Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 6

А все-таки выше уровня моря...


АЛЛА МАРЧЕНКО

*

А ВСЕ-ТАКИ ВЫШЕ УРОВНЯ МОРЯ...

 

 

Толстые журналы — что ждет их завтра? — задает “Литгазета” ставший уже привычным на переломе года вопрос и отвечает статьей Павла Басинского (“Очарованная культура”, 11.1.95), который, как оказалось, ничего от них не ждет. Чего ждать от завтрашнего мертвяка? Честнее объявить правду: толстый ежемесячник ныне — либо очарованный остров для разочарованных нью-аутсайдеров, либо заповедник окаменелостей. Словом — “труп”. Пока — полуживой, и звон премиальных бокалов, к зимним праздникам приуроченный, еще скрывает лязг-стук костей — “желтых мослов из могильника”. Вонь, однако, стоит несусветная, потому как слоноподобные бывшие смердят, и все нормальные-витальные особи давно дали деру — вон из библиотеки! прочь от архивной пыли! Куда? На воздух! Туда, где вольно дышит новый русский “эйдос”, миллионом литтерзаний не озабоченный.

Конечно, конечно, Басинский — не Мальгин, которому мало власти без славы, и не Юрий Кувалдин, гордящийся перед толстожурнальными засидельцами своим сегодняшним издательским разбегом1.

Убеждена: ярость, с какой Басинский расшвыривает носком адидасовской кроссовки “желтые мослы” из могильника, порождена не злостью или злорадством, а горькой досадой критика милостью божией, сделавшего себя на журнальной культуре, на этом малообитаемом, затерянном в безбрежном книжном море островке свой черный хлеб добывающего и вот надо же — навсегда опоздавшего к толстожурнальному буму. Ведь и Борис Кузьминский начинает свой новогодний раздолбон трех столичных толстяков (“Знамя”, “Октябрь”, “Иностранка”) с ностальгической ноты: назад-обратно хочется, в отрочество, когда толстожурнальные авторы казались ему, подростку, книжному червю, чуть ли не небожителями!

Впрочем, покуролесив на предполагаемой “тризне больших похорон”, Павел Басинский снимает карнавальную маску Могильщика и тоже начинает ностальгировать. И философствовать. Дескать, в России и в XIX, и в XX веке журнальная культура — это “не штучный товар”, не отдельные, плохие ли, хорошие ли, журналы, а “Империя, Царство, Синклит, в которых одна (журнальная. — А. М.) единица значила не больше, но и не меньше, чем один солдат в прекрасно организованной армии”.

Для литературных мечтаний (накануне старого Нового года) не худо придумано. И исполнено лихо. Вот только фактам — историческим — не соответствует. Ну какая журнальная Империя, какой издательский Синклит — при почти поголовной безграмотности (к середине “золотого” девятнадцатого — 8 процентов едва умеющих нацарапать имя-фамилию; менее 1 процента способных по складам прочесть печатную страницу, ничтожная кучка читающей публики — и, наконец, истинный читатель как явление единичное и нетипичное)? Какое журнальное ярко цветущее Царство в стране со столь неудобной для общения и сообщения умов географией, когда от мысли до мысли — “ни огня, ни черной хаты... только версты полосаты...”? Когда цензура бдит в три глаза, когда великие мира сего не изъясняются по-русски (русские записочки Екатерины Карамзиной кажутся нацарапанными рукой Арины Родионовны!), а потому и читают и “складируют” лишь дорогую иностранную книгу, для публики чуть победнее уже почти недоступную? Вот что писала, к примеру, тетка Петра Чаадаева, и не из Тмутаракани — из Дмитровского уезда, брату философа Михаилу, державшему специально для тетеньки абонемент в одной из частных московских библиотек: “И как уж ты меня одолжил, что не знаю, как тебя и благодарить; в скуке моей, конечно, великая отрада, но надо и совесть иметь: в год это делает сумму...”

Русские книги, естественно, дешевле, но тоже “делают сумму”, ибо тиражи мизерные, государственное книгопечатанье неповоротливо, а частные типографии и издатели маломощны, да еще и слишком помнят разор, указом о запрещении вольных типографий учиненный. Ныне вроде бы отменен, но кто об заклад побьется, что повторения не последует? Да и на чем строить Дело — что издавать? Ну, исхитрились и дедушку Крылова потешили, сделали великому книголюбу презент: “Басни Ивана Крылова” блошиным форматом отпечатали. Но то ж потеха. А для барыша — что? Стишки-с? Да “Бедная Лиза”, да “Капитанская дочка”, да пламенный Марлинский, да Карамзина “История”, каковую за отсутствием русского исторического романа словно роман читают.

В столь специфических, уникально российских обстоятельствах ТОЛСТЫЙ ЖУРНАЛ, “втягивающий” под свою, тонкую, “обложку целую библиотеку” (выражение А. Рейнблата, автора замечательного исследования “От Бовы до Бальмонта”), был оптимальным вариантом, единственно реальным выходом из безвыходности!.. Ну прямо по пословице: голь на выдумку хитра. Ежемесячный “толстячок”, кстати, тоже был не дешев, и все-таки тот же самый материал для чтения в виде книги обошелся бы русскому книгочею тогдашних времен в три раза дороже...

И вот что нужно припомнить любителям помечтать о “России, которую мы потеряли”. В отличие от книги, распространением которой занималась книжная торговля, подписной журнал в любую точку империи, какой бы она ни была отдаленной, доставляла госпочта. А она — царская почта — и в “дожелезную езду” работала по-армейски четко. Благо в лошадях (гением Алексея Орлова, отставного любимца Екатерины Великой), к русским немереным верстам приспособленных, недостатка уже не было, равно как и в безотказных станционных смотрителях.

Тут уже внук Екатерины, Николай Павлович, постарался — навел Порядок. Не из любви к просвещению, разумеется, — до конца дней своих не мог совладать с ужасом, пережитым в день 14 декабря. Дабы держать державу в самодержавном Кулаке (чтоб не ковала потаенно — крамолу), его величеству государю императору, самодержцу всероссийскому (и прочая, и прочая, и прочая), надобно было стать Всевидящим Оком и Всеслышащим Ухом. А что увидит Око, что услышит Ухо — при таких-то имперских просторах — без курьерской безотказной почты, без учета и контроля за каждой подорожной — по казенной ли, личной ли надобности?

За лихими курьерскими тянулись выносливые почтовые — и ничего, тянули груз просвещенья, благо был не так уж и грузен: десять — двадцать “толстяков” на уезд, тридцать — пятьдесят на губернию. К тому же развозили их по России разутыми-раздетыми, в бумажных “пеленках”, а одевали уже на местах, причем зачастую собственноручно: переплетному делу в те времена обучали почти повсеместно, даже в привилегированных военных заведениях.

Русские толстые журналы, как бы ни хотел Басинский подстричь их под одну гребенку, были разные, и выбор-разброс — был; правда, не слишком большой — от шести до восьми вариантов; но все же и по политическому направлению, и по уровню интеллигентности, да и вкус редактора — а это завсегда товар штучный — многое определял. И все-таки и впрямь в русском толстом журнале было и нечто общее всем. Это действительно был особый, уникальный журнальный жанр. Существо и особенность этого жанра лучше и тоньше других, многих, и более знаменитых “людей журнала” определил-предугадал-просек князь Владимир Одоевский. Причем задолго до того, как началась “журнальная эпоха”. До того, как Андрей Краевский пригласил Владимира Одоевского в соредакторы возобновленных “Отечественных записок” (на роль “генератора идей”), и много раньше того, как Пушкин, затеяв “Современник”, начал приглядываться к “князюшке” — на предмет сотрудничества.

Вот что писал фактический изобретатель русского журнального жанра в 1828 году, в еще, повторю, дожурнальный альманашный период русской словесности: “Под каким условием поэзия или искусство могут существовать в наше время? Человек не верит и поэзии; вымысла для него недостаточно; “Илиада” ему скучна, он требует от поэзии... существенности... Ныне поэзия, чтобы достигнуть своей цели — пробудить сочувствие в душе человека, должна встретить человека у порога его дома, заговорить с ним о его домашних горестях, о средствах поправить семейные обстоятельства, о том, что его окружает, словом, об его индивидуальном счастии; для сего поэт должен знать все подробности человеческой жизни, начиная с познаний ума до последней физической нужды”. Домом (приютом) именно такого искусства (и прозы и поэзии — одинаково) и стал толстый журнал, и чем полнее соответствовал он своему назначению, чем более походил на угаданный Одоевским Идеал, чем лучше хозяева журнального Дома искусств знали подробности обыденной человеческой жизни, тем больший читательский успех выпадал на их долю, и наоборот: блистательно-умный, истинно элитарный пушкинский “Современник”, к примеру, потому и не пошел, что этому идеалу не соответствовал.

В том, что толстый русский журнал так долго был главной формой бытования и русской мысли и русского слова2, как это ни парадоксально, не последнюю роль сыграла... проклятая русская покорность общему мнению.

Вот что пишет по данному поводу уже упоминавшийся дотошный и щепетильный А. Рейнблат: “Согласие читателя предпочесть журнал книге (а было время, когда образованная публика ничего, кроме толстых журналов, не читала и даже в платных библиотеках журналы составляли львиную долю выдачи. — А. М.) означает, что он считает себя недостаточно компетентным, чтобы из потока многочисленных публикуемых отдельно произведений выбрать подходящие именно ему. Он не хочет (или не может) читать большое число разнообразных книг и нередко довольствуется обзорами, компиляциями, пересказами... Журнальный читатель вообще слабо доверяет конкретному индивиду... ему важно, чтобы публикация исходила от группы в целом”.

Последнее соображение касалось, в основном, в первую очередь жителей провинции, плохо представлявших, по причине отдаленности от центра, “кто есть кто”, но ведь именно провинция и была той опорой, которая долгие десятилетия держала “толстяков” на плаву. Даже в дни славы некрасовского “Современника” две трети подписки давала служилая и учащаяся провинция в складчину с глухими усадьбами средней руки; что до столиц, то здесь их (тогда, как и ныне!) все больше пролистывали...

Короче, именно толстый журнал был тем “дуплом”, посредством которого переговаривались — через сотни разъединяющих верст — русские книгочеи. Круг их был мал, но, несмотря на разрозненность, — тесен, а главное, почти постоянен, из чего следовало, что писатель, связанный долгосрочным договором и личными симпатиями с тем или иным ежемесячником, загодя, заранее знал, какой (типажно) читатель первым откроет и проглотит его новую вещь. Все это вместе взятое на долгие годы — на десятилетия! — создало особые, как бы домашние, патриархальные, ну прямо тепличные, а не холодно-рыночные отношения между Читателем и Писателем. А это, естественно, не могло не сказаться и на особенностях большой русской прозы, с ее сочувствием к маленькому человеку, с ее милосердным вниманием к подробностям жизни, с ее недоверием к вымыслу и т. д. и т. п. Больше того: редкостная бесконфликтность этих отношений, похоже, немало поспособствовала ее, прозы, бурному расцвету, во всяком случае, столь идеальных творческих условий у русского литератора больше уже не было (как тут не процитировать Владимира Корнилова: “Больше российской словесности так никогда не везло”). А везло ей долго: дитятко, зачатое в вынужденном браке беспросветной российской нужды и изворотливого, догадливого русского ума, вышло не только удачным, но и “долгожительным”. В уникальном своем качестве: главное издательство новинок отечественной изящной словесности, серьезное ученое пособие по жизни, общедоступная библиотека по всем отраслям знаний, а также то идеальное место, не клуб, не салон, а именно место, где ежемесячно Писатель и Читатель сбирались тесным дружеским кругом для беседы, для размена чувств и мыслей и этим своим единением оборонялись от неприязни к ним, “образованным”, всей остальной, нечитающей, России, твердо державшейся скалозубовского принципа: “собрать все книги бы да сжечь”; свои — среди чужих, в своей стране — а словно иностранцы.

Толстый журнал просуществовал в полном благополучии до конца 80-х годов прошлого века. И вдруг его благополучие, опора его благополучия зашаталась, ее начали сильно раскачивать, подтачивать два сильных новых конкурента — газета и занятный иллюстрированный журнал. Это, кстати, очень обеспокоило Антона Чехова. Вот одно из его высказываний на сей счет, от 27 ноября 1889 года, в письме А. Н. Плещееву. Повод для высказывания — слухи о крахе “Северного вестника”: “Я, конечно, не верю этому. Толстых журналов в России меньше, чем театров и университетов, судьбою их заинтересована вся читающая и мыслящая масса, за ними следят, от них ждут и проч., и проч. Их поэтому надо всячески оберегать от разрушения — в этом наша прямая обязанность. Вы писали мне: будем держаться. Отвечаю: будем”.

И тем не менее “толстяки” хирели, полегоньку-потихоньку, но куксились, уступая центральное место роскошным изданиям для новых русских, таким, как “Весы” и “Аполлон”, где литература жалась к стенке, а правили бал люди искусства (в прямом смысле), и это естественно: литература — насущный хлеб бедных, живопись — забава для богатых, а Россия — богатела, новые русские рубили вишневые сады и возводили немыслимые особняки; стен было много, и их надо было украсить — холстами несметной цены...

В 10-х годах XX века “толстяки” совсем захирели — вот какими запомнил былых властителей дум язвительный Георгий Иванов: “Петербургские редакции делились на две неравные части: журналы толстые, “идейные”, и другие, более легковесные и по содержанию, и по объему. О первых рассказать почти нечего. Солидная скука очередного номера “Вестника Европы” или “Современного мира” царила и в редакционных помещениях. Большая пропыленная унылая квартира, бородатые сотрудники в очках, жидкий чай с лимоном и в редакционном кабинете — └известный критик и публицист””.

Не эта ли унылая и впрямь пожелтелая от табака и слишком жидкого чая картина висела перед внутренним взором Басинского, когда он сочинял сценарий очередных литпохорон? Лично у меня, и тоже прямо перед глазами, витает иная картина... “Литгазету” со статьей Басинского мне презентовали в канун старого Нового года, на почти шикарной тусовке, какую “Знамя” вот уже второй раз устраивает в честь своих лауреатов. Овальный зал Библиотеки иностранной литературы был полон, раздачу премиальных пряников со спонсорской благотворительной елки транслировали по всем трем каналам ТВ. Хозяева сияли, гости оглядывались в поисках привычных лиц и улыбались и передавали улыбки по кругу — и каждая прочитывалась как: “возьмемся за руки, друзья”, чтобы не дать пропасть Нашему Самому Лучшему в мире журналу; и хозяева улыбались ответно — впрямь улыбались, не делали хорошую мину при плохой игре, и вместо жиденького чая с лимоном было шампанское...

Но мы немного опередили и бег времени, и ход вещей.

Итак, к началу настоящего, не календарного XX века “толстяки” скуксились настолько, что всем без исключения казалось: срок их уж измерен... Ну а потом... Потом, увы, случилось то, что случилось: красная лопата срыла и сбросила за борт, в набежавшую эмигрантскую волну, а потом и в котлован стала сбрасывать тонкий, с проплешинами, культурный гумус. Тут-то “толстяки” вновь ожили, раздались телом — и поволокли на себе насаждаемое сверху просвещение масс.

И лишь однажды за все семьдесят лет советской власти память русского журнального жанра очнулась от забытья и пролетарских заморочек. Я имею в виду, конечно же, “Новый мир” Твардовского. Вот уж где точно своего верного читателя встречали на пороге его скудного жилища, вот где знали все подробности его жизни, начиная с познаний ума и кончая “последней физической нуждой...”.

Что касается славного толстожурнального бума 1987 — 1988 годов, то это был не столько расцвет журнальной культуры, сколько репетиция — рабочая прикидка! — бума издательского. Фантастические, избыточные, сумасшедшие, вскружившие почтовому ведомству некрепкую голову тогдашние тиражи ежемесячников наверняка навели потенциальных предпринимателей на мысль: начать накопление капитала именно с этого быстроходного и скородоходного бизнеса! И те оказались правы в своих прикидках: за какое-нибудь пятилетие — цитирую Диану Тевекелян — Россия из страны “уникально журнальной становится страной издательской”.

Высказав это соображение, Тевекелян с грустью добавляет: “Я человек журнальный и тяжело переживаю это, но, боюсь, процесс необратим”.

Я тоже человек журнальный, и даже книги, ежели не для дела, а так, читаю по-журнальному: сразу несколько и чтобы все про разное. И при этом ничуть не переживаю. Ежели дура почта дотумкает, что при таких ценах за доставку скоро останется при рождественских и пасхальных открыточках, если товарищ правительство перестанет экономить на спичках, если книжно-бумажные коммерсанты сообразят, что Россия слишком долго была страной журнальной и до сих пор пребывает в убеждении, что произведение, не опубликованное в журнале, не есть факт литературы; если писатели, вместо того чтобы злиться на мизерные журнальные гонорары, поймут, что журнал — это не просто остров, но еще и возвышение над уровнем книжного моря, то есть тот холм, с которого он, писатель, виден всем — и критикам, и читателям, и издателям, которые поумней... Так вот, если эти “если” соединятся, если все, так или иначе связанные с журналами, уяснят, что во всех отношениях выгоднее оберегать “толстяков” от разрушения, чем с гиканьем разрушать, то и будут они себе жить — и притом самой живой жизнью. Естественно, каждый на свой манер. Не исключаю, что некоторые из нынешних журнальных заведений превратятся в Дома сезонной литературной моды; “Знамя”, к примеру, к такому перепрофилированию, кажется, готово. Но и для не гонящихся за сей жар-птицей живое литературное дело найдется, потому как без толстого журнала словесности российской уж точно не прожить. А толстых журналов у нас, как и при Чехове, мало — меньше, чем театров и университетов. Да и нужная горстка читающей и думающей массы тоже отыщется, хотя бы уже потому, что в России по-прежнему полно “населенных пунктов”, где доступ к умной книге ограничен и куда пробиться может лишь подписной журнал.

И он, кстати, пробивается.

Вот какое письмо получила я на днях на адрес редакции “Нового мира” для передачи Олегу Павлову, автору опубликованной в 7-й книжке за минувший год “Казенной сказки” — из города Кизел Пермской губернии, от Трофимова Бориса Владимировича, сорока пяти лет:

“Здравствуйте, господин Павлов! Мне очень понравилась ваша повесть “Казенная сказка”, и я решился написать вам. Если не ошибаюсь, “казенная сказка” — это список государственного имущества. И те люди, о которых вы рассказываете, — это и есть казенное имущество, не люди, а вещи, чего о них беспокоиться, если такого казенного добра у нас навалом...”

На этом пока и кончу.

1 Я имею в виду вот какой эпизод. Приглашенный “Знаменем” на обсуждение литературной ситуации 1994 года, хозяин издательства “Книжный сад” заявил следующее: “Совкам за новыми русскими не угнаться. Спрос — предложение. Рукопись прочитывается за два дня, на третий принимается решение. За этими темпами забюрократизированные, апатичные, надменные... редакторы толстых журналов не угонятся, они, видимо, по-прежнему мусолят по году рукописи, а то и теряют их. Они (редакторы. — А. М.) просто такие — ленивые, амбициозные, одним словом, советские. Пусть обижаются, но работу найти им будет нелегко” (“Знамя”, 1995, № 1, стр. 181).

2 О том, что это была именно главная, а не альтернативная форма, свидетельствует и такой факт: за перепечатку романа в книге даже такой знаменитый романист, как Иван Тургенев, получал гонорар в десять раз меньший, чем за первопубликацию в толстом журнале. Более того, авторитет именно журнальной публикации и в глазах критики, и в представлении читателей был столь высок, что произведение, не попавшее по каким-то причинам на страницы толстого журнала, не считалось литературным событием и даже литературным фактом.



Версия для печати