Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 5

Прогулка по садам российской словесности


ПРОГУЛКА ПО САДАМ

РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ

 

Дай руку, дорогой читатель, и вступим под сень этого удивительного творения русского паркового зодчества. Совсем недавно его наполняли сотни литкомиссаров демократического призыва, дымились костры и головы, ожидалось что-то решительное, окончательное и невероятное, вплоть до прилета птицы Каган или самосожжения редакции “Нашего современника”. На главной площади кипел круглосуточный митинг, три русские Жанны д’Арк — Елена Боннэр, Галина Старовойтова и Валерия Новодворская — в бронежилетах пламенно требовали покаяния, очищения и возрождения России в исторических пределах Садового кольца, иные предлагали преобразовать КГБ в Академию Лазурных гор с обязательным обучением каждого соотечественника основам фермерства и духовности, а “Союз демократических попов” во главе с Глебом Якуниным причащал участников марафона “Голодовка-91”. “Виват, Россия!”, “Vive le Gavrila Popoff!”, “Россия воскресе!” — раздавалось над кронами деревьев. “Живого соцреалиста поймали! — разносилось в кустах. — Демократ, будь бдительнее!”

Короче говоря, это были времена, когда Россия впервые узнала имена Нуйкина и Клямкина, своих новых классиков, как бы Толстого и Тургенева нашей современности.

“Смотри-ка, — удивлялись в верхах. — Складно излагают, собаки. Не грех бы и поучиться. А ну давай, ребята, показывай, какая такая у вас конституция”.

Дрожа от надменного возбуждения, сочинители конституций и биллей о правах принялись учить новую власть уму-разуму. Ученики оказались на редкость покладистыми. Они исправно зубрили “Историю государства Российского”, а по вечерам, натянув клубные пиджаки, исправно выпивали на всевозможных вернисажах и презентациях. Казалось, наступал век Просвещения.

Но тут начались странные заминки. Вместо того чтобы предаться основам фермерства и духовности, освобожденные соотечественники вцепились друг другу в скулы и стали делиться территориями. Предпринимательское сословие, которому было положено народить из своей среды десятки благочестивых меценатов, демонстрировало увлечения скорее противоположного рода, коллекционируя бронированные “мерседесы” и стрелковое оружие. Новые власти вдруг разом бросили читать “Историю государства Российского” и исчезли за фешенебельными фасадами, прищемив носы и пальцы ринувшимся было вослед наставникам. Некоторое время те продолжали выкрикивать свои наказы и поучения с тротуара, но в проеме окна появился некто квадратный, ткнул пальцем: “тот, тот и этот”, а остальным пригрозил кулаком внушительнейших размеров. Век Просвещения явно откладывался на будущие времена.

Но довольно ёрничать, дорогой читатель. Попытаемся определить, какие плоды произросли в садах отечественной словесности сегодня, когда русский писатель впервые оказался в условиях почти абсолютной свободы. Как-то молчаливо предполагалось, что Юрий Трифонов, Василий Шукшин, Юрий Казаков, Василь Быков, “Один день Ивана Денисовича” — лишь островки некоторой духовной атлантиды, скрытой под свинцовыми волнами режима. Схлынут они — и читательский горизонт заполнится произведениями, исполненными гуманистической глубины, высокой гражданской заботы и художественного мастерства.

Увы, за несколькими счастливыми исключениями, ничего подобного не случилось. Это просто поразительно, сколь скудным оказался духовный резерв оппозиционной культуры, как только она выбралась на очищенную от соцреализма поверхность. Отнюдь не гомеры духа возобладали в сонме недавнего самиздатского андерграунда. А агрессивные, неврастеничные, претенциозные посредственности, исчерпывающие свою неприязнь к режиму в основном невозможностью явить себя на печатных страницах.

Сегодня такая возможность им предоставилась.

“Охает первый залп. — Речь о праздничном салюте. — Славный военно-морской флот эякулирует калиброванными фаллосами, развешивая в небе родины цветную сперму”.

“В отделении милиции дюжие офицеры, капитаны и полковники в расстегнутых грязных мундирах прислушивались к звериным крикам насилуемого. Юргиса, связав ему руки полотенцем, хором насиловал младший офицерско-сержантский состав участка.

Капитаны и полковники играли на деньги в засаленные, дырявые карты, отнятые у карманных воров. Они пили из жестяных консервных банок кислое пиво. Мочились прямо на пол в дежурной комнате. Балетмейстер, связанный кожаными милицейскими ремнями, посинел и кричал слабее”.

На задворках районного городка, “ориентируясь на запах женского туалета”, появляется “ветеран партизанского движения” негр Витя. Некоторое время, распевая “Вопросы ленинизма”, он обслуживает “вопящих от неожиданности и восторга русоволосых женщин”, а затем определяется в помощники к местному ассенизатору, разумеется же, Лаврентию Павловичу Берии. Образцы общения героев:

Витя: “А спорим, что Сталин — сын Ленина? Незаконнорожденный?”

Берия: “Дерьмо. Дерьмо и дермячье дерьмо. Наидерьмейшая дермятятина”.

Далее Берия бьется об заклад, что выпьет сто кружек пива не сходя с места, и выигрывает. После чего залез на свою ассенизационную бочку, “откинул люк и принялся стягивать сапог, из которого хлынула желтая струя...”. Некоторое время мужики остолбенело наблюдали за Берией, пока Колька Урблюд не воскликнул: “Да он где пил, там и ссал!..”

“Как смеялись мужики! Как они хохотали!”

Литературный критик Лестригонов совокупляется с героиней пьесы Грибоедова “Горе от ума”. Софья: “Ах, продолжай! Теперь — кругом... Я и подумать час назад не смела, что ты так знаешь это дело!”1

И так далее и тому подобное, и это не в подворотнях подслушано, а напечатано в наших уважаемых толстых журналах, традиционно претендующих на духовное руководство своими соотечественниками и современниками. И добро бы речь шла об оплошностях, досадных недосмотрах редакции. Отнюдь, подобными эпизодами и текстами заполнены сегодня десятки страниц этих и других не менее уважаемых и толстых журналов. Педерасты, наркоманы, импотенты, онанисты, Урблюды, завсегдатаи отхожих мест — вот мир, явленный нам сочинителями “другой литературы”. Чувство культурной самодисциплины атрофировано у них изначально, и упреки в непристойности для них звук пустой. Поэтому умолкни, книжная крыса, филологический щелкунчик, не тебе судить о подлинной жизни, нами осязаемой.

Нет, почему же! Раз наши младонатуралисты отвергают всякие правила литературного этикета, оппоненту тоже допустимо снять с себя на время филологический сюртук и потолковать о них на их собственном языке.

При чтении А. Бородыни, Ю. Буйды, Д. Галковского, В. Зуева, В. Курицына, Э. Лимонова, В. Пискунова, С. Соколова, Вл. Сорокина, Ю. Алешковского, В. Ерофеева — впрочем, имя им уже легион — создается устойчивое впечатление, что подлинной причиной их недоразумений с правящим режимом было угнетение их “телесного низа”. У нормального человеческого большинства “с этим делом” особых проблем не возникает; для психофизических маргиналов, напротив, более важных проблем вообще не существует. Процессы эрекции, дефекации, генитальные переживания для них адекватны переживанию музыки Моцарта, и не случайно их персонажи совокупляются друг с другом не иначе как с именами Розанова, Хайдеггера или Сартра на устах. Вонми-де, читатель, это не просто половой орган героя или его автора. Это Сакральный Уд, пронзающий Греховность мира в час, когда Амон-Ра, влекомый Озирисом, проделывает то же самое с анусом священного Ибиса.

Но ты, читатель, воспитанный на традиционно целомудренном отношении к печатному слову, все-таки не верь этой квазифилософской белиберде. На своем жизненном пути ты наверняка сталкивался с закомплексованными, истекающими похотливой слюной юнцами, одновременно трусливыми и ненавидящими мир за собственную витальную недостаточность.

Сегодня они подались в литературу. Розанов, Хайдеггер и Сартр — это так, дезодорант, интеллектуальный гарнир для доверчивых. В основе же претензия зарегистрировать свою гипертрофированную блудливость по ведомству мировых проблем человечества. Читая интимные дневники Чернышевского и Добролюбова, мы с горестным смущением убеждаемся, как много в их юности было подобного же, постыдно-генитального. Но у них достало моральной ответственности не обременять русскую литературу уклонениями своей плоти. Их литературное “я” аскетически безупречно. У этих совсем наоборот. То, что должно быть сокрыто, выставлено на всеобщее обозрение. То же, что составляет действительные заботы человечества, в их писаниях никаким инфракрасным чтением обнаружить невозможно.

К тому же половина из них элементарно бездарна. Все они хотели бы быть Набоковыми, получается же интеллектуализированная барковщина, при том, что сам Барков из чисто мужской брезгливости открестился бы от подобных наследников.

Вот, однако, предисловие к “Бесконечному тупику” Д. Галковского, опубликованное и, следовательно, одобренное редакцией “Нового мира”:

“В этой книге каждый при желании найдет свое. И каждый будет оскорблен, удивлен, раздосадован. Книга откровенно провокативна, эпатажна, искренна, серьезна. Галковский серьезным тоном проговаривает то, что не думает (так нам показалось), и подчеркнуто иронически то... что впрямую высказать даже в наше плюралистическое время трудно, даже невозможно. На всякий тезис в книге можно найти антитезис... В книге Галковского есть великолепные взлеты и догадки, есть и “графомания”. Но — захватывающая”2.

Пассаж выполнен филологически безупречно. И, смеем утверждать, не имеет ни малейшего отношения к автору, возомнившему себя писателем на том основании, что он прочел много книг и, видите ли, ощутил литературный блеск набоковского “Дара”. Мало ли ценителей у набоковской прозы, но никому из них до сих пор не приходило в голову ломиться по этому поводу в двери редакций с криком: “Граждане, послушайте меня!” — и с угрозами помочиться на стол редактору, если не напечатают.

И литературные дяди и тети печатают. Как же, жертва режима, у мальчика было такое трудное детство — не задаваясь при этом вопросом, виновато ли в его изгойстве окружение или он сам.

И добро бы Галковский был талантлив. Так нет же, его записки из подполья есть циклотомическое, именно бесконечное повествование графомана о собственной творческой и жизненной неполноценности. Впрочем, здесь такой случай, когда что хулить, что хвалить — все едино. Такому плюнь в глаза, он скажет — Божья роса, хвалителю же сам, чего доброго, плюнет в очи. Будем, следовательно, считать, что наговорили Галковскому комплиментов, и довольно об этом “enfant terrible” столичных литературных салонов.

Как бы спохватившись, стал упражняться на старости лет в литературных кощунствах и В. Аксенов. Зачем это ему понадобилось, уму непостижимо. С упрямством литературного самоубийцы он гробит свою репутацию романами, каждый из которых невозможнее предыдущего. И это Аксенов, обаятельный автор “Коллег”, “Звездного билета”, “Затоваренной бочкотары”, грозди великолепных рассказов, читать которые и сегодня сущее наслаждение! Стоило ли пересекать океан, чтобы возвратиться к отечественному читателю в облике похотливого олдбоя, живописующего ляжки мисс Усрис в момент ее совокупления с офицером КГБ? Одно из двух: либо Аксенов всегда был Галковским (что невозможно!), либо перед нами драма таланта, впутавшегося по недоразумению в диссидентские разборки 70-х годов и потерявшего на этом пути самого себя.

Смешон и юноша степенный,
Смешон и ветреный старик, —

 

увы, иного эпиграфа написанное Аксеновым в поздние годы не заслуживает.

Есть, однако, в этом потоке “другой литературы” произведение, заслуживающее более въедливого разговора. Речь идет об “Эроне” А. Королева, повергнувшем в шок даже самую либеральную часть нашей критической интеллигенции. В “Эроне” грешат ужасно, беспрерывно, извращенно — куда до него нашим доморощенным эротоманам, чей реальный опыт ограничивается двумя-тремя случайными связями да видеокассетными видениями! Какие там Шаров и Иманов, “Стражницы” и “Умершие дети” или даже Лимонов с его гомосексуальными экспериментами или “просто педераст” Ивана Оганова. Здесь блуд звериный, с кровью, смертными всхлипами — римлянам эпохи упадка и не снились оргии, происходящие на страницах романа.

Да вот, например:

“Они лижут друг друга, валетом лягут и всасываются на пару часов. А член имитируют пальцем. Трахают друг друга языком, дурилка”.

Или вот, например:

“Она привязала собачку к дверной ручке. Затем все трое разделись. Клиентка сняла шиньон и натянула на стриженый череп тесную шапочку с вуалеткой... Кончилось все неожиданным спуртом, когда дама призвала к своим чреслам собачку, а Роза и Рая, перемигиваясь, принялись ублажать дурость иностранки с помощью собачьей морды — и надо же! Голокожая дрянь оказалась натренированным кобельком. Только тут старая тварь принялась кричать от наслаждения, раздирать пальцами синюшный анус. Фиглин, рыдая от смеха, зарыл лицо в диванную подушку...”

Или вот, например:

“Вслед за мужским последовало и женское тело. Только тут, когда голая фигура оказалась на дне ванны, дядя Зина вдруг потерял немую бесчувственность... Открыв кран и макая ладонь, принялся было отмывать для похоти багровую щель на лице, но рот сочил и сочил сонную кровь с таким упорством, что горбун сдался... Только один раз, отрезав левую кисть, он не удержавшись схватил и сунул глубоко в прокуренный рот прекрасный мраморно-белый указательный палец, украшенный серебряным ногтем. На лице уродца выступил пот, глаза выкатились из орбит. Сладко напрудив в штаны, он наконец выдернул палец из губ и очнулся, с мокрым шлепком швырнул кисть руки на ванный кафель”.

Или вот, например:

“Фуй, я снова кончила, монашек. Полюбуйся, это мой ручной фаллос, личный эректор. Не правда ли, хорош?! Скажи, у какого мужика найдется такой хуреина? В нем шестьдесят шесть сантиметров длины!.. Понимаешь, голубь, — Ася закурила и взяла доверительный тон, — представляешь, козел, все мое тело — это почти сплошной клитор... Но странное дело, кончаю я только от вони. Говно, кислое молоко, подгнившее мясо, прокисшая сперма — все приводит к оргазму”3.

Уф!.. Успокойся, дорогой читатель, переведи дух, выгляни в окно — там покамест все нормально. Вон бежит большая собака, движутся бесконечные людские множества, мамы катят свои коляски, пенсионеры судачат на скамейках, стайка девушек с чистыми лицами, мальчишки на роликах, косые лучи заходящего солнца — а это кто с перекошенной улыбкой сексуального маньяка, крадущийся в зарослях детского сада? Или скорее за тонированными стеклами “ниссан-терано” с бортовым компьютером и баром-холодильником, где хранятся “две жареные руки да тушеный член диссидента с фаршированными яйцами”? Да это Анатолий Королев, автор “Эрона”, главного литературного кошмара всех времен и народов!

“Эрон” опубликован в одном из ведущих литературных журналов России. Насколько известно автору, во главе журнала находятся почтенные главы семейств, любящие родители и вообще достойные во всех отношениях люди, такова же и многотысячная читательская аудитория журнала. Психологически это объяснить невозможно.

Но что сделано, то сделано. Фактом своей публикации роман введен в литературно-читательский оборот, он получил “добро” от редколлегии журнала, поэтому, выпив бутыль валерьянки, обвязав голову мокрым полотенцем и погрузив ноги в таз с холодной водой, продолжим разговор об этом манифесте литературного сатанизма.

“Эрон” отнюдь не бездарен. Более того, он чудовищно (в прямом смысле) талантлив. Представь себе, дорогой читатель, выродка, паршивую овцу внутреннего круга партийной советской аристократии. Он аморален, аполитичен, асоциален, а вместе с тем безошибочно точен в соблюдении поведенческого ритуала этого круга, что позволяет ему безнаказанно удовлетворять самые дикие прихоти своего извращенного “я”. Сфера его пребывания — криминальные ниши империи: запасные апартаменты кремлевской челяди, ее черноморско-каспийские дачные эдемы, консульские особняки в дружественных режиму банановых республиках, салоны номенклатурной советской богемы, а по контрасту общежития московских лимитчиц, морги, крематории, уголовные малины, короче говоря, растленное дно четвертого Рима с “полудохлым Брежневым” во главе.

В промежутках между сексуальными свинствами он философствует — прежде всего, разумеется, о тех же пенисах и клиторах, но также и об экзистенциальной изнанке космических открытий, международном терроризме, культуре хиппи, молекулярной биологии, египетской, эллинской, христианской мифологии, мусульманском фундаментализме, высоком барокко, отнюдь не имитируя искренней заинтересованности всеми этими коловращениями земной цивилизации. В результате отмеченные безусловной эрудицией абзацы переходят в десятки страниц дилетантского бреда. Он сам себе египтолог, биолог, советолог, он преобразует прозу эвклидовского знания в поэзию философского сюра и — сказать ли — добивается определенного художественно-философского единства, коего в писаниях прочих младонатуралистов и не ночевало. Там циническая болтовня обо всем на свете, здесь цинизм концептуальный, именно мировоззренческий. Там отсутствие романного и вообще какого бы то ни было художественного мышления, а вот “Эрон” при всем своем повествовательном анархизме все-таки эстетически однороден, он, так сказать, обладает собственным хронотопом, агглюнативной совмещенностью несовмещаемых эпох, судеб, событий, микро- и макрокосма жизни, как это иногда достигается сознанием талантливого наркомана или эпилептика. В нем есть особый повествовательный напор, “энергия стиля” и, главное, собственный образ мира.

Мы, кажется, начали за упокой, а кончаем за здравие. Да нет, поздравлять русскую литературу с таким приобретением автор все-таки не намерен. Во-первых, потому, что это не русская литература, а некоторый космополитический романный монстр, дегуманизирующий суть человека и всего человечества. Во-вторых, порнографический пласт романа безобразен настолько, что способен вогнать в краску самого Чикатило. Это даже не порнография, а какой-то шабаш ведьм.

“Эрон” — не первое посягательство Королева на лавры литературного герострата. До этого он пробовал свои силы в историко-филологическом триллере (“Гений местности”, “Голова Гоголя”), но в оном не преуспел из-за чрезмерной филологичности и переизбытка конкурентов. Приставить голову Гоголя к туловищу Сталина и заставить ее вещать голосом какого-нибудь Лазаря Пилатовича Кагановича — кого сегодня удивишь подобными литературными забавами? А вот триллера сексуально-философского в садах российской словесности еще не произрастало, и Королеву удалась-таки его геростратова затея. В его лице вся наша сексуально озабоченная братия обрела, так сказать, своего идеологического пахана. С чем мы ее и его и поздравляем.

Сделаем паузу. И признаемся, что толковать о наших младонатуралистах на их собственном языке становится чем дальше, тем затруднительнее. Обратил ли ты внимание, читатель, на разницу интонаций, возобладавшую с некоторого времени в художественных и критических разделах наших журналов? Там, где “художественное”, — мат, “мерзость любострастия”, глумление над святынями и музами. Там, где “критическое”, — изящество манер, филологическое джентльменство, неизъяснимая элегантность выражений.

Я, например, серьезно сомневаюсь, что редакция допустит дословное цитирование абзацев, приведенных выше, хотя, вполне возможно, в том же номере, где эта статья будет напечатана, очередной Королев покроет вселенную матом. Парадоксальная ситуация, не так ли? Подобная той, в которую попал критик Чирва из “Хождения по мукам”. В ответ на призывы уважать печатное слово молодцы из “Блюда богов” обозвали его сволочью, и несчастный критик навсегда исчез в волнах литературного моря.

Ситуация семнадцатого года повторяется. Тогда крикливое, скандальное люмпенство призывало расстреливать Растрелли, выбрасывать за борт Пушкина и Льва Толстого и вообще плевать в бороду самому Господу Богу. А интеллектуальный электорат России вместо того, чтобы отмобилизоваться и ответить этому скифскому воинству его же оружием, колебался, вычислял меру дозволенного и недозволенного, пока, наконец, не был выброшен из своих филологических кабинетов под ноги торжествующим пролеткультовцам и ничевокам. Неужели история учит только тому, что ничему не учит? Неужели наша прекраснодушная критическая интеллигенция не понимает, что ее собственные редакционные кабинеты тоже вот-вот будут взломаны потомками этих ущербных ниспровергателей? Изо всего критического цеха только Рената Гальцева в “Семи злейших духах” да кое-кто из новомирских критиков рискнули всыпать всей этой блудословящей братии по первое число — и какой же обиженный шум моментально поднялся, какие оскорбленные письма полетели в редакции! Шаров, например, пожаловался, что из него хотят сделать второго Салмана Рушди... Позвольте, да он сам и те, кто вокруг, сознательно творят себе такую репутацию. Салман Рушди, второразрядный писака, оскорбил весь мусульманский мир своими “Сатанинскими стихами”, совершенно не представляя, чем могут обернуться для него его беллетристические забавы. А духовные вожди мусульманства отреагировали не в пример нашим, и вчера еще самоуверенный претендент в мусульманские антихристы ныне мечется подобно нашкодившему зайцу в поисках спасительного укрытия. Жалко его? Автору этих строк нисколько. Каждый, швыряющийся камнями в небеса, обязан быть готовым, что эти небеса на него же обрушатся, а вот наши отечественные Салманы вообще не подозревают ни о каких возможных для себя последствиях.

Эта ответственность должна быть восстановлена. Она может быть восстановлена, если каждое литературное свинство будет сопровождаться критической оплеухой, следующей незамедлительно.

Пока же получается наоборот. В. Пискунов написал целую повесть (“Чью душу желаете?”), построенную как разговор с усомнившимся в его даровании литературным критиком. Пафос этого нелепого во всех отношениях опуса таков: именно потому, что я, Пискунов, — дитя барака, невежда и бездарь, а ты, К., — интеллигент и интеллектуал, дитя культуры, именно поэтому ты должен расчистить мне место на литературной авансцене. Повесть изобилует множественными местоимениями и угрожающими манифестациями: “Вам хочется, чтобы мы затерялись, чтобы история перешагнула через нас... Нет, мы особенное поколение. Мы рождены в межвременье, и нам наплевать, какое тысячелетье на дворе. Мы свободны, нас не сдерживают условности времени, мы будем превращать жизнь в миф, а миф в жизнь. Мы будем губить себя алкоголем и буддизмом, мы будем развлекаться лексическими играми или извлекать подсознательное. Но не это главное. Мы призваны в мир, чтобы разбить систему, выставить торговцев из храма, отнять у книжников право ссылаться и цитировать, мы пришли разболтать историю”4.

Каков Христос!

И как все это вторично, неостроумно и путано. “Губить себя алкоголем и буддизмом” — да какие же такие губительные свойства выискал автор у одной из трех мировых религий?

А он и сам не знает, так написалось. Потом ни с того написалось про то, как он в детстве подсматривал за проститутками, потом про восстание в Новочеркасске, потом, разумеется, про Христа и Сталина, затем пришло в голову, что “если пропустить Розанова через НКВД, получим Ивана Денисовича”, — и все это как бы в поучение критику К., а впрочем, неизвестно кому. Поразителен вопрос, с которым Пискунов вдруг набрасывается на оппонента: “Я вчитываюсь в ваши рецензии и не могу понять: почему вам нравится тыкать меня в мое невежество? Отчего вы, интеллигент, защищаете свою территорию с таким правовым высокомерием?”

Ну что на это можно ответить? В ответ на это можно только выразить свою солидарность с критиком К., вот именно защищающим территорию отечественной культуры от агрессивного невежества. Если “они” пришли для того, чтобы “разболтать историю”, то негоже нашим гуманитариям и книжникам, задрав штаны, устремляться за очередным Февдой, выдающим себя за Христа. Их однажды уже проучили физиономией об стол большевистские Февды, но урок, как кажется, не пошел впрок.

И что интересно: все эти хулители небес непременно желают состояться в писательском качестве. Уж если тебе так претит человечество, оставь его в покое, молчи, скрывайся и таи, воспользуйся, наконец, опытом “тишиста” Земского из “Альтиста Данилова”. Куда там... Для этого необходимо философское мужество, готовность к экзистенциальной схиме, а подобная альтернатива им и в голову не приходит. Плюя на алтари и колебля треножники, они страстно желают на них же и взобраться, чтобы поливать оттуда ошарашенную публику бранью. Заметил ли ты, читатель, на какой они короткой ноге с нашей недавней историей? Если соотечественник, то непременно “совок”, если Хрущев, то “Хрущ”, Брежнев — “полудохлый”, Горбачев — “горбатый”, но вот о нынешних правителях почему-то ни слова: как же, могут и выпороть. Можно себе, впрочем, представить, каких эпитетов удостоится сегодняшний президент, как только окажется не у власти.

Еще одна особенность названных и неназванных “апокрифистов нового времени”: они не способны улыбаться. Ведь улыбка — это и определенное состояние души, особое, сердечное отношение к миру, гуманистическая заинтересованность в нем. Грозно накренив черепа и окуная перья в склянки с ядом, они обвиняют, разоблачают, приговаривают и не умеют написать ни единого слова иначе как ненавидя. Скажи такому, что Хрущев с Брежневым довольно-таки покладистые, а Горбачев, пожалуй, самый интеллигентный правитель нашего прошлого, — он вытаращит глаза и останется недвижим. Как же, ведь было официальное дозволение глумиться и проклинать, а тут какие-то сентиментальные сомнения. На такие тонкости их фельетонное мышление не рассчитано, их писательское вещество состоит из одной желчи.

Не подозревая о возможности этического наслаждения жизнью, они не способны наслаждаться ею и эстетически. Красота мира для них звук пустой, но даже его безобразие они (кроме, может быть, автора “Эрона”) не в состоянии воплотить в образной пластической форме. Они пугают, а нам не страшно. Они проклинают, а мы не верим. Они пророчествуют, а нам скучно.

 

Закончим на этом заметки о наших новоиспеченных Захер-Мазохах, чтобы описать еще один плод, выросший на истощенном гумусе отечественной культуры. Речь пойдет о “концептуалистах”. Что это такое, никто толком не знает, но вот одно из определений этого экзотического “изма”: “Концептуализм <означает> любую попытку отойти от делания предметов искусства как материальных объектов, предназначенных для созерцания и эстетической оценки, и перейти к выявлению и формированию тех условий, которые диктуют восприятие произведения искусства зрителем, процедуру их порождения художником, их соотношение с элементами среды, их временной статус”5.

Ты что-нибудь понял, читатель? Таков же и весь концептуализм. Не ищи в нем никакого смысла, потому что он изначально бессмыслен, декларативно придурочен.

Пригов Что есть счастье?
Пригов А что есть счастье?
Пригов А что есть несчастье?
Пригов Да, что есть несчастье?
Пригов В чем их различие?
Пригов А в том, что когда есть

счастье — нет несчастья...6

Ну и так далее. Можно кверху ногами, можно задом наперед, можно стихами, а можно и прозой.

Пригов Меня напечатали?
Пригов Меня напечатали.
Пригов Это главное?
Пригов Это главное.

Действительно, Пригова сегодня печатают. Печатают и М. Айзенберга, и С. Красовицкого, и Вс. Некрасова, и Л. Рубинштейна, — впрочем, имя им тоже уже легион.

Они были всегда. У любой литературы, любой литературной эпохи существует свое зазеркалье, населенное преудивительным народцем. Он живет в книжных шкафах, питается словарями и бульонными кубиками и увлеченно производит то, что Томас Манн назвал интеллектуальной “авласаквалаквой”. Сегодня она именует себя концептуализмом, постмодернизмом, неоавангардизмом, смогизмом, конкретизмом, но суть ее и пафос в самум “изме”, который ухитряется что-то обозначать, ничего не означая.

Ощущая свою гомункулообразность, постмодернисты всех времен и народов стремятся утвердиться в культурном конституционном поле, объявить себя нормой, норму же — исключением. В спокойные исторические периоды общество этому противится, но стоит начаться смуте, “постмодернисты” тут как тут, в числе заводил, хотя, в принципе, они аполитичны и цели у них весьма причудливые: захватить как можно больше каналов массовой культурной информации и учинить вселенский хеппенинг на глазах у изумленного человечества.

В 1917 году им это почти удалось. Велимир Хлебников объявил себя Председателем Земного Шара, Маяковский захватил “Окна РОСТА”, а пролеткультовцы на какое-то время сумели уловить в свои сети самого наркома Луначарского. Вы, нынешние, ну-тка?

Не могут, а потому что слабаки. Как говорил и пел Высоцкий, настоящих буйных мало, вот и нету вожаков. Отцы авангардизма стрелялись и сходили с ума, а их дети даже хорошего литературного скандала учинить не в состоянии. Предел их аспираций в этом смысле — приватная тусовка в кругу адептов и единомышленников, “скандал на троих”. Там у них свои расклады, собственная критика и даже собственная эмиграция, удостоенная слабеющего интереса со стороны западных славистов — таких же вечных филологических мальчиков, как они сами.

“По соображениям концептуалистов, искусство перестает быть чем-то аксиологически особенным. Такой концепцией и объясняется огромная производительность Пригова, который... сочиняя точно по три стихотворения в день, написал уже полтора десятка тысяч таких произведений, а всего собирается сочинить двадцать тысяч произведений, не говоря уже о прозе, драме и эссе. Рубинштейн сравнивает вошедшее в поговорку количество приговских текстов с “неоскудевающей пачкой банкнот”: “Она всегда при себе. Всегда есть чем расплатиться. Было бы за что...”7

Чисто умозрительные опасения, возразим мы по поводу последней фразы. Приговскими банкнотами можно расплатиться только за критические упражнения, подобные приведенным. Это валюта, конвертируемая лишь на пятачке, где толкутся одни концептуалисты с пачками подобных же текстов-фантиков.

Впрочем, пятачок постепенно становится территорией. Эти ребята большие мастаки по части взаиморекламы и оперативного сосредоточения там, где только обнаружится типографский станок или какая другая издательская оказия. А. Слаповский, например, отмечен недавно в числе претендентов на премию Букера. Но дело здесь не в неотразимости Слаповского, а в отсутствии достойной литературной альтернативы. Нива, не засеваемая талантами, неизбежно зарастает литературной “авласаквалаквой”. Но куда подевались эти таланты? Или настало время, когда уже не может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать?

Дело, наверное, не в этом. А в том, что духовная жизнь каждого народа иногда оскудевает настолько, что у одаренных Богом и природой одиночек попросту не возникает желания предъявлять свой дар обществу. Ничто не свято; гражданские доблести объявлены предрассудками, политику вершат бездарные авантюристы, науки и искусства влачат жалкое существование, в храмах торгуют, всюду торжествует грубый материализм — в таких условиях уму и таланту делать нечего. Он остается как бы “вещью в себе”, окукливается и теряет стимул к творческому плодоношению. У народа, возжелавшего стать страной дураков, не может быть умного искусства. Тут-то и появляются со своими бубенцами и погремушками всевозможные “исты”.

Никто не собирается отрицать культуру авангарда, тем более авангарда русского. Маяковский и Хлебников были гениальными, а Введенский, Олейников, Хармс очень талантливыми экспериментаторами в области художественно-литературного слова. Но в них было и нечто иное, и как раз это “иное” являлось настоящим авангардом, а не лексическая заумь, которая, кстати, у Хлебникова достигала магической неотразимости. В сумме это развивало в читателе как бы жаберное дыхание, способность проникать в инфракрасные и ультрафиолетовые зоны искусства. Настоящий авангард находится в пределах читательского и человеческого опыта, одновременно расширяя, гуманизируя эти пределы, концептуалисты же заумны — и только. Пока они находились в “лианозовском” и “барачном” полуподполье, они пользовались, так сказать, заочным успехом. Когда же они вышли на печатную поверхность, выяснилось, что самиздатская атлантида в очередной раз родила мышь.

Не становимся ли мы волею истории свидетелями (и участниками) поразительного культурологического открытия? Неужто искусству необходим державный бич, преследования и цензура, ибо законы выживания действуют и здесь? Я не знаю, достанет ли у всех интеллектуального мужества признать, что Тарковский в кинематографе, Вампилов в драматургии, Высоцкий на сцене, Трифонов и Шукшин в литературе состоялись не вопреки, а благодаря жестоким условиям, в которые они были поставлены. “Художник и власть” — проблема шекспировской сложности, расхожему либеральному сознанию тут делать нечего. Настоящий художник слишком ответствен перед своим предназначением и талантом, чтобы разменивать их на голое политическое противостояние. Пастернак и Ахматова инстинктивно удерживались от срыва в диссидентское подполье и в результате полностью реализовали себя. Пресс политической несвободы непостижимым для простого смертного образом катализирует творческие силы художника. Его произведение обогащается особой жизненной упругостью, энергией преодоления, образной изощренностью и тщательной выверенностью каждого грамматического знака. Трава, взламывающая асфальт, — вот метафорическое разрешение этой коллизии “художник и власть”. То, что противопоказано “человеческому” в художнике, отнюдь не всегда противопоказано “художественному” в нем. Скажут, это метафизика, а Кибиров и Пригов всего лишь игроки в бисер. Если так, мы не против. Но бисер должен быть подлинным, драгоценным, а игра — на уровне одноименного романа Германа Гессе. Человеческая культура действительно обладает некоей знаковой “прелестью”, вызывающей вненравственное, чисто эстетическое наслаждение. Сосредоточившись на этих знаках и разнообразно их комбинируя, можно усилить их эстетическую действенность настолько, что сверкающая культура знака станет интереснее тяжеловесной культуры смысла — таково намерение, которое никак не могут внятно сформулировать теоретики концептуализма во главе с Гройсом и Шмидом.

Увы, каковы его теоретики, таковы и практики. Читать о концептуалистах так же скучно, как читать их самих.

“Писатель этот, малокультурный, чуть не подросток во многих и многих отношениях, и начал и жил он эксцессами, крайностями, подражанием, чужим добром. Он нахватался лишь верхушек знания и культуры, а возгордился чрезмерно. Он попал в струю тех течений, что шли с Запада, охмелел от них и внезапно крикнул, что и он декадент, что и он символист, что у него “новая мозговая линия”, что он требует в искусстве самой коренной ломки всего существующего и самых новейших форм его. Послушайте писателя нового типа: он сам, своими устами или устами своего критика — и чаще всего газетного — скажет вам, что он создал несметное количество новых ценностей, преобразовал прозаический язык, возвел на высоту и обогатил стихотворный, затронул глубочайшие вопросы духа... был “мудр”, “дерзновенен” и т. д.”8.

Сказано в 1912 году, а звучит как сегодня.

Итак, при всей смазанности литературной ситуации рубежа 80 — 90-х годов в ней наиболее активно заявили себя две тенденции: литература “телесного низа” и литература интеллектуального “верха”. И то и другое в достаточной степени безнадежно, но таково положение вещей.

Время от времени по мере своих возможностей и связей пробивается к читателю со своими романами старая литературная гвардия, но ее попытки влить новое вино в старые мехи (роман В. Астафьева “Прокляты и убиты”) приводят к весьма проблематичным результатам, на наш взгляд, менее эффектным, чем принципиальное молчание В. Распутина.

“Сорокалетние”, столь шумно отвоевывавшие себе место на литературном Парнасе, так ничего особенного и не поведали миру ни в минувшие, ни в нынешние времена, за исключением, может быть, Пьецуха и Маканина.

Литературная молодежь, только что вылупившаяся из столичных журфаков и филфаков, обслуживает сама себя на страницах журналов “Новое литературное обозрение”, “Начала”, “Русская виза”, “Вестник новой литературы”, “Золотой век”, “Воум!”, “Вавилон”, “Другие берега”, “Arbor mundi”, “Апокриф”, “De visu”, “Место печати”, “Здесь и теперь” и т. д. Увы, большинство этих журналов интересно в основном своими экзотическими названиями. В остальном — та же игра в филологический бисер либо отсутствие построяющей идеи, парад дилетантов. Мы вполне солидарны с Вл. Новиковым, который выбрал для обзора этих журналов название “Слабаки”. Ни творчески, ни организационно они не сумели составить конкуренции ведущим повременным изданиям и так и остались “местом печати” “здесь и теперь”.

Писатели, продолжающие по инерции преследовать советский миф, выглядят сегодня едва ли не конъюнктурщиками. “Москва 2042”, “Антисоветский Советский Союз”, “Сказки дедушки Володи” В. Войновича, “Московская сага” В. Аксенова — это уже почти не литература, а фельетонное смехачество над тем, над чем уже отсмеялась и отплакала сама история.

Было бы преувеличением утверждать, что на литературной ниве 80 — 90-х годов ничего, кроме плевел, не произрастает. В одном только 1994 году увидели свет не лишенные таланта или, во всяком случае, интересные “Ловушка для Адама” Л. Бородина, “Вечное возвращение” В. Роньшина, “Покой и воля” Г. Головина, “Учитель иврита” В. Букура и Н. Горлановой, “Мир третий” И. Долиняка, “Казенная сказка” О. Павлова... Но это — отдельные произведения, не создающие нового литературного качества и не уравновешивающие собой потока сексуально-филологического инферно.

Трудно возразить тем, кто утверждает, что русская литература прекратила на время течение свое. Но как долго будет длиться ее обморок?

До тех пор, очевидно, пока будет находиться в обмороке просвещенный слой нации. Коль нынешнее время способно порождать только литературных бесов и коль ты настоящий писатель — свидетельствуй свое время молчанием своим, уйди в свое писательское “дао”, покинь оскверненные площади, где неистовствуют и улюлюкают арлекины.

Критик, не дай увлечь себя этой бесовской кутерьме, сохрани верность своему литературному вкусу и здравомыслию. Не смущайся званием гуманитария и книжника — на них держится моральный порядок в обществе.

Издатель, не отдавай врученное тебе дело Гутенберга, Кирилла и Мефодия на потребу литературному вандализму. Это не принесет тебе ни славы, ни уважения, ни денег, репутацию же испортит надолго.

Читатель, перестань вверяться печатному слову только потому, что оно печатное. Им сегодня чаще пользуются блудники, чем праведники. Если же соблазн чтения в тебе неодолим, обрати глаза и душу к классике. Там найдешь и мефистофельскую усмешку над своей историей (Салтыков-Щедрин), и дерзновенную эротику (Пушкин, “серебряный век”, Набоков), и блистательные “лексические игры” (Маяковский). В искусстве не бывает запретных форм и тем. Но есть эстетический запрет на пакостничество, которым тщатся заменить дарование.

В. СЕРДЮЧЕНКО.

Львов (Украина).

ОТ РЕДАКЦИИ

Автор этой статьи, этого, если угодно, памфлета, пребывает в своего рода российской культурной резервации, отторгнутой от бывшей метрополии, — преподает русскую литературу во Львовском университете. Так что выступает он в качестве иноземного вольтеровского Простодушного или завезенного издалека м-ра Дикаря из “Дивного нового мира” Хаксли. Если помните, m-r Savage потому и дикарь, что полагал слово “мать” святыней, а не ругательством и знал наизусть Шекспира, о котором новая цивилизация слыхом не слыхивала. Вот он и не может к этой новейшей цивилизации привыкнуть. А мы, в российских столицах, к стыду своему, — привыкли...

1 Приведено из “Ниоткуда с любовью” Д. Савицкого, “Песен об умерших детях” И. Оганова, “Апокрифов нового времени” Ю. Буйды, “Черного ящика” В. Зуева.

2 “Новый мир”, 1992, № 9, стр. 78.

3 “Знамя”, 1994, № 7, 8.

4 “Новый мир”, 1991, № 4, стр. 51.

5 Гройс Б. Московский романтический концептуализм. — “А — Я”. Журнал неофициального русского искусства, 1979, № 1.

6 Пригов Дмитрий Александрович. Книга о счастье в стихах и диалогах. — “Знамя”, 1994, № 8, стр. 76.

7 Шмид Вольф. Слово о Дмитрии Александровиче Пригове. — “Знамя”, 1994, № 8, стр. 77.

8 Бунин И. А. Речь на юбилее газеты “Русские ведомости”. — Собр. соч. в 9-ти томах, т. 9, стр. 528 — 529.



Версия для печати