любили? Сталина?

 

* * *

 

Безвременье — коварно. Сегодня это расползающаяся бацилла равнодушия, отчужденности и безысходности. Это разрушающий сердце и душу гнет невостребованности и никчемности, униженности и оскорбленности. От него — брезгливость к неудачникам, неустроенным, несостоявшимся, к аутсайдерам новой жизни и новых ценностей. От него же — патологическая любовь к успеху, рабское почитание сильного, готовность не задумываясь отдать душу “золотому тельцу”.

Все дальше полюса, все глубже пропасть.

Безвременье — это всеохватывающий страх и воспроизводство страха. От страха же и беззащитность, и от него же — ответная агрессивность к слабейшему, привыкание к “малой крови”, к “легкой смерти”. Внутри страны — террор. Вокруг — войны.

Не одно, как раньше, большое “красное колесо” крутится — а множество. Разной величины, с разной скоростью, в разные стороны... Попробуй не пропади! Уже не искушения толкают в пропасть, а элементарная нужда. Безвременье, оставляя людей в одиночестве, насилует их, выворачивает наизнанку, уродует, и уже самые близкие не узнают тебя.

“...и сини дали, и низки тучи, и круты овраги, и сведены леса, застилавшие равнины, — и уже нечему умирать и нечему воскресать. Это быт гибнет, сменяется безбытностью...” (Александр Блок, “Безвременье”).

Когда после долгого мрака вспыхивает перед глазами яркий свет, человек слепнет. Из привычного неведения он попадает в неведение непривычное. И, ослепший от избытка света, человек теряет даже те ориентиры, которые у него были до того.

Это ощущение безвременья: ты был только что зрячим с открытыми глазами, но не видел ничего из-за окружавшей тебя тьмы. Теперь же знаешь, что тьма рассеялась и есть возможность увидеть мир, но глаза твои видят не его, а лишь огненный шар да искристые круги... Ты все еще слеп!

Нужен только один доктор — время, чтобы организм привык, и только одно качество — терпение, чтобы не оступиться и не пропасть вовсе. После вернется и разум.

Но трижды терпеливым должен быть тот, кто готов позвать еще не прозревшего за собой. Даже если точно знает, куда и зачем. Терпение здесь — высшее проявление разума, потому что милосердно.

Безвременье — внешне очень тяжелое, серое, безрадостное время. Это как бы провалы истории. Но они-то и есть самые важные, самые значительные. Вот теперь, когда старое исчерпано, а нового еще нет, становится очевидной истинная цена всем и каждому: самое “знаменательное и эпохальное” может оказаться тривиальным и скоро забытым, в претендующем на высокое звание реформатора внезапно обнаружится средней руки чиновник, а “выдающийся экономист” на поверку окажется заурядным бухгалтером.

В будни, а не в праздники формируются и происходят действительно исторические события. Они не обставлены с помпой, к ним не приковано внимание прессы, и происходят они в стороне от власти.

Кто сумеет внимательно присмотреться к их туманному, плохо различимому образу, прислушаться к едва уловимому шороху? Какой пытливый ум сможет отличить их среди воя и скрежета, выявить из всеохватывающей меланхолии и самообмана? А выявив, сможет ли донести до людей? Но даже тогда — окажется ли ими услышан?

 

II

Где-то в дальневосточной глуши есть поселок Амгунь. Живет там примерно семьсот душ, съехавшихся в те края со всех концов страны на стройку века БАМ. Были надежды, мечты, романтика... Журналисты, волей обстоятельств побывавшие в Амгуни, так описывают жизнь поселка:

“Нормального жилья нет, снабжение никудышное, в телевизоре сплошные помехи, а самое главное — заработков нет. И уезжать уже некуда. От жизни такой мужики чуть ли не повально запили. И мрут как мухи. А женщины, что никого уже не удивляет, накладывают на себя руки. Когда мы приехали, — продолжают журналисты, — то столовой там не оказалось, а в магазине последнюю банку консервированных кальмаров недавно съели. “Сходите на поминки, — посоветовали нам обыденно, — там и поедите”.

Многие здесь как окаменели, каждый бьется со своей бедой, часто не выручая другого” (“Комсомольская правда”, 1994, 23 ноября).

Можно и из этих скупых строк представить себе картину поселка Амгунь. Безрадостность, безысходность, безбытность...

И от этого — одни пьют, а другие накладывают на себя руки. Выбор небольшой...

Но вот тринадцатилетняя девочка из этого поселка, с белорусским именем Олеся, оказалась одна в тайге. Оказалась вынужденно: после того, как неожиданно у нее на глазах умер от разрыва сердца отец, с которым они вдвоем отправились на грузовике по ягоды.

Семь суток по холодной осенней тайге, без еды, босиком, без теплой одежды и спичек, без ориентиров шла Олеся и при этом еще несла на руках своего верного друга — маленькую собачку. В конце концов, выбившись из сил, она вышла к землякам, которые уже не надеялись увидеть ее живой. В тот же день у нее умерла больная мать, не выдержавшая переживаний.

Описать все, что пережила Олеся, в состоянии лишь тот, кто смог бы попасть в аналогичную ситуацию и не потерять при этом способность излагать мысли. Поэтому “Комсомолка” крупными буквами на первой полосе, как могла, обобщила: “Девочка Олеся из дальневосточного поселка Амгунь вынесла испытания, которые сломали бы Рэмбо, Рокки и Терминатора вместе взятых”. “Испытания” этих всем хорошо известны, так что теперь уже будет понятнее, что там произошло в тайге.

А между тем Олеся, почти ребенок, выдержала суровые испытания для того, чтобы остаться живой и вернуться в родной для нее поселок Амгунь... где женщины накладывают на себя руки от безысходности, а мужчины беспробудно пьют.

Обреченную, Бог предпочел все же оставить в нашем жестоком мире. Но для чего и для кого?

Для того, чтобы ее запросто так, из-за чьей-то забавы, лишили жизни? или чтобы ею овладел насильник? или чтобы, родив в муках ребенка, она потеряла его от рук убийцы? или чтобы ее сына увели на чужую войну? или чтобы, прожив жизнь, наша Олеся просила подаяние на оживленных улицах, кляня страну, в которой живет? Наконец, чтобы она, как ее землячки, наложила на себя руки?

Как скоро наступит день, когда она, лишившись надежд, проклянет тот час, когда вновь вернулась к людям? И что мы, люди, еще успеем сделать, чтобы этот час не настал?

Наверное, выжила Олеся все же для другого: она совершила свой подвиг для нас, показав жителям заброшенного в тайге поселка и всем нам, что сообщество людей, пусть жестоких и огрубевших, все же лучше царства зверей и холода.

В лице девочки к людям, не только из таежного поселка, вернулась надежда на спасение и редкостный шанс задуматься над тем, что есть наш российский человек, наш народ и для чего мы вообще живем на этом свете.

Олеся, как истинный праведник, явилась тихо, незаметно, в стороне от столичного шума, в таежной глуши. Явилась в свой опустевший дом, в свой поселок, к людям. А что они?

 

* * *

 

В существующей неразберихе, где, кажется, все заняты лишь сведением счетов (политических, морально-этических, уголовных), в бесконечном потоке имен, фамилий, званий, должностей и кликух почти не затрагивается некто один, самый непререкаемый, важный, авторитетный и даже великий. Не затрагивается не потому, что кто-то его уж очень боится, а потому, что традиция и горький опыт других свидетельствуют: лучше этого героя обходить стороной.

Видные политики и выдающиеся деятели, лидеры различных партий, движений и блоков, политологи и литераторы предпочитают говорить о нашем герое только хорошее. Вроде того, что он “всегда прав”, что он “мудрый и справедливый”.

А между тем известно, что эти самые политики в действительности не ставят его и в грош. Лишь интеллигенция именем его учит всех остальных, тогда как “простые люди”, хотя и относятся к нему с показным почтением, на деле отмахиваются от него в порыве откровенности.

Словом, мы имеем странный, будто бы идущий из глубины веков авторитет, своего рода высшую инстанцию, с которой вынуждены считаться и к которой апеллируем, призывая в высшие судии, когда чуть что не так, не по-нашему.

Кто же, наконец, этот герой?

Это тот, кого мы привыкли называть словом “народ”.

Мне кажется, настает время, когда надо всерьез задуматься о нем и высказаться откровенно, безбоязненно, даже безоглядно. Пусть переусердствовать, но сказать все, что накипело, и все, что он, наш народ, действительно заслуживает.

Народ, который мы видим вокруг себя и сами принадлежим к нему, — не лишь русский, потому что многонационален. Его скорее можно бы назвать “советским”, и когда коммунистические комедиологи говорили о новой общности — “советском народе”, они были отчасти правы. Отчасти, потому что и до появления коммунистов наш народ нельзя было назвать каким-то единым словом.

Не могу забыть публикацию времен “холодной” войны: некий американский школьник, далекий от исторического (и иного) понимания, выразил детское недоумение: “А как так получилось, что какой-то Сталин смог весь народ огромной страны (половину карты занимает!) загнать в тюрьмы, в лагеря, казнить миллионы, — и почему народ допустил над собой такое насилие?” И далее несмышленыш сделал и вовсе странный вывод: “А может, не Сталин, а сам народ во всем виноват?”

“Хорошо там, где нас нет”, — гласит наша же народная пословица.

“Там, где нас нет, — там и хорошо!” — поправляет, обобщая, наблюдательный юморист.

Все претензии к себе наш народ воспринимает (если вообще воспринимает) лишь в форме юмора и сатиры. От дедушки Крылова и комедий Гоголя — до Райкина и Хазанова. Сатира — тот язык, которым только и можно разговаривать с народом, вызывая у него же смех... нет, не над собою. Над тем, кто рядом, где-то возле, только что здесь был среди нас. Смех, и тут же — нескрываемая гордость и даже восторг: такой вот МЫ народ!

Потому что если не сатира, если ругают серьезно — то обижают. Оттого серьезно разговаривать (будь ты даже Гоголь) — смысла почти нет: пройдет мимо уха народного.

Вот и мы, может быть, обидим, спросив: а кто стоит за всеми проявлениями наших умопомрачительных экспериментов, вивисекций, социальных революций? Не сам ли народ?

Да, его соблазняют, вовлекают, его ведут. Но не первые ли два шага? Дальше-то уже он идет сам. И попробуйте не пойти с ним...

С молчаливого согласия кого творятся все беззакония, произвол и насилие? Не с его ли, народа?

Что скрывается за знаменитым “народ безмолвствует”?

Непослушание и ненависть, готовые вылиться в бунт? Или рабская покорность и отчужденность от происходящего? Наш народ способен одновременно ненавидеть, терпеть, одобрять и поддерживать.

Это состояние хуже равнодушия, потому что в нем присутствует постоянное ожидание агрессии извне и готовность к агрессии изнутри. Странное состояние: не сама агрессия, а ожидание ее и готовность к ней!

То, что режим тоталитарный, — споров и разговоров о том много. Наш народ тоталитарный — вот о чем надо говорить!

И этот тоталитаризм не от Ленина или Сталина. Потому что не лагеря и тюрьмы, не отсутствие свободы печати и не моноэкономика, а отсутствие обратной связи в замкнутой системе — вот что такое тоталитаризм.

Это когда глас вопиющего: НЕ УБИВАЙ! НЕ НАСИЛЬНИЧАЙ! А в ответ ему — народ безмолвствует! (Да, даже и без кавычек. Просто безмолвствует.)

Ужасно, но скорее Ленин и Сталин (как, впрочем, и все тираны до них) и сама их система с насилием и произволом — от народа, от его сохи.

Философ Рассел задавался вопросом: “Хотите узнать, что такое русская революция?..”

И вопросом же отвечал: “Задайтесь прежде: а как еще можно управлять персонажами Достоевского?”

Действительно, как еще? Только так и можно. Более того, по-другому — опасно!

 

* * *

 

Вот еще несколько заметок из наших газет.

Одна из них сообщает о некоем Кошелкине, помощнике машиниста из Белогорского локомотивного депо. Так вот, этот Кошелкин отправился однажды сдавать в ремонт свой электровоз.

Перед тем на станции Уруша (есть где-то и такая станция) проводился обычный медицинский осмотр, и его из-за нетрезвого состояния вполне законно отстранили от работы.

Ну, отстранили — и делов-то. Проспись и приходи завтра. Порядок, он и в Африке порядок.

Но то в Африке. Читаем дальше: “Недовольный таким оборотом дела, Кошелкин решил расквитаться с урушинцами. Действуя по принципу: цель оправдывает средства, он стал перекрывать концевые краны в поездах, находящихся на станции. А затем, сжигаемый жаждой мести, запрыгнул в электровоз и, разогнав машину, срезал две стрелки. Выехав на готовый маршрут, Кошелкин выпрыгнул из электровоза, который через несколько минут врезался в грузовой состав. Подобного Забайкальская ж. д. еще не видела” (“Гудок”, 1994, 3 июня).

Что же творилось в потемках души бедняги Кошелкина? Какая невероятная обида сидела внутри неприметного и безызвестного до сей поры пом. машиниста и только ли пара стаканов понадобилась для того, чтобы, всколыхнувшись и вырвавшись наконец наружу, эта обида смогла в одночасье прервать мирную и тихую жизнь глухой забайкальской станции?

Или еще пример. “...в семь часов вечера неизвестный мужчина, прогуливавшийся по двору, неожиданно извлек из кармана гранату и, выдернув чеку, метнул ее в близлежащий кустарник, после чего скрылся. Случайно поблизости оказался 10-летний мальчик. Он получил осколочное ранение живота и был госпитализирован.

На следующий день злоумышленника удалось задержать. Им оказался 31-летний неработающий москвич, проживающий в соседнем доме, который объяснил, что таким образом хотел избавиться от гранаты” (“Московский комсомолец”, 1994, 9 августа).

То есть шел человек по улице, прогуливался, дышал воздухом, не пьяный, не сумасшедший. Вдруг вытащил гранату и бросил в кусты.

— А что? Хотел, — говорит, — от гранаты избавиться. А куда ж ее, как не в кусты?

И действительно, не в троллейбус же?

Другой случай. Работник гродненского пивзавода — видимо, от избытка чувств — сунул шланг работающего компрессора аккурат меж ягодиц нагнувшемуся напарнику. Естественно, что под сильным давлением воздух сразу проник в кишечник, произошел разрыв внутренних тканей и от этого внутреннее кровоизлияние. Бедняга сразу потерял сознание и скончался через несколько часов.

Спрашивается: для чего убил человека?

Может, умалишенный? Нет. Ведь не себе засунул. Равнодушен и жесток? Наоборот, проявил чувства. Думается, что убил просто так, для забавы.

Но это индивидуальные проявления, а вот, что называется, массовые. Спустя год стали публиковать документы и приводить разные факты о событиях 3 — 4 октября 1993 года в Москве, когда воевали между собой “ветви власти”.

Во время сражения у “Останкино” несколько парней, включая погибшего здесь же американского журналиста, стали под перекрестным огнем вытаскивать раненых, чтобы попытаться их спасти. Камеры, работавшие за спинами снайперов и автоматчиков изнутри здания, зафиксировали переговоры.

“— Мужики, — кричит снизу парень, щупающий пульс у одного из раненых, — этого можно вынести?

— Ну выноси, — разрешает ему ответственный за этот сектор спецназовец.

Но едва спасатель приподнимает тело, — над его головой проносится вереница пуль в сопровождении радостного ржания. Это ребята так развлекаются. Мужчина залегает.

— Ребята, ну разрешите людей вынести, — опять просят снизу.

— Так мы и не запрещаем, — отзываются в одном из окон защитники и, увидев малейшее шевеление, опять нажимают спусковой крючок...

...А в это же время совсем рядом — народные гулянья с аккордеоном...” (“Комсомольская правда”, 1994, 16 ноября).

Вот это и есть наш народный тоталитаризм. Не равнодушие, а именно тоталитаризм. Равнодушие — это что-то другое. Ведь у людей было огромное любопытство ко всему, что происходило у “Останкино” и у Белого дома. Толпы буквально ходили и мешали стрелять, путаясь под ногами автоматчиков. Какое же здесь равнодушие? А ржание, а аккордеон? Нет, маска равнодушия — совсем другая.

Равнодушия в черте нашего характера тоже достаточно. Но уже и не оно правит бал.

 

* * *

 

Ну вот и договорились. Народ у нас плохой. Как откровенничал высокий деятель: “Реформы хорошие, народ плохой”. И вторили ему (и до него): “Тяжела ноша реформатора! С таким народом каши не сваришь...”

Но “плохой” он или “нехороший” не оттого, что не принимает реформы, а оттого, что в вождях у него посредственности, что кормчие его — не соль земли, а накипь и что народ терпелив к ним так же, как и к своему унизительному существованию. И вот уже комплиментарный аргумент: реформы не принимает? — так это, напротив, от его, народа, высокого ума: какой же народ такие-то реформы принимать станет? Вождей своих терпит? Черта с два. Он их как раз терпеть не может.

— Чого я за Жирiновського? — радуясь, говорит хохол из Воронежа, — а так собi! Нехай буде кiнець свiту!

Действительно, хочется чего-нибудь необычного. Назло всем, начальству в особенности.

Люди плохо живут и не хотят даже знать, что такое жить хорошо. Неумелые руководители, преступные вожди, зарвавшиеся депутаты, обнаглевшие аппаратчики, проворовавшиеся начальники, коррумпированные органы, продажная интеллигенция...

А вот страничка из дневника:

“— Смотрел хоккей сборная ССР Швеция — итог 4 — 2 в пользу ССР. Смотрел “программу времени”. Ужин — сон”. (Орфография сохранена.) Это из дневника Брежнева (“Совершенно секретно”, 1994, № 5, стр. 3). Стоял 17 лет во главе великого государства и великого народа. Не помри, так и до сих пор бы правил.

И уже после него: референдумы, “первые демократические выборы”, “первое посткоммунистическое правительство”, еще одни “первые демократические выборы” и еще одно “посткоммунистическое правительство”, и тоже “первое”, конституция и еще референдумы, и все именем народа, все с известной ссылкой, с апелляцией к твоему, Народ, “волеизъявлению”:

— Как же развалили СССР, когда народ проголосовал против?

— Как же против, если он проголосовал против коммунистов?

— Как же проголосовал, когда он игнорировал выборы?

И так далее, и так далее...

Уже и мальчики изорались: “Король гол! Король гол!” И один кричит, что это не король вовсе...

А что, собственно, сам народ?!

Мне видится он закисшим и неумытым гуттаперчевым мальчиком, с хитрецой в глазах, этаким двенадцатилетним дедом Щукарем, вопрошающим всякий раз у заезжего начальника: “А улучшеньице-то когда будет?” Привыкший к тому, что всё “дают” (от колбасы до сроков), он иначе и не представляет свою жизнь. Он готов смертельно обидеться, если ему отказывают в такой “даче” по причине наказания, но он пускается во все тяжкие, если ему “не дают” по причине отсутствия подачки. Народ наш не прощает тому, кто не способен “дать”, и эту характерную “черту” хорошо усваивают его пастыри. Они так и говорят: “Надо сперва накормить народ!”

Злосчастный спикер говорил с ласковой озабоченностью в телеинтервью: “У нас замечательный народ, терпеливый. Ему ведь немного надо: колбаски, маслица, хлебца...”

А Сталин как-то и тост произнес за терпеливый русский народ. Все наши политики прославляют наш народ и его терпение. Ведь это то, что им надо, это то, что как раз подходит, об ином народе и мечтать-то политику грешно.

Но кто из них, во все времена, письменно ли, устно, в откровенной или скрытной форме, шепотом или громогласно: “Холостых залпов не давать! Патронов не жалеть!”

А для всех начальников у народа всегда в свое оправдание: “Рыба гниет с головы!”

Тезис между тем касается сдохшей рыбы. У человека холодеть начинают конечности.

 

III

Когда после какого-либо политического события, стихийного бедствия или какого иного потрясения задают вопрос типа: “А что теперь будет?”, не ломайте понапрасну голову. Отвечайте прямо и без обиняков: “Не будет ничего!”

Окажетесь абсолютно правы. Попробуйте.

Никакие “безвременные кончины”, перестройки и реформирования, никакие провозглашенные новые курсы и рубежи не в состоянии поколебать устоявшуюся жизнь страны и ее народа.

Да. Кое-где понервничали, потолкались и даже постреляли, где-то получилась гласность и даже демократизация, прогнали коммунистов и разогнали Советы. В целом же...

Да. Умные люди в правительство пришли — и сразу рубль заработал и кое-где улучшение началось, но в целом по стране...

Крутят, вертят из столицы толстенным канатом, борются какие-то странные типы за то, чтобы первыми ухватиться и сильнее раскрутить веревку, — правые, левые, радикалы, коммунисты, демократы... А в нескольких шагах канат уже и не шевелится. Чуть дальше — лежит, непонятно, с какой стороны конец, и кто им крутит, не видать вовсе. А еще подальше — так кому не лень отрезают и растаскивают этот канат по кускам, поминая про паршивую овцу.

Чтобы ни случилось, ничего не будет, потому как страна наша такова, что в ней и так все имеет место быть. И то, что, кажется, только предрекается, — уже давно осуществилось, а то, от чего, казалось бы, избавились навсегда и безвозвратно, — только-только начинается. И любой тезис, любой каламбур подтверждает действительность, становится философией, и им же можно все опровергнуть, и любая только что произнесенная теорема тут же доказывается, становясь аксиомой. И наоборот. И все с непременными доказательствами от противного. Все есть! И то, и другое, и третье. На любой вкус и на любую безвкусицу.

Вот и мы пишем, выдумываем, а потом глядим — и этому тоже подтверждения имеются в избытке, а рядом — такие же веские опровержения.

Безвременье — это когда нет ничего, чего бы не было. Лови момент, записывай, укладывай факты в корзину. Эпоха обнажила людские души, раскрыла потаенные ее стороны и убрала на мгновение сдерживающие скрепы. Пройдет безвременье — оденутся все в строгие одежды, опояшутся, обвяжутся, надуются, станут, как всегда, скучными и серьезными, и попробуй докопайся тогда до сути. Безвременье — это миг, при котором люди становятся самими собой, а потом, завтрашние, уже никогда не узнают себя в сегодняшних, с возмущением отрекутся от себя, с проклятиями в свой же адрес. В лучшем случае все свое на кого-то спишут.

Время и пространство разбегаются, ускоряясь. Время — плюс-минус век, пространство — плюс-минус регион, область, край... Разбегаются и люди: друг от друга и каждый от самого себя. Разбегаются в разные стороны и их напасти и думы, и их дела и надежды... Нет предела ни в одну, ни в другую сторону.

— У нас, между прочим, даже радио нет, не то что телевизора, а за водой ходим километра четыре, — говорит жительница Подмосковья.

— А у нас есть и радио, и телевизор, и утюг — так света нету. Не дают электричества вот уже неделю — экономят, — отвечают ей из другого города.

— Это что! У нас и телевизор есть, и электроэнергии достаточно, — итожит третья. — Так мы свет по вечерам не включаем — могут автоматную очередь на свет дать.

Разберись, где и кому из них хуже.

 

* * *

 

Выдержки из письма пенсионерки, инвалида II группы. В составе ее семьи еще два инвалида — сын 18 лет и престарелая мать, тоже пенсионерка, участница трудового фронта, стаж — около сорока лет, вдова погибшего на войне российского солдата.

“...в 1992 году все сбережения были обесценены. В настоящее время состояние мамы ухудшилось, она буквально одной ногой в могиле.

Моя пенсия с учетом доплаты на иждивенца-сына — 65 тыс., мамина — 77 тыс. Денег хватает только прокормить сына, из-за больных почек нужны фрукты, не хватает денег на лекарства сыну, на починку старой обуви, на парикмахерскую...

Но главная проблема — грядущие похороны. Мама хочет, чтобы похоронили по-христиански, с отпеванием в церкви.

Помогите, — взывает женщина, — скажите, где взять деньги на похороны?” (“Независимая газета”, 1994, 30 августа).

Оставим на будущее разговор о церкви. Сейчас не об этом, и не о смерти как таковой, и даже не о том, что ожидает мертвого (и живых близких) после нее. Мы о нашей безразмерности и беспредельности. О разбегающемся в разные стороны диапазоне.

В Армении тяжело. Много лет идет война. Экономика развалена. Писатель Левон Мкртчян сообщает в интервью “Литературной газете”, что не только жить, но и умереть нельзя: “Здесь сейчас практикуют ночные похороны — без венков, без цветов и даже без гроба. Людям не на что купить гроб”. Днем так хоронить было бы стыдно.

В Ереване — ночью, и потому стыдно. А в Москве, в Мытищах войны нет, а вон что: “Семь полуразложившихся трупов лежат прямо на улице и вялятся на солнышке. Тела прикрыты полиэтиленовой пленкой, из-под которой торчат босые ноги. Вонь стоит в радиусе 30 метров такая, что можно лишиться рассудка. Над всем этим скорбным пейзажем, — пишет корреспондент, — кружатся стаи огромных зеленых мух. Трупы лежат под стеной убогого одноэтажного и единственного на ближайшие сто километров морга Мытищинской центральной районной больницы. Здесь же — больничный пищеблок. Мухи, естественно, общие. Рядом — жилая пятиэтажка, люди живут”.

Это корреспондент готов лишиться рассудка, а местные детишки — ничего, бегают, норовят заглянуть под целлофан. Кстати, все это действо происходит на улице с символическим названием Медицинская!

“— А куда я их дену? — говорит раздосадованный вопросом прессы главврач больницы. — Трупы эти невостребованные, к тому же вшивые, к тому же подследственные. Их без разрешения милиции хоронить никак нельзя”.

Морг забит до предела. Патологоанатомы ходят буквально по трупам. Главврач-подвижник уже пять лет борется с властями, чтобы новый морг построили (то есть и с коммунистами боролся, и с перестройщиками, теперь вот с демократами). Только недавно получили разрешение на строительство. Теперь дело за малым — построить новый морг.

Кошмар?! Ужас?! Никак нет. Тот же главврач подтверждает наш тезис о беспредельности.

“— А чего вы удивляетесь? — говорит он как будто только что родившемуся корреспонденту. — Это не только у нас. Вы в Пушкино съездите. Да и вообще по областным больницам прокатитесь...” (“Московский комсомолец”, 1994, 21 сентября).

А мы и ездить никуда не будем. Подумаешь. Покойники-то вшивые, невостребованные, опять же подследственные. Вон в Севастополе нормальные, можно сказать, здоровые трупы родственники из моргов не забирают. Все три морга перегружены, средств даже на “ночные” похороны у близких не хватает, а между тем смертность растет. Но власти и здесь гуманные: выделили-таки патологоанатомам аж 2,5 миллиарда карбованцев! (по тем временам где-то по 6 долларов на тело!). А ведь карбованцы власти выделяют моргам не каждый месяц (сводка ИМА-пресс, 1994, 12 октября).

Кстати, в Москве как-то хоронили большого человека, из бандитов, так там один гроб стоил 5 тысяч долларов. Каков диапазон?

Но вот в Южноуральске и места в морге есть, и персонал добросовестный и работать готов, как говорится, не покладая рук. Да вот проблема: в морге городской больницы покойников, в нарушение всех традиций и инструкций, обмывают... горячей водой. Холодная вода не подается сюда уже два месяца вследствие аварии на водопроводе, которую уже никто не может устранить. Руководитель больницы взывает о помощи к водопроводному начальству: мол, покойникам, может, и без разницы, какой водой их там обливают, прежде чем обрядить в ритуальную одежду. А вот медперсонал морга замучился — работать с кипятком опасно, постоянно ошпариваются (“Труд”, 1994, 2 сентября).

Предел? Да что вы! Скорее курьез, недоразумение. Подумаешь, воды нет. Спросите у Людмилы Ивановны из Михайловской районной больницы Иркутской области. Там проблемы почище: крысы одолевают, черви...

“— У нас ведь некоторые покойники по месяцу лежат, а то и больше, — объясняет Людмила Ивановна журналисту. — Лежат, лежат, а никто за ними не идет. Бомжи, например. Или есть родные, да забирать не торопятся”.

И получается, что когда таких отсюда увозят, то у кого-то нет глаза, у кого-то руки-ноги поедены...

Морг на всю округу один, а везут со всех ближних уездов. Мест нет, холодильных камер мало. Санэпидстанция дала заключение о “несоответствии” морга всяким там целям. Кроме того, бюджетных средств на строительство нового морга нет. Зарплату полгода не платят. Глава тамошней районной администрации решил наконец морг закрыть — нельзя же издеваться над людьми. Начался скандал. Пошли звонки: куда же покойников девать?

На исполнительском уровне все решается проще. Приезжают ночью на милицейской машине в больницу. Просят ключи от морга: “Мы вам клиента привезли”. Дежурный врач не дает: “Хоть убейте, не могу дать, есть распоряжение главы администрации, да и местов нету”.

А милиционеры и не спорят. Разворачиваются и уезжают. Утром выясняется, что труп они вывалили прямо на землю перед моргом.

“— Это, конечно, непорядок, — кивнула Людмила Ивановна в сторону “мертвушки”, — но у нас тут и живым-то жизни нет. Перед вами вона привезли мужика. Он месяца два назад башку кипятком ожег. Ему бы сразу к нам, да некогда: водку надо квасить. Довел себя до того, что черви в голове завелись. Надо обрабатывать, спохватились — перчаток резиновых нет. Эти вот (показывает), дырявые, едва нашли” (“Комсомольская правда”, 1994, 21 сентября).

А вот тамошний опытный патологоанатом Серафим Петрович Терской не отчаивается, трудится себе — и все.

Корреспондент спрашивает:

“— А что делаете, если столов не хватает?

— Да то и делаю, — отвечает, — кладу их валетом”. 

Кстати, может, кого интересует, как народ реагирует на свое “будущее”? Тот же корреспондент спрашивает с укором у тамошних жителей:

“— Что ж вы, себе не можете морг путный построить?

— Я тебе так скажу, — отвечает один из них. — Если я помру, то мне будет совершенно похрену, где лежать — на отдельном разделочном столе или в штабеле. Понял?”

Страшна смерть, чего уж тут говорить. Но вдвойне страшна, если не уверен, что родные справятся с похоронами. Цены растут так, что лучше и не умирать.

Люди так и делают. В Нижнем Новгороде, например, пожилые запасаются всем еще при жизни. У одной пенсионерки, проживающей на проспекте Гагарина, прямо на балконе стоит собственный надгробный памятник. Купила его предусмотрительная бабуля год назад всего за 9 тысяч рублей. Это приобретение, как сообщают корреспонденты, добавило пенсионерке бодрости. Тем более что такой памятник сейчас стоит в десять раз больше. Народ ходит под балконом, завидует, сетует на свою нерасторопность. Сама же пенсионерка решила пока не умирать, посмотреть, что будет через год-другой (“Труд”, 1994, 26 августа).

Но не только в плохую сторону растягивается наш диапазон. Не только к бесконечному минусу. Имеются и значительные тенденции к улучшению, и даже само улучшение.

Например, после того как на Миусском кладбище в Москве было учинено разграбление более ста могил, появилась фирма “Ритуал”. Теперь, если на погосте совершен акт вандализма, в результате которого кресты на могилах и плиты оказались повалены или поломаны, восстановительные работы будут проводиться местными силами — с помощью специальных бригад из числа работников кладбища. Кроме того, москвичи, опасающиеся за судьбу могил, смогут застраховать их (“Московский комсомолец”, 1994, 10 ноября).

И не только в Москве улучшение. Вся Россия подтягивается. Малые города тоже. В тридцатитысячном Североуральске (не то что в Южноуральске) целых три фирмы соперничают за право снабдить покойного всем необходимым для перехода в мир иной. И уже не трактора или недвижимость, а городские кладбища в аренду берут. В поселке Калья, например, что под тем же Североуральском.

Горожане удивлены и уже не знают, что думать: откуда такое внимание и такое количество похоронщиков на душу населения? Надеются, что небывалая конкуренция заставит фирмы снизить цены, а то “по полной программе” похороны обходятся в полтора-два миллиона рублей (“Труд”, 1994, 5 ноября).

Так это горожане надеются на снижение цен. А похоронщики надеются на снижение численности самих горожан, и горожане, судя по всему, эти надежды пока оправдывают. Рынок!

В Казани, у проходной музыкальной фабрики, висит объявление: “Здесь принимаются заказы на изготовление гробов”. “Вечерняя Казань” объясняет некоторую переориентацию предприятия тем, что покупательский спрос на фортепьяно упал и шагнувшая в рынок фабрика умело использует никогда не падающий спрос на ритуальные изделия. “Гроб с музыкой, — заключает автор заметки, — сочетание вполне естественное” (“Известия”, 1994, 5 ноября).

Но мы-то знаем, что музыка здесь ни при чем. Экономика и рынок — да. Из-за них и “переориентация”. Ну а кто играл или перед тем на своем горбу таскал казанские пианино хотя бы на второй этаж, понимает, что особо и переделывать этот агрегат не надо: струны с педалями да клавишами вынь, а одну из крышек заколоти, чтоб не открывалась, — вот и вся “конверсия”.

На Украине, в Днепропетровске, к проблеме относятся комплексно, по-деловому. Там открылось первое коммерческое кладбище. Самые простые ритуальные услуги стоят на новом погосте 70 долларов, с почестями — около 450. “Писком” считается дубовый гроб с резьбой и росписью за 1500 долларов (это тебе не пианино). Отправиться в последний путь можно на “мерседесе”, в автобусе, на артиллерийском лафете и даже на бронетранспортере. За дополнительную плату можно заказать роту почетного караула. Наиболее состоятельным окажется по карману приглашение военного оркестра и оплата салюта. Что уж говорить про такую мелочь, как отпевание “по-христиански”: плати и привози кого угодно. Уж так отпоют за упокой души!

И высокие цены не очень-то смущают клиентов. Ежедневно на этом кладбище хоронят минимум пять человек. А директор (предприниматель!) собирается на аукционе выкупить крематорий, сооружаемый с 1979 года, переоборудовать его, разместить офис финансового центра и даже посадочные площадки для четырех вертолетов (есть такие, что любят не на катафалке, как все, а на вертолетах) (“Общая газета”, 1994, 9 — 15 сентября).

Выше мы говорили о гигантском разбросе, о “диапазоне”, о том, что гроб может стоить аж 5 тысяч долларов. Поинтересовались. Оказалось, что это “смешные цены”. В действительности это и не “диапазон” вовсе. Оказывается, приличный человек в такой гроб и не ляжет. Надо, чтобы посолиднее, чтобы гроб был непременно американским, как у людей. Те же государственные конторы предлагают такие гробы всего по 40 тысяч долларов за штуку. Не дороже средненького “мерседеса”.

“— И покупают? — спрашивают недоуменно репортеры у работников цеха ритуальных услуг Бабушкинского района Москвы.

— А то как. Не часто, но люди берут” (“Труд”, 1994, 26 октября).

Вот это уже “диапазон”!2

“Кладбище учит улыбаться, любить жизнь, напоминает: на этом свете времени гораздо меньше, чем на том, — рассуждает директор ухоженного и дорогостоящего Кунцевского кладбища в Москве Георгий Коваленко. (Вроде бы могильщик сказал: а чем не философия! И разве все, о чем сказано выше, не доказывает его правоту, не “учит улыбаться”?)

И, сравнивая свое кладбище с европейскими, продолжает: “Мое, Кунцевское, не хуже... А главное, человечности у нас больше” (“Комсомольская правда”, 1994, 4 ноября).

Ему, профессионалу, виднее. Но как бы все это, про ту же “человечность”, про улыбку, объяснить живущей (все еще?) на этом свете престарелой пенсионерке и еще миллионам таких, как она, у которых единственное желание — быть похороненными по-христиански, с отпеванием?

 

* * *

 

Наш разговор, конечно же, не о кладбищах и похоронах, не о смерти и не о сопутствующем ей горе, а через них — о нашей стране, о России сегодня, сейчас; о ее безразмерности, бесполюсности — во времени и пространстве, в добре и зле, безразличии и участии, вообще во всем.

И какую бы тему мы далее ни затрагивали, всякий раз мы будем обращать внимание на нынешнюю обнаженность нашей страны и ее народа, традиционную российскую бесполюсность.

“Что будет?” — спрашиваете? Да ничего! Ничего такого, чего бы уже не было и чего нет. Приглядитесь внимательнее — и увидите.

 

IV

Среди тысяч и тысяч художников России нашелся один, Анатолий Швец, почему-то решивший выставить свои картины в Государственной Думе Российской Федерации. И не где-то в закутке, не в бесконечных коридорах, а рядом с залом заседаний, где прохаживаются и неформально общаются между собой именитые политики.

Однако всего через неделю художника срочно разыскали и сообщили:

— Две картины, как бы это вам сказать... украли. Поэтому срочно забирайте остальные и впредь не искушайте законодательную власть.

Художник — в милицию. Там — отфутболили. Начальник с фамилией Совков так и сказал:

— Как же воров искать в Думе?

Живописец не успокаивается — бежит к спикеру, потом в Хозяйственное управление Думы. Утомил всех. Ходит и вымогает с простых думских работников (тоже ведь люди) свои картины, а иначе требует возместить убыток.

Одна из работниц отвечает художнику:

“— Я вас предупреждала, что депутаты нынче культурные пошли, живописью интересуются, так что картины могут украсть. Чего было лезть сюда?” (“Комсомольская правда”, 1994, 16 ноября).

Одним словом, расслабившегося художника народ поправил. Причем очень деликатно, даже вежливо. Сначала в лице работницы Богдановой предупредил (не лезь!) и только затем, в лице какого-то своего избранника, две картины уволок. (И не спешите ругать. Ведь могли взять и пять, и десять!)

Художник, будь он даже и Рубенс, не должен забываться: в Госдуме ты или на далеком сибирском полустанке — повсюду тебя окружает народ. Наш народ.

* * *

Свою книгу “Характер русского народа” философ Николай Онуфриевич Лосский начинает так: “Основная, наиболее глубокая черта характера русского народа есть его религиозность и связанное с нею искание абсолютного добра...”

И кроме Лосского очень многие русские философы и писатели отмечали “великую духовную силу народа”. Лев Толстой просто говорил, что русский народ — “кроткий, мудрый, святой”, а Федор Достоевский в романе “Бесы” устами Шатова высказывает мысль, что наш народ есть “народ-богоносец”. Бердяев и Карсавин, Флоренский и Франк и многие другие певуче, с придыханием, с неизменной любовью говорят всякий раз о русском народе. Слышится за этими негромкими словами знание каких-то потаенных, сокрытых от простых смертных закоулков души нашего народа. Именно душа народа — вот что самое необъяснимое, а потому и привлекательное для пытливого ума.

Н. О. Лосский приводит такой пример: за два года до смерти Лев Толстой в “Предисловии к альбому “Русские мужики” Н. Орлова” говорит о русских крестьянах, что это — “смиренный, трудовой, христианский, кроткий, терпеливый народ. Мы с Орловым, — продолжает Толстой, — любим в этом народе его мужицкую смиренную, терпеливую, просвещенную истинным христианством душу”.

Хорошо Толстой говорил, просто, негромко. Только так и положено говорить пастырю о своем стаде.

Титаны, коих цитируем, знали свой (“этот”) народ не понаслышке. Жили рядом с ним, наблюдали, беседовали. У многих в имениях довольно много собственного народу было разного и диковинного. Следи, фиксируй, обдумывай...

Читая замечательные и бессмертные характеристики, испытывая трепетные чувства к великим предкам, невольно задаешься вопросом: куда все это подевалось? И кротость, и религиозность, и трудолюбие, и, главное, святость? Времени-то не так уж много прошло, чтобы все эти добродетели куда-то канули и все так круто переменилось.

Может, ответ следует искать в утверждении, что мы — народ крайностей, что мы или “впереди планеты всей”, или, извините, по уши в дерьме; что мы либо хуже всех — либо лучше всех?

Но есть в нашем народе нечто такое, что остается неискоренимым и неизменяемым во все времена и эпохи. Это то, что однажды выразили кратко и точно: “Воруют!”

Странно, но это то, в чем наш народ вовсе не антиномичен: ведь в воровстве нет градации. Вор, он и есть вор, независимо от того, украл часы или центнер плутония; украл маршал или ассенизатор; украл вечером или утром...

Воровство есть присвоение части жизни ближнего. Каждый человек имеет свое продолжение, и не только телесное — в предметах, ему принадлежащих. В органической связи с этими предметами он представляет собой целостный мир. Присвой себе частицу этого мира, и ты присвоишь себе часть жизни ближнего. Вот почему с самого зародыша человечества в высшие нравственные ценности, данные нам Богом, наряду с заповедью “Не убивай” вошла заповедь “Не укради”.

Но народ ворует не только у своих ближних. Он обворовывает государство и его полномочные институты. Во взаимоотношениях с государством и кроется, на мой взгляд, разгадка феномена российского воровства.

Россия — страна, где во все времена доминировало государство и его интерес. Этот интерес при любых внешних идеологиях всегда являлся священным и неприкосновенным. Гипертрофированное восприятие роли государства заключалось в абсолютном признании за ним — и государем в его лице — высшей инстанции и высшей справедливости. Государство не управляло — оно священнодействовало. Оно легитимно присваивало себе все, в чем нуждалось, оставляя подданным минимум средств на свое воспроизводство. Этого всегда оказывалось мало, и народ России всегда был убежден, что отдает гораздо больше, чем получает.

И чем больше доля присвоения, тем больший соблазн вернуть причитающееся, тем насущнее идея взять реванш. Залезающий в карман государству как бы и не ворует: он возвращает себе недоданное, совершает своеобразный акт восстановления справедливости и находит в этом понимание среди таких, как сам. Присвоение (читай — воровство) становится нормой, непременным актом, на который сквозь пальцы смотрит государство, втягивая каждого в соучастники процесса бюрократического присвоения.

Но нам сейчас власти не интересны. Интересен народ. Как и зачем он ворует? Нас интересует все тот же разброс, все та же беспредельность, то, что мы называем “диапазоном”. При этом мы не тратим усилий на поиски каких-то из ряда вон выходящих актов. Исключения и уникальные события нам не интересны. Они сюда даже не впишутся. Обыденность воровства, его заурядность — вот на что мы хотим обратить внимание. Нам интересно то, к чему люди притерпелись и уже не обращают внимания.

Например, газета “Биробиджанская звезда” сообщает, что, идя в магазины или едучи в городском транспорте, многие биробиджанки стали прибегать к весьма оригинальному способу сохранения своих денег. Они кладут их теперь не в кошельки, а в стеклянные банки с плотной полиэтиленовой крышкой. Такая банка, помещенная в сумку, становится практически недоступной для вора-карманника: вынуть ее и не побеспокоить хозяйку практически невозможно, а разрезать стекло нельзя. По данным милиции, с введением этого новшества количество карманных краж в городе резко сократилось (“Труд”, 1994, 1 июля).

На первый взгляд, полный абсурд. Но это для не посвященных в нашу жизнь. А для людей это выход, еще одно народное знахарство от напастей. Берешь баночку из-под майонеза, кладешь деньги, надеваешь крышку, наматываешь проволоку и вешаешь на шею. Нож или лезвие стекло не режут, хоть целый день пили.

Неудобно? Неэстетично? Как раз это и не в счет. Главное — сохранить деньги.

Что есть обыденность в безвременье? Это сама наша жизнь. О том и пишем.

 

* * *

 

Есть (или скорее было) такое выражение: “битва за урожай”. Это когда сельский и привлеченный городской народ бросается вырвать урожай у природы, у собственной беспечности, у бюрократов, еще у кого...

Сейчас такая битва буквальна, потому что урожай нещадно воруют. Воровство уже выращенного урожая становится поприщем, а огороды, приусадебные участки и мирные колхозные поля — линией фронта и местом боевых действий.

Прослышав, как и мы, о нравах нашего народа, один из жителей города Горнозаводска взял дубину и с недобрыми предчувствиями отправился посмотреть свой картофельный участок, выделенный ему на отшибе: вдруг кто чужой копает его картошку?.. Предчувствие не обмануло, а вот избранного вида оружия, как выяснилось, оказалось нынче недостаточно.

Орудовавшие на участке три “амбала” не только отобрали дубинку, но и заставили хозяина накопать и отдать им три рюкзака своей законной молодой картошки. И огородник не в претензии. Наоборот, считает, что “еще легко отделался”: могли заставить выкопать и пять, и десять, а могли убить... Заметка так и называется: “Повезло мужику” (“Труд”, 1994, 2 сентября).

Народ что покрепче так просто не сдается и урожай отдавать за просто так не намерен.

В Тобольске, придя на свой огород, местный картофелевод обнаружил: трое ворюг выкапывают взращенный им урожай. И хотя владелец продукта родился и вырос при социализме, в нем инстинктивно пробудился капиталистический тезис о “священности и неприкосновенности частной собственности”.

В порыве гнева огородник схватил попавшийся под руку дрын и стал охаживать им бандитов. Те — врассыпную. Но одного таки огородник забил до смерти (“Труд”, 1994, 13 октября).

Разумеется, для защиты урожая используется не только грубая физическая сила народа, но и его недюжинный интеллект. Так в Троицко-Печерске (Республика Коми) погиб от сильнейшего яда бомж по прозвищу Ходуля. Выяснилось, что перед смертью он наелся картошки, выкопанной на чужом огороде. Местная газета “Заря” пишет, что хозяин огорода, будучи бессильным предотвратить повальные хищения урожая, впрыснул яд в картофельные клубни на участке, который привлекал внимание огородных воров (“Труд”, 1994, 2 августа).

Кое-где кустарщина в деле защиты урожая от посягательств воров уступает место более осмысленным и организованным действиям.

Например, в Прилузском районе Республики Коми в преддверии уборки урожая было сформировано народное ополчение. Причем не в порядке самодеятельности, а с официальной санкции главы районной администрации. Воевать прилузцы собрались со своими же земляками, бесцеремонно расхищающими дары совхозных полей. Постановление главы района, опубликованное в газете “Знамя труда”, напоминает директиву руководства партизанским движением: “Ввести в действие план “Урожай”, поддержать инициативу о создании вооруженных отрядов, закрепить командирами отрядов сотрудников милиции. К лицам, пойманным на месте хищения, применять соответствующие меры воздействия” (“Труд”, 1994, 7 ноября).

Но не только овощи предмет вожделений. Читаем сообщение из Ростовской области: “В Миллеровском районе комбайнер хозяйства “Позднеевское” А. Пониделко взял на абордаж комбайн своего коллеги А. Тарасенко. Прямо в поле во время уборки он напал на него, побил, отогнал чужой комбайн к себе домой и выгрузил уже в свои (а не Родины) закрома 990 килограммов пшеницы нового урожая”.

В цене не только “стальные”, но и обычные кони. Оказывается, конокрадство не кануло в Лету, а, напротив, из-за перебоев с бензином становится все более распространенным.

“Ночью в селе Сарай-Гир Оренбургской области, заметив у конюшни двух цыган, местный конюх схватил берданку и вместе с другом бросился на воров. В борьбе один из злоумышленников — 34-летний цыган — был убит выстрелом из ружья, а его сообщника разгоряченные конюхи до смерти забили ногами и оглоблями” (“Сегодня”, 1994, 2 сентября).

В той же Оренбургской области два сторожа конюшни Опытно-производственного хозяйства им. 50-летия ВЛКСМ также учинили самосуд над двумя местными жителями, покусившимися на вверенных им коней. Одного конокрада расстреляли на месте, а другого привязали к хвосту лошади и волоком протащили до крыльца собственного дома, где тот скончался (“Труд”, 1994, 27 сентября).

Так что кони, в отличие от людей, в цене. И не только как тягловая сила.

В Усть-Каменогорске органы внутренних дел столкнулись с довольно необычным для нашего времени видом преступления — конными грабежами. Корреспонденты “Комсомолки” сообщают о том, как разудалая молодежь из близлежащих сел делает ночные кавалерийские набеги на город: “Джигитуя на вороных да буланых, они срывают шапки с одиноких прохожих, ловко выхватывают сумки из рук, перегнувшись через седло, сбивают людей с ног и растворяются в ночи. Поймать их практически невозможно. Конь легко берет препятствия, какие и не снились милицейскому “козлику”. Два грабителя были задержаны однажды лишь после того, как милицейские снайперы подстрелили под ними скакунов” (“Комсомольская правда”, 1994, 23 ноября).

Можно представить, как жертвы таких атак смотрят телезаставку с бегущим табуном к началу “Вестей”.

Воруют много и часто. Стар и млад, в одиночку и компаниями. Бывает, грабят с насилием и жестокостью, а бывает, бесхитростно и вообще непонятно зачем. Есть случаи, которые потрясают цинизмом, а есть такие, что и воровством назвать сложно.

В Уфе семнадцатилетний парень соорудил из проволоки крючок и пытался украсть ящик бананов у частных торговцев. Поймали, что называется, за руку. Связали, завели в подсобку магазина и приговорили: “Съешь всю коробку — отпустим с миром”. Затем стали брать один фрукт за другим, очищать от кожуры (а могли и с кожурой!) и заталкивать в рот бедолаге, пока тот не взмолился о пощаде. Потом подсчитали, сколько всего съедено, и велели заплатить за 6,5 килограммов бананов и за обслуживание (“Труд”, 1994, 21 октября).

Кто ел, знает, что такое 6,5 кг бананов!

Про квартирные кражи и ограбления говорить не будем — слишком все здесь однообразно и неинтересно. Обратим лишь внимание на то, что люди стали заводить уже не собак, а змей. Газета “Тюменская правда” сообщила о том, что после того, как квартиру одного местного геолога в очередной раз ограбили, он завел себе змею. И очень доволен. Кормежки гадюке надо немного, затрат гораздо меньше, чем на сигнализацию, сторож не лает, где-то там себе лежит под кроватью. Но все знают: в доме змея! И потому больше не суются (“Труд”, 1994, 10 ноября).

Бывает, что воровство происходит на почве идеологии и политики.

В Пермской области, по сообщению местных коммунистов из районного центра Куеда, ночью неизвестные сбросили с постамента на землю памятник Ленину. Коммунисты восстановили его на место, однако через несколько дней история повторилась, причем у бронзовой статуи пытались отрезать ноги. Заменив поврежденные ноги Ильича на цементное возвышение, памятник водрузили вновь. Однако его опять стащили и увезли, теперь уже окончательно, в неизвестном направлении (“Труд”, 1994, 29 сентября).

Здесь мы сталкиваемся не с тривиальным воровством, а с борьбой политики с экономикой. Одним нужна бронза, а не Ильич, другим — Ильич, а не бронза. Впрочем, возможно, что монумент увезли с собой не воры, а еще более ортодоксальные ленинцы. Как это случилось в санатории “Городецкий” под Нижним Новгородом.

Там у статуи Ленина отломали и утащили голову. Ее похитили, как здесь считают, верные ленинцы, уставшие от дискуссий о сносе памятника. Всю статую увезти не хватило силенок, да и не поместится она в помещении, а вот голову — самое важное в Ленине — оказалось вполне под силу (“Труд”, 1994, 23 августа).

Владимир Ильич утверждал в свое время, что в основе коммунистической нравственности лежит борьба за построение и укрепление коммунизма. С точки зрения этого тезиса, поступок ленинцев логичен и высоконравствен. Местный искусствовед сказал бы: “Вандализм”. И тоже был бы прав. А с точки зрения бухгалтера санатория, все это чистое воровство и разбой. И с ним придется согласиться: скульптура-то, как и всякое имущество, на балансе.

Закончим тему ленинских памятников упоминанием о нападении на монумент вождю в Грязовце Вологодской области. Оно закончилось печально и для преступников, и для монумента. Когда один из пятерых вандалов забрался на скульптуру, вождь не выдержал и развалился. Вместе с головой Ильича на землю рухнул и сам виновник, заработавший ушиб руки и серьезную черепно-мозговую травму (“Мегаполис-экспресс”, 1994, 2 ноября).

Не все, однако, так весело и забавно.

Сообщение из Минска: “В Горецкую районную больницу Витебской области привезли больного в шоковом состоянии. Положили на операционный стол. Чтобы снять боль и вывести человека из шока, врач ввел наркотическое средство — промедол. Однако больной умер, не выходя из комы”.

В чем дело? Непрофессионализм врачей? Безнадежное состояние больного?

Нет. Оказывается, две медсестры давно промышляли кражей наркотиков. Вытягивали из тюбиков шприцем промедол и впрыскивали димедрол. Вовсе никого убивать не собирались. Просто надо же было чем-то заполнить пустоту.

Расстреляли? Посадили на много лет в тюрьму? Нет. Одной дали три года, другой — два. Случай-то не такой уж особый (“Труд”, 1994, 14 октября).

А вот вести из армии. Правда, не нашей, российской, а украинской. У восьмидесяти воинов одной из частей Прикарпатского военного округа Украины врачи установили дистрофию. За время срочной службы каждый из них потерял в весе от десяти до двадцати килограммов. Солдаты из-за воровства офицеров недополучили чуть ли не две трети необходимых им продуктов питания (“Известия”, 1994, 6 ноября).

А в Екатеринбурге по улице днем в своей коляске передвигался, как мог, инвалид. Вдруг кто-то грубо схватил его, приподнял над сиденьем да и швырнул несчастного на землю. “Что вы делаете?” — воскликнул инвалид, но уже было поздно: злоумышленник убегал с его транспортным средством. Убежать далеко, однако, ему не удалось: его задержали (“Труд”, 1994, 8 сентября).

Слабый и беззащитный наиболее уязвим, наименее защищен. Дети, инвалиды, старики, больные...

Обворовывают не только живых, но и мертвых. Директор одного из коммерческих магазинов Ш. вез пятьдесят ящиков водки и, к несчастью, умер от острой сердечной недостаточности прямо за рулем машины на многолюдной трассе в Улан-Удэ. Это увидал проходивший мимо народ — пятеро мужиков, рабочих ближайшего леспромхоза. Вместо того чтобы прийти на помощь погибающему или хотя бы сообщить о трагедии, они просто стали красть водку: приходили по нескольку раз и набирали в мешки. Наконец милиция их арестовала. Покаялись? Повинились? Никак нет. Воры оправдываются: дескать, не знали, что умер, думали, просто уснул водитель (“Российские вести”, 1994, 10 ноября).

Понимают. Уснувшего обокрасть не то, что мертвого.

Впрочем, полным ходом идет воровство и на кладбищах. Воруют памятники, ограды, выкапывают и обворовывают трупы... Не останавливает ничто.

Во Львовской области, в селе Нараево, отец и сын (даже не будем называть фамилии) поздно ночью были задержаны на кладбище. Они пытались выкапывать кресты с могил. Тоже не ради забавы. Повод был серьезный. Родня из-за рубежа прислала им доллары с тем, чтобы поставили новые кресты на могилах близких.

Доллары пропили. Думали, ну как там, за морями-океанами, люди узнают, выполнили просьбу или нет? А те вдруг сообщили, что едут в гости. Срочно пришлось искать способы, чтобы “достойно” выйти из положения. Заработать? Занять? Нет. Проще взять у других, у мертвых (“Труд”, 1994, 26 августа).

Кира Кочеткова сообщает в “Труде” о скромной медсестре, всю жизнь проработавшей в психиатрической больнице поселка Бурашево (Тверская область). “Многих несчастных пациентов проводила Александра Романовна в последний путь, отдавая им часть своей доброй сострадающей души. А потом и сама ушла. Одинокую в жизни, похоронили ее соседи в зимнюю непогоду, поставили памятник и взяли на себя заботу ухаживать за могилой.

Спустя полгода, — сообщает корреспондент, — один из жителей поселка обнаружил, что с могилой что-то неладно: надгробный камень оказался сдвинут и, похоже, остались следы подкопа.

Вскоре арестовали санитара морга Николая Птицына. Прежде судимый, он в последнее время пил по-черному, дебоширил и, как сказано в характеристике, “устраивал в морге пьяные оргии”. Конечно, он помнил по-матерински заботливое и терпимое к нему отношение старшей медсестры Александры Романовны, но не забыл и того, что у покойницы “весь рот золотой”.

Слякотной ночью, покинув спящую сожительницу (представьте мизансцену!), Птицын докопался до гроба... Золотой мост и три коронки продал возле ювелирного магазина аж за десять тысяч рублей” (“Труд”, 1994, 23 июня).

Диапазон воровства, как и всего остального, безмерен. Тридцатидевятилетний житель деревни Нижнее Мочалкино Мамадышского района Татарстана В. Платонов, решив поправить “самочувствие”, схватил увесистое полено, ворвался в дом к пожилой супружеской паре и потребовал у перепуганных и беззащитных стариков водки. Те отказали, за что хозяин тут же был забит поленом до смерти. После этого бандит решил избавиться и от старухи: замотав голову несчастной покрывалом, принялся молотить ее поленом. К счастью, женщину затем удалось спасти. А водку убийца все-таки нашел — целых три бутылки!.. (“Труд”, 1994, 19 июля).

А на другом полюсе — иные масштабы, зато не так страшно. В Москве на Рязанском проспекте за три-четыре минуты от ресторана была угнана кавалькада иномарок из восьми машин (!). Не какие-то там бомжи или беззащитная интеллигенция — крутые ребята из коммерческой фирмы “Скайленд” подъехали пообедать.

Подъехали как положено — два “кадиллака”, два джипа “гранд-чероки”, “понтиак”, “шевроле”, “бьюик” и “мерседес-250”. Выгрузились и вошли в ресторан. Оказалось, ресторан закрыт. Досадно, но что делать. Повернулись к выходу... а машин-то и след простыл. И милиция не верит: говорит, так не бывает (“Московский комсомолец”, 1994, 3 ноября). Может, и не бывает. А в контексте того, о чем пишем, — ничего особенного.

Вспомните, сколько говорили о том, что воруют только при социализме, что при капитализме не украдешь, что воровство зависит от системы. Чушь! В разного рода акционерных обществах воруют как нигде. Народ “интегрирует” быстро в любую модель, в любую систему — и несет, несет, несет...

Надо, говорят, чтобы была только частная собственность, тогда уже не будут воровать. Как бы не так.

Директор одного частного магазина в Вологде признался, что потерпел большие убытки от рекламы товара “по-западному”. В частности, всем клиентам, как в Европе, предлагали бесплатно попробовать конфеты, прежде чем каждый выберет покупку по своему вкусу. Народ (как и в Госдуме) деликатно поправил директора, убедительно доказав, что с Европой он поторопился: в результате эксперимента покупатели и продавцы съели 50 кг конфет, в то время как продано всего 25 (сводка ИМА-пресс за апрель 1994).

“Воруют все. Воруют с таким размахом, что как будто завтра конец света”, — утверждает белорусская газета “Рэспублiка” и приводит список изъятого Брестским отделением борьбы с экономическими преступлениями на пограничных транспортных переходах. Итак: циркульные пилы, автодетали, ядохимикаты, редкоземельные металлы, горюче-смазочные материалы, дизтопливо, сверла и так далее — до бесконечности.

Кто же ворует? Мафия, преступный синдикат?

Нет. Читаем оперативный список: сыновья скромных кладовщиков, начальники ПМК (передвижные механизированные колонны), главные инженеры, простые труженики, безработные, бизнесмены — словом, народ (“Труд”, 1994, 22 июля).

Классическим воровским гнездом становятся наши железные дороги. Про вокзалы и поезда можно говорить бесконечно. Здесь люди как на войне. Грабят вагоны и даже целые составы. Пассажиры боятся ездить в купе или даже в плацкарте, предпочитая им общие вагоны: чтобы быть у всех на виду. Так что грабежей и воровства в пассажирских поездах даже касаться не будем. Нас интересует железная дорога как инфраструктура, как некий социум.

Газета МПС “Гудок” сообщает: “Хищения грузов на железной дороге нынче распространены повсеместно”. В статье сообщается о повальном воровстве на Горьковской железной дороге, где только за 1993 год сотрудники УВД на транспорте завели десятки уголовных дел.

Воруют в основном сами работники, которые рассматривают железную дорогу как свой приусадебный участок, а проходящие грузовые поезда — как очередной взращенный урожай. В ворах — операторы, приемосдатчики, осмотрщики вагонов, слесари и даже милиционеры. Словом, опять тот же наш народ. Что воруют? Да уж что попадется. Спецзаказов ведь никто не делает.

“Оператор поста централизации станции Вековка, Муромского отделения Горьковской дороги, 33-летний Александр Локтионов тащит домой и на продажу все, что попадется под руку: тридцать пар носков, женские сапоги, 10 килограммов сахарного песка, 20 банок консервов, две женские куртки, двадцать плиток шоколада, конфеты, спиртное и даже... художественную литературу (а философская или религиозная попадется — не выбрасывать же). Причем, сообщают материалы уголовного дела, Локтионов не был эгоистом: делил все с товарищами. Поэтому о том, что воровали, знала вся станция. Так что на скамью подсудимых все разом и сели. 30 человек — товарищей!” (“Гудок”, 1994, 3 июня).

Но что это за кража? Носки, сапоги, канистра бензина...

Совсем иной размах на Октябрьской железной дороге.

Когда-то российский самодержец взял линейку и провел линию — от Петербурга в Москву. Карандаш задел монарший палец, и получилось некоторое отклонение от прямой линии. Этакое закругление в одном месте. Значит, так: люди спокойно едут прямо, ничего не чувствуя, а потом вдруг — повело, повело... так это как раз, когда в этом месте поезд едет.

Ну так вот. За десять месяцев 1994 года (по информации петербургского информагентства “Шанс”) на семистах километрах железнодорожных путей между двумя столицами было похищено, разгромлено и испорчено: 49 трансформаторов, 199 дроссельных перемычек, 1150 метров медной тягловой обвязки, 122 медных соединителя, 242 реле, 1875 линзовых комплектов, 184,4 км проводов, 46 аккумуляторов, 7 радиостанций и масса более мелких деталей и узлов. По подсчетам железнодорожников, в итоге ущерб, понесенный Октябрьской магистралью, составил 122 829 миллионов рублей в ценах 70 — 80-х годов. То есть умножаем это на несколько тысяч. И это только на одном сравнительно небольшом участке! (Вот повело так повело народ.)

Ужас? Кошмар? Да нет. Наоборот. Один из руководителей дороги отметил, что это для непосвященных цифры гигантские, а “в целом имеются тенденции к стабилизации и улучшению” — в 1993 году, оказывается, украли больше (“Сегодня”, 1994, 24 ноября).

А мы думаем, что в 1995 году воровства будет еще меньше, потому что уже этих самых “дроссельных перемычек” да “линзовых комплектов” совсем не останется.

 

* * *

 

Итак, воруют. Воруют по-страшному. Все возрасты и все социальные группы. Мы привели лишь попавшиеся под руку примеры частного, повседневного воровства. Мы не задевали какие-то крупные воровские акции, которые муссируются изо дня в день в средствах массовой информации и о которых без нас всем известно.

Мы не трогаем кражи и сомнительные операции с оружием и боеприпасами, не заглядываем к таможенникам, не связываемся с ураном и плутонием, даже не упомянули о драгметаллах, памятниках старины и произведениях искусства.

Мы не говорили также о воровстве наших начальников и государства в целом, о том, что называется коррупцией. Для этого хватает газетных полос — все приелось и как бы не существует.

Нас интересует наш народ, его быт или, точнее (по Блоку), его “безбытность”.

Едет рейсовый автобус по Верхней Пышме. (Это почти Екатеринбург.) Полно народу. Люди устали после трудового дня. В основном стоят. Кто-то сидит. Но никто не расслабляется. Проезжает автобус отрезок пути между остановками “Развилки” и “Заводская”. Все знают: на этом отрезке чаще всего происходят кражи личного имущества пассажиров. Тем не менее водитель или кондуктор, проезжая этот участок, всякий раз включает микрофон: “Въехали в Верхнюю Пышму — берегите сумки!”

Пассажиры прижимают к себе вещи и начинают беспокойно озираться по сторонам — каждый подозревает соседа.

Дорогой мой народ. Ты воруешь оттого, что ты растлен. Оттого, что нищ и убог, оттого, что у тебя самого воруют.

Ты крадешь и то, что “плохо” лежит, и особенно то, что лежит “хорошо”. И почти всегда у тебя наказан слабый и беззащитный. Если и уличал кто тебя в воровстве, то косвенно, не впрямую, и ты его не слушал, пропуская это мимо уха. Гораздо приятнее слушать лесть, похвалу, ласковые причитания в свой адрес. Гораздо легче считать своим, народным того, кто тебе потакает, кто заигрывает с тобой, надеясь на твою благосклонность и добрую память. Да, ты действительно ищешь добро, справедливость, истину, но почему так часто ты ищешь их в кармане ближнего? Почему так мил тебе соблазн “все вокруг народное, все вокруг мое” — и так тяжела тебе ноша признания: бывает нечто, что вовсе не твое?

Вот так, набившись битком в пышминском автобусе, едешь ты каждый день, угрюмый и неприветливый, и кондуктора предупреждают тебя: береги сумки! прячь вещи! держи карманы!.. И ты озираешься по сторонам и подозреваешь соседа: не он ли? А он подозревает тебя: не ты ли?

Так и все пастыри твои. Обращались к тебе, как тот кондуктор: “Берегись вора! Запирай замки! Не пускай! Сторонись! Вор где-то среди тебя” (но не ты сам!). Тебе кричали: “Держи вора!”

Твои великие слишком любили твою добродетель и недостаточно ненавидели твои пороки, чтобы своими подозрениями о тебе открыто поделиться с тобою же.

Надо было сказать тебе: держи себя!

 

V

Пока пишем главы о безвременье и разбегающейся стране, страна начала войну. Воюем теперь с Чечней — своей же неотъемлемой частью. (Представьте: голова воюет с одним из членов тела! Не членовредительство ли?) Защищаем целостность России и конституцию. Без конституции народу (“климовским мужикам то есть”) жить никак нельзя. И без целостности тоже нельзя. Вот и не живем — воюем. Есть мнение, что без конституции не может жить и “урус-мартановский мужик”, и какой иной тоже, так что остается их всех в нее загнать, а живых или мертвых — не вопрос, когда речь о целостности.

На фоне убитых и раненых нет-нет да и услышишь: отчего все-таки наше государство такое жестокое? Почему отчизна наша так безжалостна к своим сыновьям и дочерям? Та ли это родина-мать, которая растит и бережет своих детей, или она — огромная бесчувственная баба, размахивающая мечом на все четыре стороны?

Вопросы не праздные, не сегодня родившиеся. Но задуматься — так при чем здесь родина? Может, следует искать причины нашей жестокости где-то в другом месте? Где-нибудь поближе к себе, родимым? Ведь за “родиной” стоят некие персоны с именами и фамилиями, с физиономиями (и какими!).

Еще вчера их не было, никто о них не знал и не слыхал. Даже не подразумевали, что таковые имеются, а сейчас — от имени Родины (с большой буквы), от имени Государства (тоже с большой) — они вновь распоряжаются нами и нашим будущим. Родина — это они, и Государство — тоже они. Кто же это — один другого краше? И кто рекрутирует их нам на шею всякий раз?

Ответ прост: все те же климовские мужики, наш народ, одним словом. Поэтому все “нападки” на власть мы опускаем. Нам это скучно и постыло, и не наша это забота — критиковать власть российскую.

Мы рассказываем о безвременье, о бесконечности и беспредельности нашей страны, о том зловещем хороводе, где, крепко взявшись за руки, все быстрее и быстрее кружатся в хмельном угаре наши разбегающиеся напасти. Кружатся и куражатся. И не видно конца этому зрелищу.

 

* * *

 

В последние годы стала весьма актуальной тема убийц-маньяков. В разных городах страны то и дело появляются эти монстры и наводят ужас на и без того запуганных граждан. Страшный призрак ростовского убийцы Чикатило, самого чудовищного из всех известных маньяков, бродит по России, несмотря на то что самого убийцы уже нет в живых.

В связи с появлением маньяков-убийц оказались востребованными и профессионалы, врачи-психиатры, изучающие серийные убийства и самих маньяков. Самый авторитетный из них, Александр Бухановский, занимавшийся ростовским маньяком, объясняет: “Как правило, у преступников такого типа в детстве возникали с родителями проблемы непонимания, их игнорировали или они чувствовали, что в тягость... Если ребенок обойден лаской, вниманием, общением с близкими, то в его эмоциональных структурах не развивается способность вчувствоваться в другого человека, сопереживать ему, способность понимать, что такое чужая боль, и т. п. Ему и вправду как бы нечем жалеть, нет у него такого участка в мозгу...” (“Известия”, 1994, 3 декабря).

Отсюда и чикатилы разные.

Аргументы профессионала весомы и, как это ни странно, ясны: вот мозг человеческий, высшее творение природы, а в действительности — серое морщинистое вещество с извилинами; там какие-то “отделы”, “ячейки” и “участки” для определенных целей и намерений, а такой части, которой жалеют, нет вовсе. То есть отсутствуют начисто “эмоциональные структуры”, способные “вчувствоваться” в человека.

Скажем, идет некто. Вдруг захотел пить. А навстречу — старуха с флягой. Можно бы и попросить: “Дай, бабушка, воды попить”, — но мозг человеческий отсоветовал: может ведь и не дать, зараза.

Поэтому, для того чтобы всего лишь испить воды, надо что-то сделать со старухой. Вариантов не много. Самый простой — чем-нибудь по голове. И не из ненависти или мести какой, а чтобы напиться.

То, что потом суд и тюрьма, — так это потом, а вода — сейчас. А для кого из нас в тяжелую годину “сейчас” не насущнее, чем “потом”?

 

* * *

Врач-психиатр говорил, что виновато тяжелое детство. Что, мол, с него спрос. Так вот, есть такие, что и не дожидаются, пока это самое детство закончится. В сводках преступлений сообщается о страшных убийствах, совершенных детьми и подростками. Убивают ради потехи детской, или на почве экономики и финансов, или просто взять чего хотели. Убивают, естественно, более слабых и беспомощных.

Читаем заметку: “Двое сормовских подростков (младшему девять, а старшему тринадцать) забрались в подвал родного дома. И вдруг увидели, что их любимое место развлечения занято каким-то спящим мужчиной. Чтобы прогнать его, ребята недолго думая принесли бутылку бензина, подкрались, облили одежду пришельца, чиркнули спичкой...

Мужчина заорал. Но кричал недолго — тут же и скончался. Оказалось, пацаны сожгли своего соседа, жившего в том же доме. Пожилой человек отдыхал в подвале после дружеской пирушки. До пенсии не дожил всего 3 года” (“Труд”, 1994, 22 декабря).

Можно было разбудить спящего и прогнать или как-то напугать, чтобы больше не приходил в подвал. Так это все неэффективно: здесь, как и с той старухой, “решать вопрос” надо в принципе. Но, заметьте, “облили бензином” не самого человека, а его одежду. А то, что при ней оказался сосед, — другой вопрос. Может, и судили бы за то, что спалили одежду, так судить некого — оба совсем дети.

В Москве в подвале дома на улице Зорге, в одном и том же подъезде с небольшим интервалом были обнаружены два трупа. Вскоре работники милиции задержали убийц — ими оказались подростки пятнадцати — шестнадцати лет. Выяснилось, что молодые люди, прогуливаясь по улице, повздорили с пятидесятитрехлетним г-ном Смертенковым, да так, что забили его до смерти.

Ужаснулись содеянному? Вовсе нет. Наоборот. Происшедшее так развеселило подростков, что они решили напасть еще на одного прохожего. Убив и его, они бросили труп в подъезде и убежали (“Сегодня”, 1994, 19 ноября).

В данном случае убили просто так. От нечего делать. Даже не остереглись затащить жертву в тот же подъезд, куда ранее уже затащили одного убитого. То есть даже и страха нет за убийство.

Вот сообщение из башкирской деревни Сардык. Там во время всенародного праздника — сабантуя — шатавшимся без дела детям попался на глаза подвыпивший старик, мирно сидевший под деревом. Подойдя к нему, малолетние садисты начали пинать жертву ногами. Кто-то их спугнул. Избитого пожилого человека увезли в больницу, где в ту же ночь он скончался. Убийцы, сообщает газета, задержаны. Один из них учится в третьем классе, другой — в пятом. Кого судить? (“Труд”, 1994, 23 июня). В Челябинске с сильными ожогами доставлен в больницу девятилетний мальчик, на которого в трамвае напали подростки. Пятеро хулиганов вошли в вагон, где находились еще двадцать пассажиров, окружили мальчишку и стали принуждать к развратным действиям. Мало того, один из них облил мальчика коричневой жидкостью из пакета и бросил горящую спичку. Банда тут же выскочила из трамвая. В считанные секунды ребенок был объят пламенем. Сотрудники уголовного розыска Челябинска установили личности юных садистов. Они задержаны. (“Труд”, 1994, 1 декабря).

Еще один “единичный случай” с детьми — и опять Челябинск. Теперь — на почве экономики. (Не подумайте плохо про Челябинск, просто там добросовестно работает корреспондент.)

“Четырнадцатилетний подросток облил бензином и поджег девятилетнего мальчика, который, получив страшные ожоги, скончался. Как выяснилось, он мстил ему как... конкуренту по бизнесу. Мальчишки зарабатывали на жизнь мытьем автомобилей, и подросток обиделся на то, что соперник перехватил у него клиентов. Таким образом, — итожит корреспондент, — разборки за “место под солнцем”, характерные для определенных категорий взрослых, постепенно перекочевывают и в детскую среду” (“Труд”, 1994, 29 сентября).

Молодой человек из Екатеринбурга тайно продал бабушкину квартиру, а когда новые хозяева собрались в нее въезжать, пригласил старушку в лесопарк подышать свежим воздухом. Пожилая женщина с удовольствием согласилась скрасить свой одинокий досуг в обществе внука. (У кого есть внуки, разве ж откажетесь от такой прогулки?)

Найдя безлюдное место, изверг выхватил нож и начал наносить бабушке удары. Шестидесятипятилетняя старушка даже не успела понять, за что же так осерчал на нее внук (“Труд”, 1994, 14 сентября).

А вот сообщение из города Орска (Оренбургская область). “82-летняя женщина попала в больницу с ожогами третьей и четвертой степеней. Перед смертью она еле слышно прошептала обожженными губами имя своего убийцы... — имя собственного сына, который облил ее бензином и поджег” (“Труд”, 1994, 28 июня).

Может, кто будет размышлять о том, какая из смертей самая страшная, так вспомните эту. Или вот эту.

В Казани в подвале одного из домов был обнаружен труп женщины, скончавшейся от жестоких побоев. Как выяснилось, она тоже стала жертвой собственного сына. “Неработающий оболтус выгнал ее из квартиры, вынудив несчастную ночевать в подвале дома, где она работала дворником. Однако он и здесь не оставлял ее в покое, вымогая заработок. Когда после очередного избиения матери его арестовали, соседи посоветовали женщине подать заявление в РОВД, но сердобольная мать наотрез отказалась портить жизнь своей “кровинушке”. Отпущенный на свободу, сын сразу же отправился в подвал, отобрал у матери деньги и вымещал на ней злобу до тех пор, пока она не испустила дух” (“Труд”, 1994, 7 декабря).

Мы приводили примеры того, как дети расправляются со взрослыми и даже со своими ближайшими родственниками. А вот примеры так называемой “обратной связи”.

Из Хабаровска сообщает корреспондент: “Живого малыша, которому от роду минула неделя, обнаружил в мусоропроводе одного из домов Хабаровска пришедший прибрать за жильцами дворник. “Скорая”, срочно вызванная им к месту происшествия, зарегистрировала переохлаждение организма новорожденного и синюшные подтеки на шее: мамаша, судя по всему, пыталась еще и удушить свое дитя.

Мальчик остался жить. Врачи выходили его. Мать установлена. Ею оказалась 30-летняя нигде не работающая женщина, рожавшая тайно, дома.

Этот страшный случай не является исключительным. По свидетельству хабаровских медиков, таких подкидышей им приходится выхаживать не реже одного раза в три месяца” (“Труд”, 1994, 28 октября).

Передавший в газету эту информацию Игорь Красиков задается вопросом: куда идем? где предел моральной деградации? Задается такими вопросами потому, что с нашими размышлениями не знаком. Мы бы ему ответили...

Житель города Гремячинска некто Г. (фамилию скрывают, хотя и так ясно, что скрывается за “Г.”) получил в свое время двенадцатилетний срок за изнасилование своей же четырехлетней дочери. Вернувшись после долгих лет отсутствия и разыскав семью, сменившую за это время место жительства, он вновь изнасиловал дочь, ныне уже шестнадцатилетнюю. Г. арестован, ведется следствие (“Труд”, 1994, 27 октября).

Насилию родителей, как могут, сопротивляются.

Читаем сообщение Николая Мокрищева (уж не псевдоним ли?): “Муж 30-летней жительницы Горловки Я. постоянно и нещадно избивал детей (8 и 12 лет), требуя высоких достижений в учебе. Уговоры, мольбы матери прекратить истязания отец-садист игнорировал. И вот после очередного избиения малышей отцом Я. вошла в комнату в состоянии аффекта и решила своими руками избавить несчастных ребятишек от мучений. Одного ребенка она задушила утром, второго — после возвращения из школы. Затем, оставив записку, объясняющую поступок, попыталась покончить с собой, выбросившись из окна, но ей помешали” (“Труд”, 1994, 2 декабря).

Как вы считаете, гуманно или жестоко поступил в данном случае тот, кто “помешал” уйти из жизни женщине, только что задушившей двух своих детей?

Этот же корреспондент сообщает из Мариуполя: “45-летний водитель “Жигулей” торопился с женой по своим делам, и прямо перед колесами его машины в центре Мариуполя перебежал дорогу пожилой мужчина. Едва успев затормозить, водитель приоткрыл дверцу и сказал нерасторопному пешеходу все, что он о нем думал в данный момент. Однако договорить до конца не успел: пешеход, развернувшись, не стал вступать в пререкания, просто полоснул водителя ножом по горлу. Владелец “Жигулей” скончался на месте от потери крови. Пенсионер задержан. Да он и не думал скрываться.

Страшно за всех нас, — заключает Мокрищев, — за доведенное до такой безоглядной злобы общество” (“Труд”, 1994, 9 декабря).

В вокзале подмосковной станции Лобня хулиганы решили сжечь заживо группу беженцев-таджиков из 28 человек, среди которых 14 взрослых мужчин и 14 детей в возрасте от 4 до 9 лет. Когда беженцы спали, расположившись на полу в зале ожидания, преступники бросили в них бутылку с зажигательной смесью. По словам милиционеров, то, что произошло, напоминало кромешный ад.

“После того как разбилась бутылка со смесью, набитые хлопком матрасы, на которых спали таджики, моментально вспыхнули, а буквально через мгновение начал гореть и деревянный пол вокзала. Людей спасло только отсутствие решеток на окнах. Разбив стекло, мужчины выбрасывали детей, на которых уже горела одежда, прямо на улицу. Несмотря на самоотверженность отцов, семеро детишек страшно обгорели. Пострадало и пятеро взрослых. Когда милиция пыталась выяснить обстоятельства пожара у самих таджиков, те не могли вымолвить ни слова, а лишь плакали” (“Московский комсомолец”, 1994, 14 декабря).

В самом центре Москвы, в собственной квартире на старом Арбате был зверски убит Герой Советского Союза, полковник запаса, семидесятиоднолетний Александр Щербаков. Соседи Щербакова переполошились из-за жутких криков, доносившихся из его квартиры, и позвонили в милицию. Через минуту примчался участковый инспектор. Выбив дверь, милиционер вбежал в заполненную дымом квартиру. В комнате горела мебель, посередине лежал окровавленный труп хозяина. На его теле насчитали около тридцати ножевых ранений. Убийца орудовал ножом и... ножницами (“Московский комсомолец”, 1994, 24 ноября).

В той же Москве в Окружном проезде, возле дома № 35 инженер института авиационных материалов (техническая интеллигенция) жахнул средь бела дня топором по голове восьмидесятипятилетнюю старушку. Причины неясны. Известно только, что старушка не процентщица. Самое удивительное, отмечают газетчики, что старушка осталась жить (“Вечерняя Москва”, 1994, 20 июля). Чему же еще удивляться? Ведь не удару топора по голове средь бела дня.

В Полтаве от дома № 114 по улице Пушкина долгое время исходил трупный смрад. Больше недели здесь возле разложившегося трупа ели, пили, почти не выходили на улицу двое мужчин. Третьему, убитому, было сорок лет. Он нигде не работал. Установлено, что приятели поссорились и зарезали собутыльника кухонным ножом, завернули похолодевшего гостя в ковер, собираясь куда-нибудь отнести. Да за выпивкой, вероятно, забыли. Когда пришла милиция (наверное, на запах), страшная улика все еще оставалась при убийцах... (“Труд”, 1994, 6 июля).

В Тверской области мальчишка забрался в чужой сад и стал рвать яблоки. Крал не от голода, а оттого, что “чужие — слаще”. Журналист Григорий Волович далее сообщает: “Тут его увидел хозяин. С палкой в руке кинулся он за маленьким “грабителем”, который в страхе карабкался на забор. Но хозяин успел поймать его за штаны, и они сползли, открыв свету худенькую попку. Разъяренный садовник — по фамилии Садовников — ткнул своей палкой с такой силой, что она вошла глубоко в живот, исторгнув из мальчишки дикий смертельный крик. Ярость хозяина сменилась страхом, и, чтобы унять, заглушить крик, он сдавил детское горло...” (“Труд”, 1994, 18 ноября).

Газета “Труд” со ссылкой на информационное агентство “ВЕТТА” сообщает о вспышке бытового насилия на почве пьянства в Пермской области. Совместное возлияние в одном из домов в Гайнском районе закончилось тем, что муж задушил жену, в Лысьве старший брат убил младшего, там же сын лишил жизни собственную мать. В Оханском ресторане один пьяный посетитель зарезал другого, в Добрянском районе мужчина убил сожительницу, в Нытвенском, наоборот, женщина зарубила сожителя...

Наиболее характерный пример озверения части жителей зарегистрирован в Чусовом. Неработающая, ранее судимая “дама” сорока трех лет после совместного употребления спиртного подняла топор на своего сорокалетнего мужа. Она рубила топором его шею вплоть до отделения головы, которую затем, не в силах унять ярость, запинала под кровать... (“Труд”, 1994, 8 декабря).

Бытовые разборки страшны и жестоки. Но куда страшнее следующее.

В Киеве был арестован сотрудник минской милиции. Этот страж порядка шел по улице и повстречал гулявшую с собакой девушку. Милиционер приказал надеть на собаку намордник. Девушка совет проигнорировала и тут же упала, сраженная выстрелом из милицейского пистолета. В названии заметки резонный вопрос: “Кому намордник нужнее?” (“Труд”, 1994, 9 декабря).

Из далекого Хабаровска сообщают: “15-летняя девочка заперлась в туалете прогулочного теплохода “Москва” по неотложному делу. На беду, то же самое дело позвало в это помещение и старшего лейтенанта милиции Индустриального района Хабаровска А. (фамилию информаторы решили скрыть. — В. П.). Привыкший, что человеку в мундире везде оказывают повышенный почет и уважение, подвыпивший офицер (!) потребовал, чтобы означенное место ему срочно освободили. Юная пассажирка замешкалась, и тогда бравый милиционер выстрелил в дверь из табельного оружия, наповал уложив девочку...”  (“Труд”, 1994, 22 сентября).

 

* * *

 

Итак, мы привели “частные случаи” самого большого греха — убийства. Мы не копались в судебных архивах, не перелопачивали центральную и провинциальную прессу, а взяли подшивку старых газет, в основном “Труд”, да еще что под руку попадалось. Мы лишь затронули наш повседневный быт, ставший из-за нашей жестокости “безбытностью”. Почти все наши убийцы находились рядом со своими жертвами. Убийцами становиться не собирались. Просто так получилось. Не оказалось в тот момент такого участка в мозгу, которым жалеют. За своими проблемами — до чужого ли горя? Вон его сколько! Каждый день. Притерпелись к напастям и не замечаем. Как будто их и нет вовсе.

Что там за старушка восьмидесятидвухлетняя? Что за старик, забитый ногами детей? Чья это мать убивается горем? Чей это мальчик пропал? И вообще — был ли он?

Как быть и как жить, если допустить, что у нас всех, у всего народа нашего отсутствует тот самый “участок”, та самая “эмоциональная структура”, которыми жалеют? Каково наше будущее, если нам, от президента страны до уличного мальчишки, попросту нечем жалеть? Ни себя, ни тем более кого другого. И вот один посылает на смерть других убивать третьих и с помощью лжи превозносит насилие как добродетель. А другой, со знанием дела вступающий в “большую жизнь”, безжалостно уничтожает малолетнего конкурента. В ком из них наша воплощенная жестокость?

“Да, великий народ наш был взращен как зверь, претерпел мучения еще с самого начала своего, за всю свою тысячу лет, такие, каких ни один народ в мире не вытерпел бы, разложился бы и уничтожился, а наш только окреп и сплотился в этих мучениях. Не корите же его за “зверство и невежество”, господа мудрецы, потому что вы, именно вы-то для него ничего не сделали” (Федор Достоевский, “Дневник писателя” за 1877 год).

Федор Михайлович, Федор Михайлович! Зачем вы стыдили наших мудрецов? Уже после укоров ваших они столько “сделали”. Все, как вы и предвидели. Прямо так и ставили вопрос: “Что делать?” И такого понаделали! Уже во всем мире знают, что значит наша власть в соединении с нашими же мудрецами.

А может, не в них, мудрецах, дело? Может, все-таки в нас же самих? Ведь и мудрецы наши, и наши начальники — что есть? Наш же народ. Сам и мудрствует, и начальствует.

Трудное, затянувшееся детство — продолжается. Наш веснушчатый гуттаперчевый малый продолжает ради забавы ковыряться ножичком в чреве ближнего. И не упрекни его, не скажи чего плохого: попадешь в немилость народную, окажешься крайним и почти всегда — виноватым. А “виноватого кровь — вода” (такая вот нехитрая наша народная поговорка).

А назовите, кто только у нас не виноват?

 

VI

Откройте Ветхий Завет.

Великие, исполинские фигуры библейских пророков: Илия, Исайя, Иеремия, Иезекииль...

Сквозь Откровения, плач, стенания проходит всегда и неизменно одно: именем Бога Живого беспощадная, жестокая, бескомпромиссная критика своего (и Бога) народа — Израиля. Не сатира, не юмор, не пасквиль, а открытое и доступное пониманию каждого — Слово. Пусть угроза собственной жизни, вопреки властелину, обстоятельствам, вопреки даже смыслу, но Слово пророка — это всегда предостережение, укор и напоминание о грозящем возмездии: если народ изменяет своему Богу, своим традициям, если вокруг кровь, насилие, разврат — виноваты не лишь правители, виноват весь народ, и в особенности народ.

“Увы, народ грешный, народ обремененный беззакониями, племя злоеев, сыны погибельные! Оставили Господа, презрели Святого Израилева, — повернулись назад. Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство? Вся голова в язвах, и все сердце исчахло. От подошвы ноги до темени головы нет у него здорового места; язвы, пятна, гноящиеся раны, неочищенные и необвязанные и не смягченные елеем. Земля ваша опустошена; города ваши сожжены огнем; поля ваши в ваших глазах съедают чужие, все опустело, как после разорения чужими” (Ис. 1: 4 — 7).

— Народ всегда прав! — это ложное и обольстительное, ставшее аксиоматичным утверждение на деле играет роковую роль для самого народа. Оно не просто опасно, оно губительно изначально, поскольку порождает неискореняемый порок внутри общества — самонадеянность, восторг от этого и коллективную безответственность. В этом случае Бог — единственный и высший Судия — подвергается суду Линча и перестает существовать для народа.

Был хороший и добрый народ, жила себе страна Муравия. Пришли бандиты-большевики. Разрушили храмы. Уничтожили священников. Насаждался воинствующий атеизм. Народ перестал верить в Бога. Войны: гражданская, отечественная, “холодная”... ГУЛАГ. Распад СССР. Виноваты Ленин, Сталин, Горбачев и коммунисты. Для многих (и их становится все больше) во всем виновен Ельцин...

А не перестал ли наш народ верить в Бога до того? До прихода большевиков, до разрушения храмов, до уничтожения священников? Ведь действительная вера не в храме и не у иконостаса, но в сердце верующего. Исчезла из сердца — не удержались и храмы. И только восстановлением храмов веры не вернешь. Камень — не сердце. “И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои; и когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу: ваши руки полны крови. Омойтесь, очиститесь, удалите злые деяния ваши от очей Моих; перестаньте делать зло. Научитесь делать добро; ищите правды; спасайте угнетенного; защищайте сироту, вступайтесь за вдову” (Ис. 1: 15 — 17).

Две с половиной тысячи лет назад у древних иудеев уничтожили Первый Храм и сожгли Ковчег Завета — самую священную реликвию. Более того, их увели в Вавилон, в плен, на чужбину. Но разве, лишившись Храма, верующие лишились веры? Нет. Они, напротив, перенесли свою веру в самих себя, став как будто бы каждый частью Храма, частью Бога. И с этой верой они воздвигли новый храм, на новом месте. Спустя несколько столетий разрушили и его, но еще до этого, у Сихемского колодца, нам, в лице безвестной самаритянки, был открыт вечный закон религии, по которому “истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет Себе” (Ин. 4: 23).

Что значит возлюбить ближнего? Кроме прочего — это суметь упредить его слабости и ошибки. Что значит любить свой народ? Прежде всего — быть с ним (значит, и с собою) откровенными, не потакать и не заискивать.

Уже не раз говорили о том, что политикам надо запретить прилюдно заигрывать с детьми, трепать их за уши, похлопывать по щекам, брать на руки и позировать перед фото- и телекамерами...

Мне кажется, и не только мне, что настает время, когда надо наложить табу на такие же игры с “народом”. И не только политикам, но вообще всем.

Народ включает в себя не только всех живых, но и всех мертвых. Причем мертвых гораздо больше. В этом некрополе пока нет только нас, живущих в одно нынешнее мгновенье, а лишь это не дает права говорить от имени всех. Это опрометчиво для нас самих, потому что, когда не будет нас, от нашего имени будут судить, вершить, требовать, вещать — наши потомки.

Новая жизнь отвергает и отодвигает в прошлое лживое и циничное — “именем народа”. Заканчивается время не только прилагательного “народный” (“народные избранники”, “народное мнение”, “народная дипломатия”...) — заканчивается целая идеология и вместе с нею — эпоха, где под именем “народ” скрывалось мнимое разделение ответственности между вездесущей властью и огосударствленным обществом.

Между этими деспотичными, обезличенными и неразлучными демонами (“низами” и “верхами”) безнадежно зажат человек.

Чтобы сохранить нас как народ, мы прежде должны обрести себя и для этого — стать отдельными личностями, полноценными гражданами, обрести экономическую свободу, возможность накапливать, строить, выращивать, богатеть...

Будет ли при этом выбор каждого из нас совпадать с выбором страны — не вопрос, если мы научимся жить в согласии с другими людьми, с соседями, с согражданами, потом и с другими народами.

В нашу жизнь приходит новое поколение людей. Представления о будущей жизни у них не зашорены идеологическими штампами, в том числе “демократическими”. Будущее свое и своего народа они видят не в “народной премудрости”, а в собственном профессионализме и трудолюбии, не в так называемой “сермяжной правде народа”, а в кропотливой жизнедеятельности и усердии каждого.

Если мы увидим в этом естественном стремлении к новой жизни лишь порок, если за существующим хаосом не заметим свою логику и последовательность, станем вновь выступать от имени народа, отождествлять свой собственный выбор с выбором России и определять его для других — потеряем еще один шанс, еще одну надежду на согласие в обществе, потому что, пока политики витийствуют, — народ безмолвствует. И ничего с ним не поделаешь!

Главы из книги.

1 Определений у понятия “народ” — множество. Взгляды на сам народ — разные. “Сверху” видится одно, “снизу” — совсем другое. Мы будем здесь и далее придерживаться замечательного определения, данного народу деревенским мужиком Денисом Григорьевым, чеховским “злоумышленником”, во время его допроса следователем в суде:

“— Для чего же тебе понадобилась эта гайка?

— Гайка-то? Мы из гаек грузила делаем...

— Кто это — мы?

— Мы, народ... Климовские мужики то есть”.

2 “Разбегающаяся” страна не дает закончить статью: недавно в “Ритуал-сервис” обратилась группа товарищей в малиновых пиджаках со срочным заказом на хрустальный гроб — за 350 тысяч долларов (“Известия”, 1995, 28 февраля).



Версия для печати