Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 7

Памяти Ваньки Жукова


ПАВЕЛ БАСИНСКИЙ

 

ПАМЯТИ ВАНЬКИ ЖУКОВА

 

Модное нынче понятие “литературоцентризм”, якобы отражающее существо культурной ситуации в России давнего и ближнего прошлого, в действительности ничего не отражает и является типичной “обманкой”. Им воспользовались люди, не способные видеть ситуацию изнутри, не желающие признавать за русской литературой самостоятельной культуры, обладающей (как и любая истинная культура) отчетливым национальным лицом. Вот логика их чисто механических рассуждений: мол, была в России в прошлом некая “литература”, она зачем-то хотела быть больше чем “литературой”, но это неправильно. Теперь надо посидеть в сторонке, почесать затылок и заняться наконец “своим делом”. Надо избавляться от: а) политики, б) идеологии, в) претензий на руководство жизнью; д) притязаний на цельность, “тотальность”, иерархичность творчества.

Возражать против этого нельзя, ибо придется говорить вещи слишком очевидные (например, что тургеневский роман менее идеологичен, чем романы Золя; или что Пришвин в 20 — 30-е годы жил и писал гораздо больше “вне политики”, нежели, например, французские сюрреалисты, в это же время с пафосом воздвигавшие насквозь политизированные теории; что “деревенская проза” — явление более камерное, человечное, непретенциозное в сравнении с тоталитаристскими претензиями все и вся подминающего под себя постмодерна).

Не надо спорить. Поздно. Надо развести концы с концами.

Есть старая литературная традиция, которая сейчас в России переживает едва ли не самые тяжелые и опасные времена. Дело не в политике и не в чьей-то злой воле. Ах, если бы это было так: смута, поляки, Лжедмитрий, Минин и Пожарский! Увы... старой русской культуре настало время вспомнить простые и горькие слова: “Бог дал, Бог и взял...” Тем более старость не равна дряхлости. Надо ли напоминать, что чем мы старее, тем ближе сам первоисточник духа, что в нашем языке нет слов более энергичных, чем “ныне отпущаеши...”. Не об этом речь. Кроме онтологии старости не плохо бы вспомнить и о ее физиологии.

Мы надругались над физиологией старости. Нашим героем XX века останется Собакевич, тащивший всего барана на стол, — а должен бы остаться Плюшкин, не позволявший дворовым мальчишкам и плесневелой корки стащить. Лукавство и подлость советской власти заключались совсем не в том, что она “подморозила” Россию (как советовал К. Леонтьев, светлая ему память!), а в том, что она гальванизировала ее. Большевики сначала тайно, а потом явно любили роскошь. Это была неслыханная роскошь — обладать русской культурой в XX веке. Понятно, что большевики хотели ее себе позволить, но нам не следовало им ее давать. Надо было спрятаться, схорониться и не высовывать носа, притом не в обычном (как Платонов, писавший романы в стол), а в самом глубоком, мистическом смысле, подобно тому как древние перуанцы прятали свои святилища от европейских конкистадоров или как уходили в дремучие керженские леса нижегородские староверы. Надо было ждать! Хитрить. Скопидомничать. Казать кукиш в кармане. Не заигрывать так или иначе с молодой мировой революцией и с новой властью, а бережно хранить свою драгоценную старость. Как это можно было сделать, не знаю и даже не имею права предполагать. Истинная культура сама выбирает векторы приложения своих сил. Видно, мы выбрали какой-то не тот вектор.

Мы разорились на культуре. Конечно, явление русской культуры XX века поражает всякое воображение. Только литература может свести с ума. Шолохов и Платонов, Ахматова и Заболоцкий, Шаламов и Пастернак, Твардовский и Солженицын! Как поглядишь — какой простор! Филологи, иностранцы и постмодернисты в восторге. Ка-кой материал! Большой Стиль. Великая Жатва.

А сейчас наше поле омертвело. Не выдержало нагрузки. Дико, холодно. А что поделаешь? Надо терпеть, собирать последние колоски и надеяться на новый год. Или — бежать на соседние поля.

Сейчас мы имеем дело с новым племенем литераторов — ярких, талантливых, легких на подъем, иногда весьма образованных, живо откликающихся на современный культурный контекст и... напрочь лишенных исторической памяти, а также минимального трепета перед святынями, не важно, родимыми или чужими (последнее немного пугает, если вспомнить, что Вл. Соловьев относил благоговение вместе с жалостью и стыдом к первичным понятиям нравственности, которые отличают нас от животных).

Их божество — КОНТЕКСТ, внешняя, текучая, лишенная смысла данность. Они должны латать бесконечно возникающие в их культуре прорехи, плетя, по выражению Ницше, паутину из самих себя. Но плести паутину “как все”, согласитесь, скучно. Поэтому еще одним божеством “нового племени” является стиль. Так в пестрой мешанине случайных талантов и произведений возникает жалкое подражание цельности, намечается своя фальшивая иерархия стилей — нечто, позволяющее хоть приблизительно ориентироваться в этой “из ниоткуда” взявшейся культуре. Выбираются “авторитеты” (приснопоминаемые Пригов, Сорокин, Галковский), которые представляют неприступные крепости стилей не столько литературных, сколько поведенческих.

Слишком напряженная работа над стилем может стать причиной смерти... отнюдь не литературной. Например, так было с Жюлем Гонкуром, который, как полагал его старший брат Эдмон, надорвался на стиле. Но в данном случае стиль — это последнее прибежище пустоты, которая отчаянно жаждет жить и ради жизни готова принять любое обличье. Незаметно смена масок, вначале напоминающая веселый карнавал, становится тоскливым способом выживания. Не “маска и душа”, но маска, маска и еще раз маска.

Однако возможности литературы (и в особенности — русской), с точки зрения стиля, весьма малы и скромны, а главное — неисправимо старомодны. В эпоху “широких возможностей” русский писатель поневоле оказывается Ванькой Жуковым. Он пишет какие-то буквы на листе бумаги и относит их в почтовый ящик без четкого адреса в надежде быть прочитанным. Он и будет прочитан, но лишь людьми родной культуры. “Мы с тобой одной крови, ты и я”. Литература осталась наедине с собой и, может быть, впервые осознает себя культурой как таковой. Это не значит, что раньше она культурой не была, просто она не придавала этим вещам центрального значения. И только “в изгнанье” она начинает внимать своей проблеме, как это было, например, в эмиграции. Отсюда можно понять, что нынешнее “изгнанье” вовсе не благо для литературы, как считают ортодоксальные либералы, а новое серьезное испытание, из которого литература может выйти, а может и нет.

Пока же мы наблюдаем то, что и должно было произойти с людьми, которые оказались в русской литературе волей не судьбы, но случая: веселое предательство литературы. Ведь “новое племя” — прежде всего ловкие и современные люди. Не они служат литературе, а — она служит им. Для них литература — лишь форма самореализации, которая при необходимости может быть оставлена, как старая кожа змеи, или переделана в нечто новое, как старый, износившийся, однако не лишенный материальной ценности нелепый механизм. Для них не сама культура важна, а ее динамика, не таинственная глубина смысла, а затейливая изменчивость формы.

Однако русская литература быстро исчерпала свои возможности на этом поле (жеста, акции, перфоманса), и самые ловкие, самые отважные люди из “нового племени” спешно покидают грядки, возле которых они раньше грызли свои морковки. “Я не поэт, я — артист!” — гордо заявляет Дм. Пригов, как помнится, начинавший стихами о “милицанерах” еще в советском альманахе “Истоки”. “Бедноват литературный дискурс!” — вздыхает подвижник отечественного постмодернизма Вяч. Курицын и тоже косится по сторонам.

Им стало тесно в русской литературе, которая съежилась в своих минимальных границах и продолжает сжиматься дальше... как и вся Россия. Им стало голодно на этом мрачном пустыре — изгаженном и разграбленном, где они вместе с людьми из своего племени совсем недавно жили и вольно, и весело. Пора, пора совершать набеги на соседние поля!

Бог помощь вам, друзья! А мы, пораскинув мыслишками, все же останемся с Ванькой Жуковым — скрипеть пером и писать “на деревню дедушке”.

“Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать”.



Версия для печати