Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 6

Кто стучится мне в ладонь

повесть


ВИКТОРИЯ ФРОЛОВА

*

КТО СТУЧИТСЯ МНЕ В ЛАДОНЬ

 

Повесть

 

Странное создание. У нее полноценное мужское имя — Вася. Васса — в женском варианте и в паспорте. Но так ее никто не зовет. Она слишком не похожа на это солидное слово. Тощая, стриженая, современная. Вася — это то, что нужно. И даже нежно. Иногда.

Она решила рожать. В тот вечер, когда она решила, явилась подруга и спросила:

— С ума сошла? Зачем тебе в двадцать лет?

— Затем, — спокойно сказала она. — У меня нет ничего. И меня уже нет.

— Как это? — испугалась подруга. — Бредишь?

— Нет. — Она помолчала и выдала еще: — От меня только живот теперь и остался. И тот не мой.

— А чей? — Подруга отшатнулась.

— Того, кто в нем. Его территория. — Вася перевела взгляд со стены на подругу. Взгляд не изменился. Хлопнула по впалому животу и разъяснила: — Хозяин моего живота. Пока что маленький, многоклеточный, на амебу похожий.

Подруга же изначально представляла детей розовыми, упитанными и симпатичными. Ей казалось, что так правильно.

Вася опять смотрела на стену, на картинку, лгавшую про невероятно чистый безлюдный лес. Ни одной консервной банки.

— Да не нужно это тебе! — возмутилась подруга.

— Нужно, — отозвалась Вася.

— Врешь ты все!

— Я теперь не вру.

— Почему?!

Вася долго снимала ниточку, приставшую к джинсам, потом почесала случайное пятно на рукаве, потом мрачно проговорила:

— Тону. А не хочется. А живот — поплавок. Понимаешь?

И уставилась прямо в зависшее над ней лицо.

Взгляд у подруги размылся, попутешествовал по комнате, понежился в картинке с лесом. Потом подруга коротко глянула на “поплавок”. Все было по-прежнему, поджаро и даже изящно.

Обозреваемый живот дрогнул и бесшумно загородился коленями.

За окном пейзаж: дома и помойка. Такой правдоподобный, что пришлось отвернуться, чтобы не выбить его вместе с окном.

Подруга все еще рядом, шуршит чем-то в карманах.

— Дура ты, — сообщила подруга и прислушалась.

За стенами комнаты определилась стойкая пустота, не шелестевшая в себе ничьими шагами, голосами или просто вздохами. Только случайное мебельное дрожание от прогремевшего через двор грузовика.

Подруга осторожно вытащила сигарету:

— Я закурю?

На нее удивленно посмотрели, подергали себя за воротник и, вытянув шею подлиннее, вякнули:

— Нет.

Подруга ответа не ждала и уже успела затянуться и теперь замерла, забыв выдохнуть. Дым медленно вытекал из открытого рта, словно внутри случилось внезапное короткое замыкание и задымила проводка. Потом механизм опять включился, заставил подругу проглотить оставшийся дым, а вместо выдавить:

— Почему?

Странное создание Вася все вытягивало шею и дергало себя уже не за ворот, а за тонкую кожу на горле. Затем вцепилось в горло всей пятерней, будто собиралось выдрать с корнем это диковинное растение — свою голову (“Кактус”, — мелькнуло у подруги), слегка задушило себя и задавленно прохрипело:

— Открой окно...

Подруга штурмом взяла подоконник и с трудом открыла форточку.

По улице блуждала зима, пинала сквозняками сухой снег. Холод втиснулся в комнату, с трудом разминувшись со встречным душным потоком. Он принес с собой остывшие запахи тяжелых производств, угарную отрыжку автомобилей и благоухание близкой помойки.

— Да, ветер сегодня неудачный. — Подруга, высунувшись на улицу, классифицировала сквозняки.

С нее потянули юбку. Она испуганно нырнула в комнату и увидела Васькины бешеные глаза. Васька шумно дышала и пыталась что-то произнести. Наконец ей удалось приостановить усиленную вентиляцию легких и прошептать угрожающе:

— Закрой немедленно! — и опять засвистела горлом.

Подруга толкнула форточку обратно и с большим интересом уставилась на Ваську. Та убралась на кровать, лизнула воздух и прорычала:

— Доменная печь, кислотный цех и порченая селедка. Все в одной комнате. В жизни не встречала более вонючего животного, чем город.

— Отец-то кто? — спросила внезапно подруга.

“Тебе это очень нужно?” — повернулось к ней странное создание.

“Как хочешь. — Подруга не волновалась. — Все равно расскажешь”.

“Черта с два!” — Васька удалилась в нарисованный лес.

— Не хочешь — можешь не говорить, — уступила подруга. — И кого же родить собираешься?

— Вот он скоро утратит жабры, разовьется в мезозойскую эру, и тогда сразу рожу птеродактиля, — на ходу придумала Васька. Она внимательно разглядывала акварельное дерево и рассчитывала, какой высоты оно было бы, если бы не край картинки. — А у птеродактилей были мальчики и девочки?

Подруга сурово на нее посмотрела:

— Я тебе помочь хочу!

— Ну так помогай. Хочешь — на кухне посуда немытая есть. — Она вышагнула из картинки в комнату и развернулась к подруге: — Или ты предлагаешь себя как неоконченный медик?

— А что?.. — успела вставить подруга.

Но ее заглушили.

— Так это не ты мне помогать будешь, — заорали на нее, — а те, кто там убийцами работает. А ты тут ни при чем. Ты сюда за подробностями пришла. С кем и как. На, пожалуйста: с мужиком и плохо. Ничего не получилось, кроме ребенка, а как он получился — понятия не имею. И всю жизнь — наизнанку. Смотрю в зеркало — вижу паспортные данные. А ты еще хочешь и железяки свои в меня? Да я как представлю, как у птеродактиля моего косточки захрустят, так сразу и лететь вместе с ним хочется. С девятого этажа.

Она замолчала и укусила себя за руку, не умея мстить миру иначе, как только унижая свое тело.

Она отпустила руку и усмехнулась.

“И отомщу. Вот как рожу”.

Подруга растерянно наблюдала. Все не так, как надо. Надо объятия и слезы в жилетку. А она утешит, как сможет, и посоветует. То самое, что уже отвергли.

“Я ж посочувствовать пришла”, — показалось ей.

— Слушай... А может, ты просто боишься? Ну, туда... к врачам?

— Боюсь. — Васька опять таращилась в окно, далеко, куда-то в белое небо.

— Ну, что ты, глупая.

Подруга оживилась, подсела на кровать. Голос стал уверенным, с напрактикованными интонациями и выверенной дозой внимания — говорите, где болит, ложитесь сюда, не так, а вот так, спокойно... По комнате расползлось ощущение чего-то стерильного. Вася съежилась и медленно обернулась. Стерильным было лицо подруги. Оно даже сияло, как скальпель на рекламе.

Вдруг вспомнилось, как однажды они помогали работникам чего-то внутреннего “выявлять и пресекать” всяких инициативных товарищей, которые добровольно, на собственном транспорте развозят по городу и продают желающим водку с негосударственной ценой. Вместе с внутренними работниками они с подругой суетились у обочины и притворялись теплой компанией, уже веселой и поэтому привлекательной для предприимчивых частников. Они с подругой старательно вешались на мощные шеи внутренних работников, чтобы никто сторонний не заподозрил их группу в отсутствии объединяющего интима и не раскусил их деловые и правопорядочные намерения. Внутренние были предусмотрительно небриты и слегка пьяны. Для маскировки. И обнимались правдоподобно. Частники верили.

А потом они превратились в свидетелей, ходили по комнатам, где допрашивали пойманных, отвечали на вопросы и скулили: “Честное слово, первый раз, больше не будем”. Тоже для маскировки. Потом в понятых — заглядывали в чужие багажники и сумки, пересчитывали бутылки и подписывали протоколы. Но все это разыгрывалось не так, как в теледетективах, а тянулось долго, скучно и неприятно. Неприятно, когда один, глядя в пол, ловит равновесие на зыбком стуле, а остальные, вокруг, монументально над ним возвышаются. И бьют фактами. У одиночки голова зависает ниже плеч, поближе к коленям. Он складывается, уменьшается, прячется в позу эмбриона, будто еще не родился. Он убог и навсегда унижен самим собою. Но почему остальные все возвышаются? Понять это никак не получалось. Она знала, что сидящий нарушил какой-то закон, он преступник. Как в кино. Но так странно было увидеть в нем еще и человека. Очень уставшего человека. Больше ей не захотелось участвовать в борьбе за правопорядок. А подруге понравилось.

Потом они долго сидели в кабинете и беседовали. Небритые внутренние поили их чаем и шутили про двуспальные канцелярские столы. Она хихикала, чтобы не казаться дурой. Подруга ответно острила и впечатляла небритых. За окном начиналась ночь, а за стеной не кончался допрос, из-за которого их не отпускали. И тут возник разговор. Подруга и небритые случайно наткнулись на общую тему и начали отводить душу. Получился взаимный интерес, увлеченный обмен историями, с выяснением подробностей и периодическим выводом: да, жуть. Она слушала их, а взгляд уходил через окно, проваливался в пустоту ночного города, где сейчас, наверное, так четко слышен каждый шаг и так много теней, похожих на притаившихся людей. Ей становилось плохо, все хуже и хуже. Ныли лампы дневного света и растрясали по комнате электрическую пыль. За стеной все бубнили суровые голоса. Рядом подруга-медик и небритые внутренние обсуждали разные варианты человеческих смертей.

— Эй... — Ее вежливо дернули за рукав. — Это не страшно. Все быстро и вполне терпимо. Зуб — хуже.

Она вдруг очнулась. Перед ней улыбалось все то же продезинфицированное лицо.

— Дура! — завопила подруга. — Свою жизнь угробишь и родишь неизвестно кого!

Она промолчала. Подруге померещилась победа.

— Он тебе не нужен! — уверенно заявила подруга.

— Оставь его мне, — попросила Васька.

— Ну знаешь... Мне тебя жаль.

— Не надо, — просила она. — Не надо... — И вдруг сорвалась в дикий визг: — Уходи!!!

Руки загребали воздух вокруг тощего тела, хищно шевеля пальцами, искали предмет потяжелее, которым можно напасть, чтобы успеть защититься.

Подруга грохнула дверью. Подруга ничего не поняла, и так было лучше.

Она тупо перелистывала учебник биологии, случайно сохранившийся с десятком других в виде ножки для кровати. Бумага была еще хорошая, но ее портили буквы. Собранные из них слова торопливо выскальзывали из-под взгляда, стесняясь своей унылости. До человека земля рождала одни скелеты. Так утверждал учебник. Устав искать живое, она прихлопнула доисторическое обложкой и опять превратила его в ножку для кровати. От эволюции остались аккуратные ряды нулей, заглотившие миллиарды каких-то лет, и еще два слова — “архейский” и “силурийский”. Одно было белого цвета, другое синего. Внутри них зрело, дышало и всплескивало будущим чешуйчатым плавником.

Радио прохрипело полночный гимн в честь очередного поворота планеты. Закружилась голова, словно тоже захотела стать отдельным космическим телом. Она прижала голову рукой к подушке.

“Время”. Она закрыла глаза и повернулась лицом к вчерашнему дню. Недавние летосчислительные нули лопнули, из них вылупилось прошлое и, взмахнув перепончатыми крыльями, улетело в дочеловеческую эпоху. Она вцепилась в оставшуюся часть, чтобы рассмотреть и осмыслить.

Время лежит на руках, как тряпочка, невесомая и мягкая. Слишком маленькая, чтобы скроить из нее что-то полезное. Только пыль вытирать или посуду мыть. “Тоска какая. А мне казалось, что я значительней”. Она осторожно смяла вялый обрывок, чтобы оценить его плотность. Вокруг ответно шевельнулось что-то огромное. Она подняла голову и увидела, что другого края нет. Бесконечное полотнище расправлялось до самого горизонта, как поле. Оно стремительно зарастало дикой травой. Плетенье корней подбиралось к ее личному лоскуту, и она увидела, как на ладонях уютно устраивается и начинает очень скромное маленькое дерево. “Край земли?” — изумилась она, и пальцы дрогнули от тяжести. Из-под них выскользнула тихая волна и зашелестела дальними травами. Травы вытряхнули стаю бесшумных перепончатых крыльев. Потревоженная глубина мира родила взгляд. Внимательный и печальный. Он ничего не требовал, просто смотрел прямо в нее. От него внутри стало темно и грустно, будто наступил вечер. Захотелось натянуть на себя тяжелое травяное одеяло и уснуть под деревом, которое в руках. “Край времени”.

Она вдруг поняла, чей это взгляд. Стало жутко от неожиданного родства с давно ушедшими. Она рванулась прочь, но дерево в ладонях уже втекло корнями под кожу и навсегда пристегнуло ее к этой земле. Она притянула ладони к себе и зубами рвала древесные жилы. По рукам заструилась кровь, и внезапно с пронзительным воем вниз рухнуло небо.

Она вжалась в траву. Кожа на спине уплотнилась в защитный панцирь. Или проросла непромокаемой шерстью. Шерсть — дыбом, к голове жмутся остроконечные уши, а мощные лапы бросают тело в укрытие. Она отчаянно зарычала и выпрыгнула из сна.

Небо уже не падает, а полощется, как тряпка на сильном ветру, отряхивает за горизонт блеклые облака. В доме напротив электрическим светом взрываются окна, а за стеной беспомощным женским голосом кричит соседкин мужчина.

А потом она услышала сирену.

Сиреной истекало радио. Маленькое, круглое, как будильник. Подъем, конец света.

А может, в городе выли заводы близкой стеной.

“Ну вот и все”.

Мир был приговорен, и она тоже. Приговор исполнялся.

Тут же послушно умерли руки. Потом ноги. Пришлось сесть на кровать.

“Ракета летит пять минут. Или семь? Спокойной ночи”.

Она легла. Дивилась отсутствию панциря и шерсти. “Жаль. Я люблю мягкое”.

Сирена выла.

Мужчина за стеной утих. Глухо бормотала соседка. Упрашивала. Или молилась. Затем в стену с разбегу что-то ударилось. Кто-то пытался вырваться из квартиры, а заодно и из тела.

Там опять забубнили. Представилась соседская жилая ячейка. В потемках — пятно ночной рубашки, как привидение. Внутри него соседка. Напряженные мышцы подтянули стареющую кожу, и сейчас женщина кажется молодой. Стоит на коленях, молится своему богу. Бог мечется по комнате.

Там скрипнула кровать.

Сирена захохотала.

“А я не успею”, — вспомнила она о своем животе. Закрыла глаза и вдруг увидела, как по скорым развалинам липко растекается ее плоть.

“Нет...” Тело стряхнулось на пол и скрутилось в тугой мучительный узел. Хотелось защитить. Или хотя бы в дикое усилие вместить неизрасходованную будущую жизнь.

Наверху грохнули рамы, звякнул жестяной подоконник. Кто-то хотел бежать через окно. Но ему скомандовали холодно и звонко:

— Стой!

Перешли на крик:

— Будешь умирать со своим народом!

Крик был женский, он закончился двойным выстрелом. Стреляла неласковая ладонь по небритым щекам. Окно покорно затворилось.

Ей вдруг стало смешно, и она решила, что уже свихнулась. Внутри возникла приятная легкость — думать теперь не ее обязанность. Она расслабилась и выпрямилась в рост. Поторопитесь, убейте чужие ракеты и бомбардировщики, пока она дура и ничего не соображает. Но они все не прилетали. Вспомнила родителей. Удивилась: “Не слышат?” Позвала осторожно, чтобы от ее голоса опять не случилась судорога:

— Мама...

Прислушалась. Зашуршало, но не там.

— Мама, война!

Тихо.

“Неужели спят? А я одна?” Она обиженно забеспокоилась, но потом это прошло.

Руки укрыли живот.

Сирена отпевала.

Люди вырисовывали черные силуэты в желтых квадратах окон. Головы развернуты к небу. Они ждут.

С неба за крыши утекают последние мелкие тучки, расчищают место действия. Звезд нет — закоптились до черноты. Дом тоскливо воет в пустоту, приглушая голос толстыми стенами. Пожилой и беззащитный. А рядом сквозь тонкие стены кричит молодой, многоэтажный. За ним скрыт остальной город. Город? Толпа одиноких домов.

Она отвернулась от окна.

В обратную сторону потолка ударили чьи-то пятки, простучали к дверям. В подъезде задребезжало эхо вопля. Оно испортило единый многоквартирный стон прощания. Дом замолчал и прислушался. Эхо скакало вниз по лестнице, загнанно похрипывая и тарахтя тапками. Кто-то, устав ждать, начал спасаться.

“В подвал”, — определила она. Еще немного пожить.

Вдруг захотелось рвануть следом, обогнать, занять самое подземное место и еще сколько-то подышать и пошевелиться в нем, если не будет слишком тесно.

Но она сразу устала от предопределенности такого конца и решила: “Так долго умирать не хочу”.

В подъезд выхлестывались новые крики и стуки и торопливо осыпались на дно, собираясь под лестницами в гудение и тяжелый монотонный грохот. Многолюдное тело билось чьей-то передней грудью в подвальную дверь.

Ей стало больно за эту грудь, непрочную и, наверное, полуодетую, и за остальные животы и спины, прошитые соседскими локтями, коленями и этим соединенные в целое. “Зачем же в месиво... До срока...” Захотелось открыть дверь и попросить людей не бояться так страшно, но она просто села на кровать и сунула голову ушами в ладони.

Ее разглядывала фотография.

Детсадовский портрет с умными глазами. Себя в детстве она не узнавала и любила. Шагнула и сдернула со стены. И еще ненастоящий лес в рамочке. “Возьму с собой. Может, там он станет настоящим”. Вернулась к кровати и устроилась под одеялом. “Теперь можно уходить”.

Закрыла глаза, чтобы, исчезая, не оглянуться случайно на то, что останется.

 

Над черным полем бесплотно перемещался ветер. Поле расползалось прямо в ней, она хорошо его видела, потому что укрыла глаза веками и одеялом. Ветер искал дерево, чтобы пошелестеть. Или хотя бы мусор. Но был только беззвучный пепел. Потом она ощутила еще кого-то. Он тоже не имел голоса, но хотел жить. Он требовал укрыть его со всех сторон и сберечь. Она узнала его и сказала: “Тебе не будет земли, на которую можно родиться”.

Но он не понял, потому что не умел слышать.

“Он мешает мне умирать, — откликнулось судорогой тело. — Я уберу его”.

“Нет... — Она скорчилась под одеялом, обняла себя руками, чтобы не распасться. — Я не хочу одна”.

Тот, одинокий во внутренней сожженной пустоте, двигался все сильнее, тревожа окружающие мышцы. Она ударила его кулаком, чтобы перестал, но он не испугался боли, потому что не развился в чувствительную плоть. Ей стало страшно, что все произойдет не глобально и атомно, как ждала и уже привыкла, а мелко, непонятно и постыдно. Гибнуть спокойно можно только заодно с человечеством, а происходящее внутри нее заставляло опережать остальных. Она вспомнила, что из этого существа хотела совершить необыкновенное. Может, птеродактиля. Но вдруг увидела, как растянутые ветром перепончатые крылья насквозь пробивает раскаленная автоматная очередь и они тряпично обвисают в паутине проводов.

— Нет!..

Она взвыла и отшвырнула прочь одеяло, на изнаночной темноте которого нарисовалось дурное видение.

Через воображение пробежало другое создание, рожденное еще раз для проверки. Четвероногое, наивное, с развевающимися от скорости ушами. И сразу на окраине сознания ненормально завизжали тормоза, и она едва успела отключиться от последующего. “Дальше”, — потребовала она, и вчерашний учебник биологии послушно развернул свое представление об эволюции. Она не стала спорить. Она перебирала молчащие и рычащие существа, примеряла их к углам подворотен, наждаку асфальтовых дорог, пыталась вписать в троллейбусную давку и прохожее любопытство. Тщилась насытить вареной колбасой. Пробовала городской воздух их легкими, и каждый вздох имел привкус гибели. Согласившись в конце на двуногое, она неожиданно ощутила целящийся из близкой пустоты холодный стремительный металл и поняла, что рожать надо было давно и не ей, а какой-нибудь древней женщине, рожать человека, который из прошлого остановил бы летящую в нее смерть.

— Спасителя...

Звук растерся неразжимающимися челюстями. Она встала.

— Я... — попыталась она пообещать вслух, но не решилась.

— Господи! — Но больше молитвенных слов не знала.

Осталось только заплакать:

— Мама!

Равнодушная тишина, плотная до осязаемости, хлопнула по ушам. Сирены не было.

Не было.

По коридору прошуршали шаги, вздохнула дверь, впустив в комнату недовольное:

— Чего не спишь?

Она таращилась в темное задверное пространство и усиленно старалась понять, из чего сделано такое качественное безмолвие и почему в нем болтается всего один нелепый вопрос и больше никаких звуков. Осторожно переключилась в себя и не обнаружила страдающих мест. Целая. Вновь вынырнула в наружный мир и встретила в нем мать, замершую на краю комнаты.

— Ты чего? — одинаково испуганно спросили они друг друга.

Мать беспокоилась за нее. Она за себя.

Мать замолчала.

— Все нормально. Иди спать.

Она отвернулась от матери.

Мать не должна знать. Даже того, что знает подруга.

Та отодвинулась в коридорный мрак и исчезла.

— Мама! — поспешно окликнули ее. — Ты сирену слышала?

В коридоре потоптались, потом заоправдывались:

— Да ты знаешь, я спала крепко. Устала. Может, на заводе что?

— Нет, по радио.

— По радио? — издалека удивилась мать. — Нет, не слышала. Спи.

В коридоре шевельнулся тяжелый вздох, ушелестел вдаль.

Радио молчало.

“Нет, было”.

Она поднялась и нырнула в коридор, а затем на лестницу.

Дверь мягко клацнула и вывела ее в ледяную коробку площадки. Очень светло и пусто. Она не поверила и, цепляясь тапками за битый кафель, зашлепала к перилам. На дне узкой лестничной щели громко заскреблись и монотонно застонали пронзительным кошачьим голосом.

Она неуверенно замерла.

Внизу упорно рвали что-то когтями. Или обо что-то обрывали когти.

“Подвальная дверь”, — догадалась она. В ушах закипел недавний грохот, в котором обезумевшая толпа разбивалась о навесные замки. Их забыли открыть — тело было слишком многоголовым, чтобы соображать.

Кошка замолчала и сцепилась с дверью. Недовольно заворочались металлические суставы.

Васька вдруг ощутила холод воздуха. Прямо глыбы льда с вмерзшей лампочкой, и дышать нечем. Подумала: “Все ломились туда, в землю, чтобы спастись. И не услышали, как кто-то хочет спастись оттуда”.

Она бросилась к лестнице, чтобы помочь, и узрела ее неожиданную бесконечность. Дно лестничного колодца залито тьмой, и в ней предстоит утонуть. Вокруг ни души — души разбрелись, каждая своим сном, и это так далеко, что звать бесполезно. От ледяного света вымерзли мысли и тело неуправляемо. Оно не желает мучить себя бетонной пустыней, даже если пустыня просит помощи. Тело хочет домой, где тепло.

За спиной заскрипела дверь, позвала. “Я беременная”, — пожаловалась Васька себе в оправдание и подчинилась телу.

Ткнулась в родную темноту квартиры. Дверь отгородила от страха, одеяло от холода, сон от предательства. Васька положила руку на будущего ребенка и успела решить:

— Конечно, в этот мир можно рожать только человека.

Память всхлипнула дальним голосом нечеловека, запертого в подвале, мучительно захотелось взять его в руки и защитить от боли, но тело, отдыхая, уже обездвижилось и позволило только шевельнуть губами:

— Спасу. Обязательно спасу. Завтра.

 

Ей снились динозавры в густых лесах. У них были тоскливые глаза, словно они знали, что когда-то умрут быстро и все сразу, и от этого им хотелось умереть прямо сейчас и не ждать будущего. Но тогда земля осталась бы пустой и одинокой, и динозавры терпели свое существование до появления иной жизни.

 

Она проснулась на кровати и очень этому удивилась. Покрутила сонной головой, но возвратиться в первобытные леса не удалось. И дикие крики за окном производились не джунглями. Там, в утренней темноте, должен был вот-вот начаться учебный день, и все радовались, что он еще не начался. Хлынул школьный звонок, вопли увяли и нехотя вдавились в тишину. Хлопнувшие оконные рамы выплюнули на улицу последний крик свободы, затем замкнулись плотно, как крышка скороварки.

Она взмахнула одеялом себе на голову и попыталась провалиться сквозь мрак на какую-нибудь лужайку под невесомое небо и придуманные деревья, но в голове немо вспыхнула ночная сирена.

“Война?! А вдруг? Вдруг то, что ночью целилось в меня, промазало и взорвалось за городом... И расползается оттуда излучением. А я ничего не знаю. И никто не знает. И никто не расскажет, чтобы не возникла паника. Паника остановит заводы, заводы нужны войне. Война хочет жить. У меня отнимут страх. Все будут глупыми и бесстрашными и умрут полезно, каждый на своем рабочем месте”.

Мысль крутнулась и переложилась на другой бок, как книжная страница. Там было написано:

“Человек. Его убили, а он решил, что умер сам. Но успел воспроизвестись. Глупыми бесстрашными детьми. Придатками к рабочему месту. Заводы перерабатывают очередное поколение. Война хочет жить. Когда никто ничего не знает, она сможет продолжиться в бесконечность. Умная война ведет себя незаметно”.

Она услышала, как внутри с тихим звоном лопаются какие-то растяжки, удерживающие в относительном равновесии ее жизнь. Жизнь зависает в пустоте, подергиваясь вялыми отростками, но уцепиться не за что, и придется падать и разбиваться, придется растечься беспомощной лужей, через которую маршируют сапоги. Дорога насквозь, как пулевое ранение.

Васька гладила ладонью ледяную простыню, ловя реальность монотонным движением и пытаясь найти в себе что-нибудь прочное, на чем можно обосновать свое существование. Водрузиться как на трон или табурет, сесть на пол, вжаться в землю, в траву и корни, но только перестать падать. И вдруг ладонь вспомнила и успокоенно остановилась, и простыня под ней нагрелась до нормальной температуры.

Она вспомнила, как давала обещанья ночью, перед смертью, которая не наступила. Которая, может быть, потому и не наступила. Что я успела пообещать?

На нее таращилось бельмо потолка.

Она решилась.

— Ну что ж. Буду рожать спасителя, — сообщила она известковым разводам. — Если успею.

Потолок согласно мигнул заскочившей с улицы тенью.

Она сбросила простыни и придвинулась к окну, проверить сохранность мира. Дома отягощали прежние участки асфальта, хрипели канализацией и утренними телепрограммами, кашляли общественными дверями и выстреливали на улицу сонных жильцов. Те хмуро оценивали погоду, ежились и убегали к остановкам, чтобы, с ходу вжавшись в трамвайную начинку, припасть головой к широкой соседской спине и продолжить сон. До рабочего места.

Она вспомнила длинную мысль, с которой начала утро. Ее передернуло, и она телепатировала объяснительную: “Не вышла на работу по причине внезапной беременности”. Она опять посмотрела на спешащих через сугробы людей и порадовалась, что ей уже не с ними.

Ей стало немного неловко. Кто-то, наверное, удивится пустующему месту, а потом заполнит его своими переживаниями. Тем более что место было и не такое великое. Исчезновения же такого неопределенного предмета, как душа, не заметят вовсе. Она обиделась и решила больше не думать о производстве, в которое не сумела внедрить свою личность.

“Буду заботиться о другом, моя работа — здесь. — Она положила руку на живот. — Настоящая работа”.

И внутри ее сразу согласилось.

Она оттолкнулась от подоконника и двинулась на кухню, кормить свое тело, чтобы оно быстрее перерабатывалось в новое и нужное всем существо.

 

Интересно, что еще, кроме яичницы, нужно для того, чтобы родился спаситель?

 

Заскандалил телефон. Каждое утро он прикидывался будильником. С заводского конца города мать посылала нервные сигналы. Старалась, чтобы дочка не проспала на работу.

Телефон жил у дверей. Польза утренней стометровки была просчитана матерью. Мать уважала физкультуру. Васька финишировала у телефона и сорвала с него трубку вместе с пластмассовым скальпом. Вытаращилась на блестящие металлические извилины, напряженные чужими мыслями. Интеллектуальный примитив.

— Ух ты, — зауважала Васька.

— Алло, — ответила трубка тревожным голосом. — Что случилось?

“Мама”, — внезапно испугалась Васька. Показалось, что сейчас, через трубку и провода, подключенные к голове, ускользнут и раскроются матери все тайны и все сразу станет глупым и бессмысленным.

— Ты проснулась? Алло, алло! — застонала трубка.

“Я проснулась. Но меня нет дома. И не работает телефон”.

Она обрадованно закричала:

— Вас не слышно!

— Это я, — заторопилась мама. — Ты уже встала?

— Что?

— Завтракала? На работу не опоздай! — От напряжения голос матери изменился и стал просящим.

— Говорите громче!

— Ты знаешь, я тут спрашивала, у наших. Ну, про сирену... — Мать словно оправдывалась, что лезет не в свое дело. Замолчала, ожидая ответного интереса. Вздохнула. И поверила в сломанный телефон. — Никто не слышал твоей сирены, — продолжила она в тишину, в которой больше не представляла свою дочь.

Голос затих в посторонних неясных шумах, будто в пространстве между двумя трубками не было города, а только огромный умирающий пустырь, утоптанный в бесполезное. Пустырь устало хрипел рваными сквозняками.

В телефоне, не дождавшись ответа, беседовали с тем, кто рядом. Бормотали непонятное. Жаловались?

— Я не слышу, — возмутилась Васька.

Там замолчали. Потом сказали негромко:

— Я перезвоню.

Васька растерялась и буркнула:

— Не надо.

— Ну... ладно, — ответили там, помолчав.

Опять распластался пустырь. По нему заструилась пыль. Большой, безнадежно усталый ветер отправился исчезать за горизонт.

Тяжелый вздох.

 

“Интересно, что думала курица, когда несла эти яйца? Мечтала высидеть спасителя пернатых?”

Сковородка таращилась печальными желтыми глазами. Белки блестели, словно собирались плакать. Хирургически зависла вилка. Потянуло горелым.

Она подцепила край белка и, обжигаясь, скатала неудавшийся завтрак в мягкую трубку, чтобы удобнее выкидывать в мусор. Некстати возникла мысль: если выкину — мать не простит. Ей и так уже есть за что меня не прощать.

В ней воспитали несовременное уважение к еде и хлебу.

Васька задумалась. Яичница, скатанная слезным взглядом внутрь, уже не мучила совесть. Неполучившихся цыплят было жаль, но уже отдельно. Яичница вкусно пахла. Васька ее съела.

На второе были чай и бутерброд.

На третье — еще одна яичница. Тот, кто жил внутри, не был милостивым.

 

Она вышагнула из квартиры в тот момент, когда на другом конце города из заводской проходной вышагнула ее мать.

Матери предстоял длинный путь по городским артериям. Артерии пульсировали усталым и раздраженным человеческим веществом. Пустые прилавки встречных магазинов увеличивали путь до изнеможения, и только хронически голодный кошелек помогал матери вернуться домой. Она впадала в квартиру с лицом без выражения и взгляда. Некоторое время сидела на кухне, ожидая, когда прилегающее пространство проявится привычным беспорядком. Потом из хаоса что-нибудь проступало — чайник, кастрюля, кран, плита, холодильник. Мать начинала шевелиться, постепенно приращивая смысл к автоматизму движений. Когда оживала мать, дом начинал жить.

Но сегодня она начнет не с борща, а с Васьки. Ваську предал телефон.

“Не предал, а передал. Твое предательство”, — поправили изнутри.

Огрызнулась:

“Не твое дело”.

Оправдалась:

“Я не могла”.

“Скажи матери честно”, — посоветовали внутри.

Вокруг ненадолго преобразилось в будущее, когда все известно и испорчено этим знанием. Ее не ругают. Над ней просто плачут в вечернюю пятнадцатиминутную передышку. “Aх, Вася, Вася...” Потом сурово блеснувший чайник сосредоточит на себе бесхозный взгляд. Кран, плита, холодильник преданно выйдут из хаоса, в который не спросившись ушла дочь. Мать затопчется вокруг верных кухонных вещей, аккуратно стирая с эмалированных боков случайные пятна и огорчаясь мелким царапинам. “Ах, Вася, Вася...”

Что-то рушилось. Беззвучно и непоправимо.

“Нельзя, чтобы я и все изменялись одновременно. Ноги шагают по очереди, чтобы опираться друг на друга. Если мир прыгнет, он остановится и умрет”.

Иногда ей думалось очень понятно.

Поэтому она торопливо вышагнула из квартиры. В тот момент, когда мать торопливо вышагнула из проходной.

 

У подъезда — два выхода. Один — в город. Другой — в землю. Жильцы старательно запечатали второй засовами и секретными замками. Замки охраняли сырое и голое основание дома, поделенное на индивидуальные ячейки, в которых плесневела пустота с запахом прошлогодней картошки. Дно подвала было затоплено землей. Она жалась к стенам застывшими волнами, словно давно и долго пыталась выплеснуться из каменной коробки под солнце, но не смогла и умерла.

Васька стояла спиной к общепринятому выходу и выслушивала тишину за подвальной дверью. Там что-то вздыхало, шуршало и капало, будто за обшарпанной стеной прижился случайный лес. Пришел туда со своим огромным ночным небом и недавним дождем и теперь грелся на кусочке земли, пересыпая по листьям воду и бормоча что-то самому себе, как очень одинокий человек. Город вытеснил его в подвал.

“Вчера там кто-то кричал. — Васька тронула пальцами крепкую дверь. — Я обещала спасти его”.

Громыхнули потревоженные замки. Прорвавшийся сквозь щель сквозняк вынес в подъезд запах размокшей осени.

Но ее уже никто не звал. Задверные вздохи не требовали помочь.

Она ощутила, как на ближнюю остановку из автобуса выталкивается ее мать.

— Я приду, — пробормотала она торопливо тем, кто за дверью, и отшатнулась прочь.

Под ногами скрипнуло. На кафельном полу скрутилось жестяное подтверждение ночного кошмара: Б...БЕЖИЩЕ № 1.

“Понятно. — Она перешагнула через предупреждение. — Значит, ожидается еще и бежище номер два. Или сто два”.

Она будет выключать на ночь радио, чтобы в случае чего умереть, не узнав.

Она поспешно выскочила на улицу. Огляделась.

Матери еще не было.

 

Деревья кончились, остались одни столбы. Трамвай нырнул в огромное пространство, занятое только дорогой и ее принадлежностями. Мир вздохнул, небо взлетело в свободную высоту, и раздвинувшийся над землей объем заполнился светом. Пассажиры дружно сощурились, чтобы вливать в себя свет привычными порциями. Но свет прошивал веки и бледную кожу и разогревал остывшую за зиму кровь, напитывая ее будущими желаниями. Люди закрывали глаза, но тьма не приходила. Веки отфильтровывали свет в красные сны, тяжелые, как после трудного обеда.

Край земли имел два неба. Нижнее принадлежало заводу. Оно вырастало из труб, забиралось повыше и ползло за ветром. Оно творило вечную тень. Ветер натягивал ее на город, занимавший противоположный край земли. Там люди отдыхали от завода. Но они на заводе работали, и значит, тоже должны иметь небо, которое производили. Пустырь, по которому скрежетал трамвай, засадили деревьями и назвали Зоной. Санитарной. Но деревья отказались работать, свернули листья в сухие трубочки. За это их вырубили.

Иногда нижнее небо оттягивалось за горизонт, и тогда на землю, усыпляя людей, рушился свет и воздух становился вкусным и опасно непривычным, как мороженый ананас.

Сегодня ветер отсутствовал, и рыжие облака копились прямо над заводом. Они громоздились вверх и медленно тяжелели. Издалека их шевеление не улавливалось, и они висели под верхним небом, как крыша гигантского архитектурного сооружения.

Оно покоилось на множестве изящных витых опор, тонким концом воткнутых в заводские трубы. “Храм... Храм труда”. Прочности эта конструкция не имела и с первым атмосферным колебанием должна была обвалиться на крыши домов, на улицы и людей. Но она впечатляла. Она стоила строительства такого большого завода. Она была бесчеловечно красива.

Люди в трамвае сидели закрыв глаза.

 

“Красота спасет мир”, — произнесла когда-то учительница литературы. Учительница смотрела мимо глаз учеников и усердно тянулась рукой вверх, словно хотела дорасти до великого классика и понять, что же он имел в виду.

Зачем спасать мир, Вася не понимала. Из самосохранения она не поверила классику и долго искала в его книге место про красоту. Пришлось даже прочитать все и почти заплакать. Но почему именно красота, яснее не стало.

Тогда она выбрала время, когда дома было безлюдно и не стыдно. Долго боролась с тишиной и наконец сломала ее слабым неуверенным голосом:

— КРАСОТА СПАСЕТ МИР.

И красиво, как учительница, вскинула руку вверх. И увидела потолок. Потолок прихлопнул ее своей плоской поверхностью и прочно завис над головой самодеятельной побелкой. Она ощутила тяжесть прочих потолков, зависших над ней поэтажно и многократно перекрывающих внезапно востребованное пространство.

Тогда она почувствовала, что, скорее всего, бесполезна в этом мире.

Подруга ничего такого не чувствовала. И пошла в медики.

 

Трамвай скрежетал вдоль бетонного забора, которым завершалось все, что мешало заводу.

За забором дыбились мощные металлические конструкции. Они угрожающе развертывались углами и уплывали за черную многоэтажную стену. Стена взвыла короткой сиреной и заурчала механической утробой.

— Спасет, — прошептала она. Смысл слов медленно рассеивался, и голос становился все осторожнее. — Спасет.

И неожиданно старой идее найдено применение. Ей нужна красота. Она будет видеть ее, а тот, кто внутри, — чувствовать. Он родится с чутьем и починит мир. Потому что будет знать, каким он должен быть.

Завод громыхнул суставом.

Она сказала внутрь себя:

— Я найду красоту. А ты спасешь мир.

Теперь ей показалось, что она поняла все.

 

Она ехала на завод, чтобы уволиться. Но ей ответили:

— Нет.

— Почему? — удивилась она.

— Два месяца отработки, — разъяснили снисходительно.

— Два месяца? — Ей показалось, что ее наказывают. Но потом вспомнила, что это такой порядок, и попыталась вежливо выкрутиться: — Но у меня нет столько времени.

— А у завода нет рабочих. — Отвечающая дама выдвинулась из-за стола, сняла с него пачку солидных папок и ушла в шкаф.

Вася не хотела ругаться. Потому что не умела. И потому что ей теперь нельзя. Из памяти вывернулся учебник биологии и рассыпал эволюционные нули. Она глянула через них в глубь своего тела, где отстраивался новый организм, и ужаснулась:

— Два месяца — это почти половина земной истории!

Бухгалтерша высунулась из-за дверцы, странно посмотрела и опять исчезла продолжать отношения со шкафом.

Вася смутилась и попробовала объяснить:

— Я не хочу рожать передовую ударную мышцу для подходящего размера спецовки. А если я останусь на заводе, именно так и получится.

В шкафу загремело. Хихикнули дверцы. Выпала пыльная бухгалтерша, буркнула:

— Скорее вы родите отсталую. Мы не выполняем план.

— Тем более, — ответила Вася. — Зачем размножаться отсталостью.

— Совершенствуйте технологию, — посоветовала дама. Наверное, ей мешало высшее образование.

За ее спиной и шкафом сияло умытое окно, окованное решеткой. Через него в комнату заглядывало другое окно, помещенное в стену близкого здания и тоже заштопанное арматурным железом. Оно прятало за собой похожий кабинет и в нем еще одну спину, упитанную и притянутую стулом к канцелярскому столу. Здесь тщательно регистрируют тонны и нормы, а человека воспринимают только в виде человеко-часов.

— Тем более, — сказала Вася. — Мне надо очень и прямо сейчас.

Бухгалтерша укорила:

— Сознательные беременные мамаши по семь месяцев своих детей заводом воспитывают. Приучают внутриутробно. Чтобы не перевелся рабочий класс.

Вася вздрогнула и удивленно посмотрела на говорившее существо. Почему-то представился утренний трамвай, остановка, люди, спрессованные в толпу. Изнутри очень остыло. Голос дамы рикошетил не заботой. Она сказала что-то другое, но Васька не поняла.

— Вам необходим рабочий класс?

Прорезались скучные стены и высушенное пылью лицо высшей дамы. Дама не отвечала, только недоуменно дергала веками. Веки падали на глаза с шуршанием и пристукиванием. А может, это в шкафу шелестели старые бумаги.

— Выйдите отсюда. В коридор. — Голос бухгалтерши скрипнул, как разорванный бланк. — Вы мешаете работать.

Глаза ее окончательно зашторились веками, не желая впитывать чужие глупые мысли. Щеки резко углубились в пустоту рта и образовали на лице две воронки, втягивающиеся меж сжатых зубов. Женщину мучила ненависть и заставляла грызть саму себя.

Ваське вдруг захотелось остаться на заводе навсегда, никогда не выполнять план, лишиться всех премий и льгот, поспеть под обвалившийся потолок — лишь бы этой женщине стало немного легче.

— Извините меня, пожалуйста, — попросила Вася.

Дама распаковала зрачки. Губы прочертились в неожиданную усмешку.

— Я вас не отпускаю, — торжественно произнесла она. — Закон для всех один.

Она была очень рада, что есть такой закон.

— А если...

— Прогул, статья, увольнение. Так что вы обязаны.

Решетка на окне раскорячилась, как паучьи лапы. Тело паука возвышалось над столом.

— Статья? Пусть.

— Испортите трудовую биографию, — обрадовалась дама. — Не примут на работу в другом месте.

Вася отклонилась назад к дверям. Спина уперлась в стену.

— Привлекут за тунеядство. — Нежная улыбка. — Ребенка в детдом.

Дверей нет.

— Ни прописки, ни жилья.

Пальцы по штукатурке. Мелкие трещины. Мелкие, не спрятаться.

— Будете жить в канализации.

Внезапная пустота и вечное падение. Нет, это просто дыра в коридор.

— Я вас предупредила. — Голос вслед. Темный силуэт вписан в паутину штукатурки.

— Да. Спасибо. Я поняла. Лучше в канализацию.

Дверь замкнула коридор в бетонную трубу. Случайная лестница спустила по заплеванной спине и вышвырнула в застывший, заржавевший заводской воздух.

 

— Канализация. Прописка. Биография... — ругалась она, пробираясь через снег, замешанный в крутые сугробы тяжелыми машинами.

Внутри было неуверенно, снаружи — ненадежно. Нет трудовой книжки, и никто не удостоверит, что целых три трудовых года она шевелилась, старалась и что-то производила.

Но то, что делала она, творили совместно еще тысячи людей, объединенных в один производящий организм. И ее присутствие там не было обязательным.

“Если бы я одна, как это множество. Вместо него. Сама бы делала, — ныло внутри. — И оно оставалось бы в мире куском меня. Меня нет, а этот кусок — я. И все знают и помнят. Без трудовой книжки”.

Она запнулась об обрубок рельса. Грязный сугроб холодно поддержал ее.

Железо не признает в ней хозяина. Его произвел Завод.

Она ощутила ближние и дальние стены цехов. Они медленно окружали ее, примеряясь к ее шагу, заходили со всех сторон. Потом одновременно навалились своей монументальностью и взвыли разными голосами подчиненных механизмов. Она сжалась, потеснилась внутрь себя, чтобы, уплотнившись, сохраниться.

Под ногами вызванивала арматура переходного моста. Внизу чернел задушенный копотью снег, исхлестанный белыми от натертости рельсами. Неторопливо, с удовольствием подминая их под себя, под мостом пробирался тепловоз. Вслед за тепловозом пропихивался тяжелый состав с готовой продукцией. Ее увозили на другой завод, доделывать в конкретно употребимые вещи. Металлические болванки походили на связанные пучками пушечные стволы.

Она вспомнила об утраченном трудовом документе и не расстроилась. Она вспомнила, что нашла себе работу, для которой ее предназначили спокойно, без всяких сомнений, не затребовав удостоверяющих записей и печатей. Она растила в себе будущие поколения человечества. И хотела сделать их качественно.

 

Васька лежала на диване и вкладывала красоту в понятные вещи, чтобы потом начать ею заполняться расчетливо и планомерно, не теряя времени на дополнительные сомнения. Мыслительное вещество текло плоско, как сточная заводская река, не волнуясь случайными идеями. Оно имело в себе оттенки множества мелких недавних событий и от этого казалось непрозрачным и серым. Она тряхнула головой, чтобы взболтать и взвихрить эту муть в нужные мысли, и услышала, как внутри болезненно мотнулось что-то тяжелое. Ей стало жаль непрочного устройства головы. Она поняла, что думающий механизм работает честно, но в невесомости мыслей не может ни на что опереться.

“Какая я дура, в себе тоскливая, помойная и бесполезная”, — посочувствовала себе Васька. Сорвалась с дивана к книжному шкафу, чтобы без хлопот умудриться чужими открытиями.

Людей, отметившихся в истории и на полках толстыми и тонкими книгами, было много. Васька представила, сколько всяких слов произнесено людьми в голос и про себя для лучшего изображения мысли. Собранные в одно место слова должны были звучать единым криком, и она услышала его среди тишины квартиры. Но в крике не выделилось нужных ей слов. Разлеплять же его на отдельные составляющие личности у нее не было времени. И она пожалела, что в доме столько книг, вместо одной самой нужной и обо всем.

Она вернулась к окну, оставив книги существовать нерушимой начинкой шкафа. Она даже не разозлилась. Книги не виноваты. Их копят и лепят в единое люди, которые не успевают копить и создавать себя. Людям некогда.

Она решила искать красоту живьем. Чтобы не ошибиться и не принять за нужное что-нибудь поддельное, она закрыла глаза и прислушалась к чувствам, протекающим в ее теле. Она тщательно перебрала их, запомнила и отодвинула прочь. В образовавшемся пустом месте она собралась придумать новое незнакомое ощущение, каким бы мог сопровождаться предмет красоты. Этим чувством она будет проверять все вещи и события, которые подвернутся ей под ищущий взгляд.

Но тело ничем возвышенным не тревожилось, только послушно напряглось, сочувствуя усилиям хозяина. Потом зазудело в левом локте. Васька обиделась на неудобную опору своего разума, но локоть почесала. После чего ее привлек шум на улице.

Внизу собиралась мрачная толпа. Подходившие плотно в нее вливались.

Толпа сгущалась. Она ждала открытия магазина, привычного скандала и поталонную дележку сваленного за прилавок мяса.

“И мои родители такие же? — усомнилась Васька. Потом простила людей с высоты второго этажа: — Они не виноваты”.

Она вернулась к дивану и продолжила изобретение нового чувства. Красота струилась где-то под поверхностью жизни. На улицах города ее задавил замусоренный асфальт, а на лицах жителей усталость. А если ей удавалось прорваться наружу, она пугала мир своей непохожестью на него, и мир самосохранялся, торопясь затереть помеху в ровное место.

“Моя задача ее выследить и поверить в нее”, — подумала Васька.

Но проверочное чувство не получилось. Ему помешало случайное:

“Если бы я могла ощутить красоту внутри себя, то зачем было бы ее искать? Я заполнилась бы ею самостоятельно без помощи внешнего. И будет ли такое внутреннее настоящим и для всех? А вдруг собою я обману будущего спасителя? Вдруг он станет спасать меня, а не всех?”

Неожиданно ей показалось, что она стремительно укрупняется и толстеет от какого-то странного удовольствия — возможно, оттого что спасли только ее. Она насторожилась. И постаралась уменьшиться до нормальных пределов. Когда спасают одного, а не всех сразу, остальных начнут уничтожать как помеху и врагов. Она представила, как ее ребенок сокрушает мир ради нее, и опечалилась.

Какой же он будет спаситель?

Внутри глухо затосковало сердце, сожалея, что своей кровью питает убийцу.

“Нет, — возмутилась Васька и обняла свой живот бережно, как слабое тело другого. — Он хороший. — Поправилась: — Он будет хороший. — И добавила, уведя слова в самую скрытую и беззвучную часть сознания: — Если я не буду хотеть спасти себя”.

Сразу стало одиноко и страшно. Она еще не умела жертвовать.

Она оделась и отправилась выцарапывать из мира кусок красоты, необходимой ребенку.

 

Она шла решительно и неизвестно куда. Ее вело чутье настолько естественное, что она не замечала, что идет не сама по себе, а вслед инстинкту.

С одной стороны тротуара скорченно застыли обрубки деревьев. Они походили на завязанные узлами бетонные столбы, из узлов торчали пучками оборванные провода, которые совсем не были похожи на ветки. Деревья были калеками. Люди лишили их плодоносящей кроны, но не убили до производственной прямолинейности. Васька отвернула от них лицо. Она не могла им помочь.

Она обнаружила стену, проползавшую мимо с Васькиной скоростью. Окна отражали ее лицо и древесные обрубки. Местами за окнами обедали. Тени обрубков зависали над пустыми тарелками и беззвучно скользили в темную глубину квартир. Опять надвигалась стена и лишала их движения, а Ваську отраженного лица.

— В эти дома нельзя рожать детей, — поняла Васька.

Она отворачивалась от бесполезного для себя места. Ей было жаль живущих за стеной. Это место вызвало такую сильную печаль, что в нескором дальнейшем можно было рассчитывать на приобретение здесь огромной уравновешивающей радости. Но у Васьки не было времени ждать. Она спешила. Ее тело гнало сквозь себя ускоряющиеся тысячелетия.

От ближней подвальной дыры отделился сгусток тьмы. Проявил в себе желтые пятна глаз и двинулся Ваське под ноги. Тьма была доверчивой и голодной. Мяукнула вопросительно. Васька пошарила в карманах. Звякнула несъедобная мелочь. Кошка поняла и погасила глаза. Засветила их в другом направлении, пронзительно пожаловалась кому-то отсутствующему и пошла вперед, отодвинувшись от Васьки к стене. Стена была надежнее.

Кошка потерлась о кирпичи головой. Васька пригляделась. На хилом кошачьем позвоночнике крепился огромный живот, он переваливался на ходу из стороны в сторону и мешал переступать задним кошачьим ногам. Живот жил самостоятельно, шевелился, пихался изнутри и был явно недоволен кошкой. Он, наверное, мечтал отделиться от истощенного материнского тела и дождаться на дороге другого, изначально сытого существа, которое позаботилось бы своим желудком о его сердитых жителях.

Тьма была беременна сумерками. Когда она разродится, в подвале от непосильного напряжения перегорят лампочки. Ваське стало весело, что не одна она такая дура рискует рожать детей на этот свет.

“Надо купить чего-нибудь съедобного”, — озаботилась она чужим и родственным голодом. Огляделась. Магазина поблизости не оказалось.

Кошка решительно уходила по улице вдаль. Васька заторопилась следом. Кошка выведет ее к каким-нибудь продуктам, и она их ей купит.

Впереди на тротуаре четыре дворничихи свежевали асфальт, отделяя от него ледяную шкуру. Они были толстые, ватные, и женщин в них обозначали только затертые платки. Над ними равномерно тарахтело желтое механическое насекомое. Новенькое и поэтому еще иностранно аккуратное, размером на одного мужчину, который там и находился, куря и терпеливо дожидаясь, когда четыре дворничихи наковыряют массу льда, достойную его импортного автоматического совка. Женщины махали ломами и радовались красивой игрушке, эстетически разнообразившей их труд и содержавшей внутри мужской пол. Иногда механизированный мужчина включал наверху желтую мигалку и начинал резво гоняться за крайней дворничихой, желая, очевидно, обнять ее подвижной металлической лапой. Женщина смеялась и отмахивалась топором, вертикально приваренным на ржавую трубу.

Кошка брела к дворничихам. Васька поняла, что кошку приласкают без ее участия. Но решила хотя бы проследить этот процесс, удовлетворившись положением охраняющей силы.

Кошка приветственно изогнула хвост и позвала скрипуче ближнюю женщину. Та остановила руки и лом и оглянулась.

— Пашка, — крикнула она мини-трактору, — готовь машину, в роддом поедешь.

Тетки дружно захохотали. Но Пашка-трактор не услышал. Он выключил свою мигалку и теперь отдыхал. Женщина прислонила к нему лом и нагнулась к кошке:

— Жрать хочешь? А место для еды у тебя осталось?

Та мяукнула и прижала котят к валенку.

Женщина выпрямилась и начала бороться с ватником, пытаясь проникнуть в карман. Ватник не был приспособлен для нерабочих действий и толстыми рукавами ограничивал подвижность. Женщина бесполезно в нем шевелилась и ругалась. Ее соседка отвлеклась от своей работы, чтобы помочь добраться до кармана. Сосредоточенно повозившись, что-то нащупала и крикнула:

— Тащи!

Вдвоем они выволокли из кармана скомканную газету, в которой покоился бутерброд. Женщина содрала с него колбасу и подарила завопившей от голода кошке. Кошка накрыла добычу шерстяной тьмой, сгустилась в шар и угрожающе загудела. Ее живот притих и приготовился обедать. Женщина зависла над животным, сочувствуя матери-одиночке, которую бросил ее кошачий мужик. Ругнулась негромко:

— Плодят несчастье бездомное.

И отвернулась к работе.

Васька потихоньку побрела дальше. Было жаль, что не она благотворительно участвовала в кошкиной жизни.

За спиной решительно затарахтело. Проснулся трактор Пашка. Заскрипел колесами по битому льду. Кто-то засмеялся. Но звуки вдруг сократились в безмолвие. Потому что в мире утвердился чей-то одинокий, безумный вопль.

Васька резко обернулась. Промерзшее пространство осыпалось сухим хрустом под ноги.

— Что, попалась? — спросил кто-то.

Опять был трактор и четыре дворничихи. Но все неподвижные. Шевелился только мужчина. Он бодро выбирался из механического панциря. У него было веселое лицо. Машина слегка покачивалась и тянула в небо мощную суставчатую руку. К беспалой металлической ладони жалось темное мохнатое пятно.

— Мастерски, — похвалил себя мужчина.

Дворничихи молчали и смотрели вверх.

Кошка суетилась лапами по железу, искала место, в котором можно закрепиться когтями. Но железо было твердым. Кошка сопротивлялась. Она хотела родить потомство раньше, чем погибнуть. Но со всех сторон угрожала пустота, рожать в которую опасно.

Васька ринулась вперед, вытянув руки, чтоб сразу схватить и убить. Или защититься. Или спасти. Она воткнулась прямо в середину мужчины. Он пошатнулся и засмеялся.

— Ты!!! — рявкнула она.

— Ох! — развлекся мужик.

Васька увидела его лицо. Оно ограничивалось низко натянутой вязаной шапкой и воротником фуфайки. Оно имело много зубов и в них сигарету.

— Отпусти! — приказала Васька.

— А? — как бы не понял мужчина.

Она поняла, что теперь его надо бить. Поискала на его лице чувствительное место. Там все выглядело очень твердым и прочным. Защищалось лицо откуда-то изнутри, где под толстой фуфайкой грелись сильные мышцы. Мышцы управляли телом и потому считались главной его частью. Голова исполняла их указания. Мышцы хотели действовать. Они устали отдыхать в удобной машине. Но мужчина не хотел обременять себя лидерством. Васька должна была бить первой. Он ждал удовольствия.

— Бабы живучие, — поторопил он Ваську.

Васька не шевелилась, чтобы сохраниться. Мужчина лез ей взглядом в глаза.

“Он будет хватать меня руками, ногами...” — тоскливо подумала Васька и сразу устала так, как будто получила по наследству память всех предыдущих женщин. Она отвернула лицо в сторону.

— Животные не выносят человеческого взгляда, — утвердил мужчина.

— Отстань от девчонки, — очнулась какая-то дворничиха.

Васька глянула вверх. Над головой молчала кошка. Внимательно светила на Ваську желтыми глазами. “Не достать”, — прикинула Васька свой рост и длину рук. Кошка подобралась ближе к краю и зависла над Васькой, как обрывок ночного неба. К чему-то готовилась передними лапами.

“Прыгнет”, — поняла Васька.

— Глаза береги!

Васька не отшатнулась.

Обрывок ночи накрыл ее голову, обхватил напряженными лапами и когтями прочертил по незащищенной шее путь своего спасения. Метнулся к стене дома и соединился с подвальным мраком.

Тетки охнули.

— Получила?! — захохотал мужчина, стараясь смехом израсходовать накопленную силу.

— Разрезвился, дурак! — прикрикнула одна дворничиха. — Убирайся в свою вонючку и работай давай!

Подошла к Ваське посочувствовать:

— Больно? Ну-ка покажи.

— Нормально, — отдернулась Васька. Подняла воротник пальто, чтобы не привлекать ненужного участия.

— Ну и ладно.

Тетки снова принялись раздевать дорогу. Трактор Пашки ловко и аккуратно сгребал отходы труда в ковш и сыпал на ближайшее хилое дерево.

Васька осторожно обошла энергичную машину. Трактор мелькнул веселым мужским лицом. Наверное, веселым всегда.

“Животные не смотрят на людей, потому что им стыдно за них”, — сказала Васька не вслух. Все равно этот мужчина ее не услышит. Даже если будет очень тихо.

Металлическая ладонь врезалась в лед около самой ноги.

Васька вздрогнула и заторопилась. Она пошла, держась поближе к стене. Стена прикрывала и казалась надежной. Васька даже погладилась пальцами об ее кирпичи.

Она села в автобус, чтобы уехать подальше, где все незнакомо и поэтому хорошо. Город был достаточно большой, чтобы его не знать. Окна автобуса беспросветно замерзли и ничего не показывали. Автобус ехал неизвестно куда, но все верили водителю и не беспокоились. У водителя окно было прозрачным, но он пестрыми занавесками отделил себя и свое преимущество от остальных. Внешний мир пропадал неувиденным. Он мог стать чем угодно новым и неожиданным, но никто из пассажиров не задумывался о нем, и каждый раз двери открывались все в тот же застывший город.

Автобус в очередной раз зевнул дверями, и в него заскочил деловой крик:

— Товарищи, приобретайте абонементы!

Васька обернулась. Осторожно, чтобы излишне быстрым движением не выдать в себе зайца.

По салону неторопливо шуршало валенками малолетнее. Судя по равномерно тощим конечностям, оно существовало только в длину. Остальной объем имитировался затертой фуфайкой, разрисованной шариковой ручкой, как стена в школьном туалете. Фуфайка иноязычно требовала поцелуев. Ее обитатель держал в руках пачку абонементов и навязывал их поштучно каждому пассажиру. Следом двигалась еще одна фуфайка. Ее содержимое было мрачным и молчаливым.

— Женщина, вам абонемент нужен? — по-взрослому обратилась к Ваське.

У торчащего перед ней существа Васька старательно отыскивала лицо, но худая голая шея упорно завешивалась сразу шапкой. Шапка была лохматая, тяжелая и мешала хозяину расти. Под ней висела роскошная тень, в которой деловая малолетка прятала свои основные приметы.

— Чего разглядываешь? — вдруг тихо спросила вторая фуфайка. Придвинулась к Ваське. — Берешь талон?

Эта имела меньший размер, но изнутри уже распиралась телом. Она не прятала настороженного взгляда.

“Абонементы ворованные, — дошло до Васьки. — И что теперь?”

Первая фуфайка тяжело вздохнула и двинулась дальше. Вторая ждала. Похоже, не денег, а подчинения.

Васька вытащила из кармана деньги, протянула:

— Честный нищий попрошайничает не за талоны.

Мальчишка плохо на нее посмотрел.

Разрисованная фуфайка заторопилась обратно, запуталась, запыхтела, потом решительно сдернула с себя шапку и протянула мальчишке:

— Возьми обратно, жить мешает. Жара.

— Дура, — мальчишка был недоволен.

— Девочка? — возмутился кто-то за спиной. — Как не стыдно!

Под глазом висел огромный, насыщенный синяк. Он тут же завесился давно не мытой челкой. На бледных слипшихся волосах болталась хлипкая заколка, украшенная железной божьей коровкой. Васька тупо следила за тяжеловесным эмалированным насекомым, сползающим по блеклым волосам. Мальчишка сунул ей абонементы и сдачу и прокуренно и мрачно внушил:

— Мы не нищие. У нас по-честному.

Ткнул в разрисованную фуфайку и пошел на выход. Девчонка послушно заспешила следом. Стукнуло о пол железное насекомое. Девчонка испугалась:

— Подожди!

Но ее партнер уже вышагнул из автобуса и выдернул за рукав разрисованную фуфайку вместе с пригревшимся в ней покорным девчонкиным телом.

Дверь захлопнулась.

 

Васька выпрыгнула на следующей остановке. Хотела догнать начинающих грабителей. В кармане лежала заколка с божьей коровкой.

— Вшивая, поди, — предостерег кто-то в автобусе, когда Васька нагнулась за ней. Ее пальцы дрогнули, но не посмели еще раз потерять чью-то ценность.

Улица была чужая и притворялась отдельной от прочего города, потому что Васька не знала ее дворовой изнанки и никак не ощущала людей, живущих за стенами ее домов. Она не имела сочувствия к этому месту и просто отдыхала внутри себя. В теле наладился покой. Его тревожила только маленькая боль от не своих монет, как будто Васька украла их.

Навстречу шли два человека — один недавнее порождение другого. Мать и дочка соединились огромной авоськой, набитой грязной магазинной картошкой. Мать, надрываясь, перемещала тяжесть вдоль улицы. Дочка семенила рядом и училась надрываться. Она так старательно подражала матери, что уже приобрела такое же усталое и равнодушное лицо.

— Запаслись, — вздохнув, сказала девочка.

Мать промолчала. Они прошли мимо.

Внутри Васьки покой тихо умер. И никакое чувство его не заместило.

Васька снова посмотрела на улицу. Улица себя не любила. Одной своей стороной она презирала другую. Высокомерная сторона замахивалась угластыми девятиэтажками на противостоящие некрупные и усталые дома. Старые дома берегли тепло, помогая себе розовыми оттенками внешних стен и заснеженной растительностью. Новостроенные мерзли голыми. Их создавали не для уюта, а для экономного размещения рабочих масс. Они тщательно прятали за собой солнце, и день на этой улице длился всего полтора часа. Потом включались фонари, и до утра тянулся вечер.

Рабочий район. Васька определила происхождение улицы и через это все о ней узнала. Она ощутила в себе внезапную голодную пустоту. Оказывается, на свете так мало нового, которым можно заполниться. Она сразу привыкла к этому месту, как будто оно являлось продолжением ее родной окраины.

“Чего же мне тут искать? — вспомнила она свою большую идею. Я знаю, что тут ничего нет”.

Откуда-то надвинулся большой и теплый ветер. Подвернулся удобно для вдоха. Он пах сырой землей и слабым непроизводственным дымом.

“Весна?” — удивилась она и развернулась к ветру. Увидела тесный переулок. Старые дома смотрели друг другу в окна и молчали. Ей показалось, что здесь может быть тепло и без весны. В кармане брякнули монеты. Под ними задавленно распласталась божья коровка. Может, фуфайки свернули сюда? Если бы мне некуда было пойти, я бы выбрала это место.

И Васька отвернулась от большой несчастной улицы.

 

Двухэтажки были разными. Люди жили в них так давно, что стали достраивать их по своему желанию. На сношенных подошвах балконов они ставили свои собственные, негосударственные домики, отделывая их по привычке одинаково. Домики уважительно именовались лоджиями. Васька брела под балконами и удивлялась однообразию сооруженного. Ей бы хотелось, чтобы они походили на хозяев, а не друг на друга. Потом поняла: чтобы что-то стало красивым, оно должно быть своим. А эти крепости возведены на чужой территории.

Рядом с ней мелькал остатками узоров старый чугунный забор. Она обрадовалась ему, как знакомому.

В Васькины школьные времена очень уважались субботники. На одном мероприятии по сбору металлолома их класс для победы и большего громыхания явился в Васькин двор и с точно такого же забора поснимал ворота. Ворота были тяжеленные и никак не оттаскивались от своих столбов. Но коллективная сила победила и удовлетворила желудки призовыми конфетами. Остальной забор разгромили следующие поколения. Без забора кусты обломались, трава вытопталась, и Васькин дом стоял теперь на пустыре.

Здесь, наверное, нет поблизости школы.

Забор свернул и заспотыкался своей дорогой.

Васька втянула в себя ветер и обрадовалась, что он еще не остыл.

Дома подросли до четырехэтажек. Васька не хотела, чтобы теплый район выродился в новостройку. Но дома медленно раздвинулись и обозначили за спинами неясную пустоту, будто там вместе с человеческим жильем заканчивалась вся земля. В ладонях народилось ощущение странной тяжести, захотелось приложить их к чему-нибудь и, запустив в работу напрягшиеся пальцы, сотворить что-то важное, прекрасное и всем нужное. Ладони помнили, что когда-то несли в себе это.

Она боялась потерять направление. Пространство легко вдыхалось и выдыхалось и пропускало сквозь себя, ничем не задерживая и не угнетая. Мимо плеча тяжеловесно протопала толпа деревьев и пронесла на голых ветвях клок ослепительного неба. С неба к деревьям упали птицы и зашелестели, как черные зимние листья. Ветер уплотнился в стену и пронзающий бешеный свет. Васька вылетела прямо к солнцу. Захлебнулась светом, съежилась, закрыла глаза. Все равно было ярко, слишком много за один раз. Она долго привыкала к освещению внутри себя, к красноватому мерцанию прозрачной кожи.

Глаза не желали открываться. Они напитались солнцем и самостоятельно сияли под закрытыми веками.

“Они станут желтыми, как у кошки, — захотелось Ваське. — Я буду светить ими через темноту”.

Но глаза погасли. В теле наступили ночь и сон. Васька с сожалением очнулась. Солнце уже привыкло к человеку и не прожигало насквозь.

Край земли. Поэтому солнце так близко. Васька глянула вниз, чтобы поскорее увидеть, чем завершается мир.

Город.

 

Заблудилась. Думала, что давно покинула и уже забыла, и вот вернулась в самую его середину. Окраина кончилась центром. Петля.

 

Город громоздился ниже неба и ниже Васьки. Крыши ближних домов стелились на уровне ее пяток. Царапались телеантеннами. Васька сморщилась от металлической щекотки и отступила назад. Было ясно, почему проветрено и почему близко солнце. Она случайно возвысилась остатком горы.

Васька отвернулась. Мир сдвинулся в тесные задворки. Темнела куча объемистого хлама. Хлам шевелился чем-то одиноким и потерянным. Васька шагнула к потерянному, чтобы найти его.

Хлам тлел бывшим квартирным уютом. Вынесенный на помойку, он пытался обжить ее своими шкафами, но те, не найдя, к чему прислониться, упали навзничь, вжав слабые фанерные спины в снег. Город оказался комнатой, непосильно большой, и уют развалился, осел мусором в одном из углов.

Вдоль хлама тихо шелестела бабка. Хлам, устало дымя, мучился неудавшимся костром. Бабка отмахивалась от копоти скрюченной рукой и палкой изучала последствия перестроек. Из снега вывернулся раздробленный будильник. Скрипнув напрягшимся горлом, бабка нагнулась за ним. Будильник доверчиво уставился ей в лицо и, скатившись в ладонь, коротко звякнул.

— Ну-ну, бедняга, — посочувствовала ему бабка и сунула в рюкзак. Там стеклянно громыхнуло.

Бутылки, — определила Васька бабкин способ жизни.

Бабка неожиданно развернулась и ткнула в Ваську взглядом. Взгляд был ниоткуда. Васька вдруг вспомнила, что она торчит за чужой спиной совершенно бездельно и даже надзирающе, и забеспокоилась. И чтоб исправиться в нужное и неслучайное, дернулась рукой в карман и вытащила горсть денег.

— Вот... Возьмите.

По монетам с тихим скрежетом ползла эмалированная божья коровка.

Бабка внимательно разглядела подаяние, примерила взглядом к Ваське, соответствия не нашла и отвернулась:

— Чужого не надо. Я не нищая.

— А кто? — глупо изумилась Васька и сразу глупости испугалась. — Извините, пожалуйста.

Ей не ответили. Бабка замерла перед опрокинутым, растерзанным шкафом и пыталась вывинтить из него пузатую ножку. Васька придвинулась ближе и вежливо выломала упорствующую деталь.

— А зачем это вам?

Бабка засунула ножку в карман. Ножка провалилась в бездну. Низ пальто отяжелел.

— Дети приехали. — Бабка перекосила лицо корявой усмешкой. — Сказали: а зачем тебе? Хлам.

Ваське вообразилась бабкина квартира — свистящие пылью пустые углы.

— А теперь? — осторожно спросила Васька.

— Теперь другой хлам, — поправила воображенное бабка. — Полированный. — И вдруг пожаловалась: — А сами уехали. Сказали: а зачем тебе?

Васька отвернулась в невидящую сторону. Под взгляд вывернулся мертвый шкаф.

— Вы хотите его к себе? Сломано ведь все.

— Сломано, — подтвердило из-за плеча осипшее эхо. Окрепло в бабкин голос: — Ничего. Вот ведь тоже сломано, а живое. — Из дрожащей руки глядел слепой глаз будильника.

— Ваш? — Васька пожалела бабку.

— Нет, — помолчав, ответила бабка, устало вздохнула и спрятала будильник в рюкзак.

— А зачем он вам? — удивилась Васька.

Бабка, замерев, прислушалась к вопросу, коротко глянула и отвернулась насовсем. Васька поняла, что спросила что-то не то.

Бабка гладила шкаф:

— Бедняга. Ну ничего. Домой скоро. Как-нибудь дотащимся.

Выволокла из обломков ящик, неудобно втолкнула его в рюкзак. Бормотала себе дальше:

— Все разваливается. Говорят — хлам. Так в хлам-то все можно, это нетрудно, если постараться. Все и стараются. Никто и не хочет, чтобы спасти...

Вздернув рюкзак на плечо, направилась к дому. До Васьки донеслось последнее:

— А пора уж.

В рюкзаке щелкнул и задушенно завопил будильник.

Ваське вдруг померещилось, что звон вот-вот переродится в сирену, горизонт вытолкнет в небо бесшумное и стремительное, следом вырвется потерявшийся грохот, тряхнет облака и вывернет их наизнанку. Она зажмурилась.

— Ну что с тобой? — ласково спросили рядом. — Чего боишься?

Васька открыла глаза навстречу сочувствию.

Сочувствовали не ей. Бабка утешала орущий будильник. Васька отвернулась прочь, чтобы случайно не обидеться. “На что? — оправдывала она бабку. — Она умеет жалеть только больных. А я целая”. Ей стало легче от- того, что у нее все пружины на месте, и время не стерлось до пустоты и бездвижия, и лицо еще не слепое, как циферблат.

“Зачем мне бабка?” — удивилась она.

 

В глубине городских ущелий висел низкий туман. Смог? Такой непроглядный? Туман был мягок, неподвижен и без производственных оттенков. Лес, догадалась она. На него смотришь из города, и поэтому он не похож. Город подделывает его под себя, и он как дым. Чтобы никто не вспомнил, что можно жить по-другому.

Васька смотрела сквозь город в лес. Он еще на свободе? А не в подвале, где ржавая осень и дождь из труб?

Лес был далек и почти неразличим. В него через разлом многоэтажных домов доверчиво влилось небо. Лес принимал его осторожно и не выставлял под облака жестких углов.

Ей вдруг тоже понадобилось заботиться о беззащитном и слабом. Но она была одна. Тот, кто обитал внутри, еще хранил самостоятельность, не нуждаясь в сторонней помощи. Ваське захотелось поскорее родить его, чтобы любить отдельно от себя. Потом стало неловко заботиться опять о себе, хотя бы и в виде отпочковавшегося ребенка. Она поторопилась отвлечься на далекий лес и его небо.

В лесу всегда тепло. Там нагревается ветер, чтобы укутывать землю очередным летом.

Под ногой шевельнулось твердое. Из снега выпирал кирпич. Прямо в Ваську прорастала многоэтажка.

“Мне нет здесь места”, — взвыло в Ваське, и почудилось, что воет не она. Васька снова была дикая. И хотела домой, в жизнь по-другому. Не в человеческую нору, а в свой дом, не затоптанный городом. В лес. Он хранит все, что нужно для жизни. Там можно рожать свободных.

Захотелось завыть еще громче. Но она просто заплакала, потому что была человеком. Она потому и плакала.

Домб тупо таращились на нее тусклыми окнами. Они не умели стыдиться и отворачиваться. Васька длинно втянула в себя все всхлипы и сдавила их легкими. В груди заболело. Она вздохнула и отправилась искать автобус. Она решила выбраться из города, и, может быть, насовсем.

Она думала одну странную мысль:

“Раньше я не боялась умереть. Выходит, я только теперь захотела жить?”

Или захотела выжить.

 

Она вышла на остановку и мысленно потребовала себе рейсовый автобус для скорейшей эмиграции за пределы города. Она захотела ощутить мир безлюдным, вечно покойным, укачивающим небо в мягких верхушках деревьев. Хотела вложить этот покой в себя и стать чужой городу, чтобы утратить привычку верить в его необходимость.

Начало — у конечной остановки, решила она. Конец города — это лес.

Она пробралась в промерзшее нутро прибывшего автобуса и отправилась готовить городу предательство.

 

Город выбрал ей скучный и долгий путь, в обрамлении труб, тяжелых стерегущих заборов, сквозь зародышей новостроек, мусор окраин, по улицам узким и кривым, как презрительная усмешка.

 

Конец. Васька рванула из автобуса. Перед ней тянулась вверх и плавно заваливалась вдаль мощная снежная стена. На нее опирался край клубящегося белого неба. Вбиваясь ногами в отвердевший снег, она полезла в облако.

Гора медленно выпрямлялась в неприступную вертикаль. Но внезапно кончилась хорошо проветренной пустотой. Сейчас будет вершина. Васька торопливо создала внутри торжественность.

На нее смотрели домб. Крыши ближайших стелились под ноги. Кололись телеантеннами.

Она растерянно оглянулась назад на автобус. Тот мирно пыхтел двигателем. Но закрыл двери, чтобы никого не спасти своим внутренним теплом. Из-под автобуса разъезжалась в стороны улица. Город опять обманул — провел свой автобус по кругу.

Внутри что-то схлопнулось, сократилось в мелкую, пронзительную тоску. Бьется над желудком, там, где место голода и предчувствий. Васька осторожно накрыла место ладонью. Вниз скользил склон бывшей горы. Подножие обшито асфальтом и украшено гирляндой машин. Конечно-исходная остановка.

Автобусам она больше не верила. Она посмотрела сквозь город в лес, чтобы ощутить дорогу для ног и не потеряться в хаосе улиц. Многоэтажные ущелья заплывали тенью близкой ночи. Васька заторопилась. Остаток горы пробежал скользкое место и лихо свез ее прямо к застывшему асфальтовому прибою.

Склон горы изуродовался царапиной. В обнажившейся земле запульсировала больная точка. Васька осторожно отняла от нее руку и вместе с ней боль. Рука была ободрана и страдала живой проступившей кровью, вмешанной в тающий снег.

— Ну вот, — проворчала Васька холму. — Побратались.

Бережно запечатала рану в кулак и в карман, как случайно найденную ценность. Боль царапала ладонь, как недавно рожденное беззащитное существо. На шее родственно затосковала посадочная кошкина полоса.

“Она по мне, — вспомнила Васька, — а я по горе. Все спасаются”.

Мир был логичен, и она отправилась в дальнейшее в нем выживание.

Улица разлилась площадью. Урны на постах, фонари злы и ответственны. Здесь предполагалось главное место города. Площадь была чуть выпуклой и совершенно лысой, будто ее замысливали черепом умного человека. Лысину венцом окружали серьезные учреждения. Их переполняли люди, считавшие себя центральными, поскольку имели рабочее место в центре города. Отсюда они руководили людьми окраинными.

На самой макушке, выложенной мрамором, стоял танк. В нем воплотилось множество людей, очень давно переработавших свои одинокие жизни в единое существо железной машины. Истощившиеся их тела возвратились земле, той, что впоследствии утопталась в главное место города. Гладкие плитки, зализавшие землю в плоскость, служили эстетике, пешеходному удобству и исторической тайне. Они не помнили имен, заключенных под ними. Заключенные не протестовали, но каждую весну наружная лысина мучилась слабыми травяными ростками, которые приподнимали плиты и нарушали порядок. Тогда в торжественную субботу из серьезных учреждений выходили центральные люди и, предохранившись новыми брезентовыми рукавицами, обривали площадь до умного состояния.

 

Ненависть состояла из множества грубых деталей, собранных в одно бронированное тело. Она основалась в центре мира, сдвинув прочь дома, чтобы не мешали обзору. Или обстрелу. Для удобства завоеваний. Для удобства завоеваний ненависть была машиной.

Танк.

Совсем не памятник, хотя и обездвижен постаментом.

Он не умел помнить, потому что его сделали для уничтожения. Он был прочен и имел в себе только одно чувство. И крупнокалиберное средство его выражения, теперь наглухо забитое металлической пробкой. Поколения Новых не желали слушать его голос, и танк молчал. Его одинокое чувство копилось в нем безвыходно и очень давно, нагнетая в мертвом потребность стать живым.

Танк ждал врагов. Он рассек город невидимой линией фронта, чтобы было ясно, что от чего защищать.

В прицел вышагнул человек.

“Стой!” — насторожился пушечный ствол.

Васька остановилась.

“Враг”, — определил танк копошащееся перед ним.

— Танк? — удивилась Васька. Потом разглядела: — Памятник.

И качнулась в сторону, чтобы с почтением обойти.

Качнулся пушечный ствол. Васькин взгляд втянулся в нутряную черноту орудия.

— Памятники не шевелятся, — сказала Васька.

— Я не памятник, — сказал танк.

Васька задергалась, внушая себе, что уже уходит. Получилось несколько шагов. Мраморные плиты отбили их в чеканную поступь.

“Я не марширую”, — возмутилась Васька.

“Левой, левой”, — поторопил мрамор.

“Стой”, — скомандовала себе Васька. Она не хотела, чтобы каменное эхо чеканило из нее что-нибудь регулярное.

Васька покосилась на танк. Зевнула пустота пушечного ствола. Прямо в лицо крикнуло что-то холодное.

Стерся шум города. Она сразу оглохла. Она осталась совсем одна перед выстрелом.

“Враг”, — позвало металлическое горло.

“Я прохожий, — задрожало в Ваське. — Мне нужно идти”.

“Нет, — потянулось из танка. — Ты мой враг. Я так долго ждал тебя”.

“Я не хочу умирать, я свой”. Васька рванулась назад, в живой город. Но в подошвы снова звякнула площадь. Подбила сапоги железом. Они отяжелели, кирзово заскрипели и царапнули ноги необношенными внутренними углами. Запахло портянками.

“Приказываю...” — прозвучало рядом.

“Нет...” — Васька замерла, затоптав марширующее эхо. Она не хотела вербоваться в подчиненные.

“Не уйдешь”. Танк не шевелился. Из ствола выполз сухой сквозняк и с ним обещание: “Я буду любить тебя — и убивать”.

Сквозняк толкнулся в лицо. Запахло ржавым. Васька отвернулась, пробормотав:

— Больше одного раза убить нельзя.

“Можно. — Ствол подергался, чтобы уточниться на Ваське. — Я убью тебя дважды”.

“Ребенок, — испугалась Васька, прикрывая живот. — Откуда он знает?..”

“Я просто знаю, для чего ты есть”, — четко ответил танк.

И Васька вдруг ощутила, как прямо в нее, разодрав в клочья податливое воображение, вламывается механическая тяжесть и прокладывает свой рубленый след через сократившееся сердце и будущее тело другого человека.

“Не надо”. — Она потянулась вниз, на черный мрамор. Она была слишком слабой, чтобы нести в себе войну.

Гусеницы гремели и рвали землю. Танк медленно поворачивал башню, напоминая орудием: она была в прицеле.

— Подожди, — заспешила Васька, — не надо. Я стану твоим врагом, и ты меня убьешь, только не сейчас. Потом. Когда я буду не вдвоем. Я приду.

Танк молчал. Ветер начищал его механизмы. Рыжая пыль заполняла туманом площадь, и город, и небо. И пахло дальним заводом.

— Какое все красное, — устало сказала Васька. Танк не шевелился. — У меня еще есть время.

Она сказала танку:

— Пока.

И побрела прочь, выводя из-под обстрела будущего спасителя. Черный мрамор молча выпустил ее в город.

Город размножал улицы переулками, путая в себе Ваську. Улицы впечатывались поворотами в память и множились в голове. В голове наступал вечер, и по внутренней тесноте брел человек. Сквозь и не замечая. Он заблудился. Он что-то искал. Или вспоминал. Она торопливо запрыгнула в подвернувшийся трамвай, съежилась на потертом сиденье и, пригревшись у собственного живота, нечаянно заснула.

 

Телевизор излучал сумерки. Сумерки рождали усталость и внезапный сон в кресле. Мать отгородилась пледом и в шерстяном доме грела свой прошедший день.

Васька прокралась на диван и вытянулась. Впустила в себя сонное мерцание экрана. Звука не было. Телевизор объяснялся знаками. Бежали человеческие закорючки. Следом полз тяжелый механизм. Он дымил, и человеческие закорючки сворачивались в знаки боли.

“Война размножается”. Ее затошнило.

Бой в телевизоре закончился. Васька поднялась и погасила телевизор вместе с его войной. И вдруг увидела летящее круглое. Через ближнюю темноту с тихим гулом проносилась маленькая, очень цветная планета. Васька протянула руку и сорвала ее с траектории. Планета коснулась поверхности телевизора, и стало ясно, что она не пролетала, а падала. Планета тяжело ткнулась в ладонь. Она была не круглая, а слегка вытянутая, словно внутри ее толкалось живое, но не умело родиться наружу.

“Беременная планета, — обрадовалась Васька и неожиданно узнала: — Яйцо”.

— Пасхальное яйцо, — сказала мама много лет назад.

Но сначала это сказала незнакомая старуха, постучавшая в Васькину квартиру. Поздоровалась непонятно:

— Христос воскрес.

Мама смутилась, пробормотала что-то тихое и захотела убрать Ваську в комнату, но бабка поймала Ваську за руку и уронила в ладонь тяжелую планету.

— Это пасхальное яйцо, настоящее. Серебряное. Подарок тебе.

Васька вздрогнула и оглянулась. Мать по-прежнему сидела в кресле.

Васька попыталась увидеть ее лицо, но его прятал плед. Мать отдыхала неудобно, чтобы легче было проснуться для новой работы.

“Она чего-то ждет, — показалось Ваське. — Так поздно?”

Глянула в спальню. Темнота шевелилась дыханием отца. “Дома”. Решилась окликнуть:

— Мама. Иди спать. Поздно уже.

Плед шевельнулся и сдвинулся с материного лица. Лицо развернулось к телевизору. Потом к часам. Сон разогнался тревогой, мать нахмурилась.

— Мама, — забеспокоилась Васька, — иди ложись... Ты ждешь кого-то? Мама!

Вскрикнул телефон. Мать неожиданно сорвалась с кресла и заспешила в коридор.

— Алло.

Голос срывается, просит о чем-то у телефонной пустоты.

“Может, с братом что случилось?”

— Алло. Говорите. Вас не слышно!

Голос матери вбивался в трубку. Трубка гасила его какой-то далекой молчащей точкой.

— Васенька, — вдруг мягко дрогнул голос в коридоре.

Васька послушно шагнула на зов.

— Дочка, — тоскливо звала мать в трубку. — Ты слышишь?

Ваське показалось, что ее собственное тело замерцало, распадаясь, и начало навсегда исчезать из мира.

— Мама, — попыталась удержаться она, — мама, я здесь.

Дрогнул телефон под материной рукой. Подпрыгнув, сбросил с себя крышку. Обнажились пластины и проводочки. Засияли идиотски счастливо: классно шутим, да?

— Сломался? — недоуменно пробормотала мать и, коснувшись пальцами блестящего, поверила: — Сломался. Бедняга.

Неуверенно опустила трубку на торчащие рычаги.

— Мама, — шепнула Васька из ниоткуда. — Я хочу тебе что-то сказать.

Мать уходила по коридору.

Васька осталась одна. Теперь никто не узнает ее тайны. Не захочет узнавать.

В детстве Васька грела серебряный бабкин подарок в шерстяном платке на батарее, надеясь, что высидится кто-нибудь волшебный.

— Спаситель, — грустно усмехнулась Васька нынешняя. — Только беременная планета теперь я.

“Соберу красивые вещи, — решилось вдруг. — Буду высиживаться в благородном уюте”.

Васька огляделась, ища что-нибудь достойное, чтобы сразу унести с собой. Мебель выступала стандартными углами. Шкафы мечтали развалиться, Васька отвернулась от них к старой тумбочке, которая не боялась работы и до сих пор легко распахивалась навстречу человеку. Здесь хранились материны воспоминания.

Мать спала.

Васька перебирала шелестящее. Тумбочка хранила много счастья, впечатанного в открытки с сытыми детьми, медальоны с ясным небом и кипарисами, остатки чего-то стеклянного, фотографии с голодными лицами и истлевшие бумажные салфетки. Еще из тумбочки высыпались проволочная корзинка с обрывками ниток, ваза, сшитая из открыток, и ракушка, в которой высохло море. Все было легким, не имеющим ценной тяжести. Оно беззвучно соскальзывало с пальцев в накопленную пыль и даже не будило мать. Васька никак не могла понять, как в этом непрочном и бессильном удержались ее родители. И не провалились сквозь время на плотное дно века, когда из серебряных пасхальных яиц вылуплялись тихие сытые вечера, а дни нарастали медленно и основательно, как древесные кольца.

— Просто дно оказалось слишком глубоко, — возразила себе Васька. — Так глубоко, что их полета хватит и на меня. Я тоже вниз. В прошлое.

Заплутавшись во времени, Васька снова увидела скользнувшую от лица дверь. Лязгнула открывающаяся ручка, и на пороге возникла старуха. “Христос воскрес!” “Мама”, — вдруг узнает Васька. Мать берет ее за руку, кладет в ладонь непонятное и произносит: “Помни меня”. Васька смотрит на свой кулак и боится разжать пальцы, потому ничего под ними не ощущает. “Мама. Не надо. Я и так буду помнить”.

Она ощутила в себе ребенка. Он был почему-то очень тяжелым. Как будто раньше кто-то помогал носить его, но потом передумал, ушел.

“Просто он растет, — попыталась она выдумать другую причину. Усмехнулась обману. — Он растет, только когда кто-то уходит. Может, все, кто уходит, возвращаются в меня?”

Ей стало не так одиноко.

В руке грелось серебряное яйцо. Васька сжала его, чтобы почувствовать кожей, бьется в нем что-нибудь живое или нет. Билось в Ваське.

“Я беременная планета, — сказала она себе. — Планеты всегда отдельно и далеко”.

 

Она сняла с ладони яйцо и осмотрела царапину. Из ладони стучало.

 

 

 

 

 



Версия для печати