Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 4

Размышления о либерализме


Д. ШТУРМАН

*

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЛИБЕРАЛИЗМЕ

 

В дооктябрьской России, в критические эпохи ее истории, всегда находились люди, видевшие, казалось бы, удовлетворительный выход из кризиса. Во всяком случае, будущее показывало, что лучше было бы пойти тем путем, который предлагали они, чем тем, которым пошли в действительности. Пошли потому, что обычно “общество” их советам не следовало, а народ их не слышал.

То ли они не умели (чаще всего даже не пытались) кого-то за собою вести, то ли невозможно было повести россиян дорогой, видимой лишь прозорливому меньшинству. Только теперь, с конца 1980-х годов, в этих немногочисленных людях и в их несбывшихся соображениях начинает Россия видеть свои перечеркнутые возможности. Не вся, разумеется, Россия, но хотя бы некое просвещенное ее меньшинство.

А они действительно говорили и писали, даже печатали умные и верные вещи, но ничего не смогли сделать для того, чтобы их соотечественники их поняли (или им подчинились)...

 

* * *

Есть мнение, что в России прогресс обычно навязывала народу верховная власть, в то время как в Европе его продуцировало само общество. В этой связи поминают и Петра I, и Ленина, и даже Сталина. Позволим себе оспорить это мнение: в России, как и везде, бывало по-разному. Но случалось и так, что радикальнейшие преобразователи России не ускоряли, а замедляли поступательное развитие страны. В частности, тем, что насильственно тащили ее в направлении, произвольно почитаемом ими прогрессом. Тащили связанной по рукам и ногам, не делая самых необходимых шагов для ее действительного освобождения.

Истинный ее преобразователь, Александр II, был объектом охоты на него жертвенных террористов почти двадцать лет. И они своего добились.

Интересно, кто так прочно связал с именем Петра I эпитет “Великий”? Историки? Литераторы? Фольклор? Петр переступил не через двух жалких женщин (как Раскольников) — он уложил сотни тысяч своих соотечественников, включая родного сына, ради промышленного и культурного развития России по (как ему казалось) европейскому образцу. Он старался внести в русскую жизнь черты западного быта, образования, ремесел и техники. При нем, разумеется, не было У. Ростоу, который доказал бы ему, что традиционное хозяйство России не может дать стране накоплений для столь радикального и, главное, быстрого, скачкообразного развития в произвольно навязанном направлении. Силой и в кратчайшие сроки Петр формировал слои населения, которые в Западной Европе складывались веками. Не надо преуменьшать кровавой цены его скороспелых нововведений. Заводы и рудники обслуживали не наемные, а крепостные рабочие, жившие на уровне каторжан. За новыми городами стояли гулаговских масштабов переселения (и та же каторга). В экспресс-порядке он лепил “образованщину” по чужим образцам и навязывал ей чуждых и высокомерных учителей.

Органичность и естественный ритм преобразований суть условия полноценного становления всего живого: от клетки до общества. Софья с Голицыным и его кругом, возможно, задали бы России более плавную траекторию. Но история — это случившееся, а не то, что могло (или не могло?) произойти. Не будем уподобляться Петру и выбирать для России более благополучную дорогу, да еще задним числом. Произошло то, что произошло. Итак, выбрав для России образец, ей инородный и иновозрастный, Петр нещадно гонит ее как будто бы по избранному им пути. На самом же деле он путь, пройденный к тому времени его образцом, то есть Западной Европой, полностью игнорирует. Страну, еще не имеющую ни просвещенной аристократии, ни “третьего сословия”, ни образованного слоя, а только ростки и зачатки оных, самодержец намеревается превратить в современную ему Европу “большим скачком”.

Раскрепощать, высвобождать, поддерживать то, что для этого созрело, помогать ему укрепляться и развиваться, имея перед глазами желательный для него образец, — для Петра I это путь, исключенный уже одним только его темпераментом. Поэтому нет смысла патриотам России обижаться, когда Петра сближают то с Лениным, то со Сталиным. В нем действительно была большевистская жажда ударными темпами “перелепить” русский мир по своему разумению, не считая жертв. Поэтому он не раскрепощает крестьян, а, напротив, усиливает крепостное право, подавляет суверенность высших сословий, создает, даря купцам крепостных, каторгу для промышленного подъема и военных побед. Разумеется, иначе как варварскими способами навязывать русскому обществу западные черты было немыслимо, ибо усвоение этих черт заставляло страну нечеловечески напрягаться и истощаться. Движение, декретированное Петром, начало замедляться, как только сошел в могилу его беспощадный генератор: темп этого движения начала гасить огромная инерция подвергнутого насильственной реконструкции, но внутренне не трансформированного общества. А между тем в петровское время уже многое из старого, допетровского, можно было бы и отменить, многое из желаемого — ввести. Многому надо было только не мешать отмереть.

В той скачке, которую навязал России Петр, погибли многие родоначальники отечественного просвещенного слоя, как духовного, так и светского. Погибли, ибо они не являлись опорой петровской поспешности в прозападных преобразованиях. Не хотели и не сумели бы ею стать. Их заменили “птенцы гнезда Петрова”, высиженные из яиц фантастически разнообразных “пород”. Повторю, что тогда появилась в России и первая историческая генерация “образованщины”, ее прообраз.

За двести с лишним лет произошли с этим слоем разные и многие трансформации. В них родилась политически ориентированная интеллигенция. Но и воскрес просвещенный образованный слой. О нем мы (перешагнув в середину XIX века) и попытаемся поразмышлять.

Среди многих течений политической русской мысли второй половины XIX столетия большинству вчерашних советских читателей знакомы только народнический социализм и начавший распространяться в России с 1880-х годов марксизм.

Народнический социализм видел зародышевые формы справедливого общественного устройства в крестьянской общине, сохранившейся под скорлупой крепостного права, не давшего ей распасться. Крестьянский “мир”, сообща владеющий землей и перераспределяющий эту землю через промежутки времени, традиционные для данной местности, подушно или по рабочим рукам, — таков идеал социалистов-народников.

Мы не станем здесь разоблачать их иллюзии: это сделано до нас. Сейчас уже трудно сомневаться в том, что, при всем своем бескорыстии, сострадательности, нетерпении и нетерпимости, при всех своих жестоких и жертвенных приемах борьбы, радикальный народнический социализм шел в историю вперед затылком и ничего не мог принести России, кроме дорого стоивших ей миражей и кровавой смуты.

С конца 1880-х годов народников начинают оттеснять на второй план марксисты.

Что же они предложили России?

Вместо фетишизации сельской общины — фетишизацию рабочей артели, причем артели всемирной, с возведением ее в ранг всеземного законодателя, вероучителя и распорядителя. Если крестьянская община в российской действительности реально существовала, хотя и не соответствовала представлениям народников о ней и о ее будущем, то “диктатуры пролетариата” наяву в истории человечества никто не видел и, разумеется, не увидит. Осуществимая не более, чем вечный двигатель, она была изобретена революционерами-книжниками, которые по ряду мало убедительных соображений вообразили ее себе и представили другим как историческую неизбежность. Это сразу же породило ответную критику, марксистами ни разу убедительно не опровергнутую. Критика социализмов всех толков прошла за это время путь от доводов здравого смысла до теорем высшей математики. В социализме-коммунизме не добавилось и не усовершенствовалось ни одно доказательство как его реальности, так и желательности. Просто условились считать социализмом-коммунизмом то, что из этого учения получилось на деле, и на том “теоретики”, в отличие от практиков, успокоились.

Оба учения имеют сугубо реактивный характер, о чем тоже говорили их критики и двести, и сто, и шестьдесят лет тому назад. Народнический социализм — реакция сострадательного сознания на страшный гнет крепостного права; марксизм — реакция того же гуманистического сознания на беспросветное существование пролетариев ранних стадий капитализма.

Особенность обоих этих социальных учений — это их способность привлечь в определенных условиях миллионы людей к своему утопическому идеалу. Одной из причин этого является их вышеупомянутая реактивность, то есть их эмоциональная созвучность реакции массы людей на определенные исторические обстоятельства. Так, идеал социалистов-народников совпадал, с одной стороны, с мироощущением крестьянства, с другой — с чувством вины перед крестьянством в образованных людях, с ненавистью первых — к угнетателям, вторых — к угнетению.

Вспышка симпатий к ставшему, казалось бы, за три четверти века ненавистным социализму-коммунизму в нынешних постсоветских странах имеет точно такую же реактивную природу. Людям — трудно. Им плохо потому, что социализм истощил и разрушил подвластные ему страны во всех отношениях: экономически, нравственно, экологически, в правовых аспектах, культурно, организационно. И сейчас это разрушение — по огромной своей инерции — продолжается, а истощение компенсировать нечем. Но масса людей помнит, что до окончательного крушения коммунизма “порядку было больше”. И она начинает относить все тяготы его крушения уже не на счет этого изначально обреченного на развал строя. Напротив: гнев обращается против тех, кто коммунизму враждебен. Против тех, кто пытается противопоставить развалу какие-то созидательные усилия, какие-то способы и пути его реального преодоления. Повторяется роковой парадокс: правда сложна, многофакторна и не обещает земного рая, да еще немедленно. А демагоги и утописты общепонятны и “гарантируют” “хорошо, много и даром”. И опять за ними идут. И — в который раз — все зависит от того, многие ли пойдут, успеют ли здравомыслящие силы противопоставить демагогам и утопистам спасительные шаги.

 

* * *

В периоды либерализаций досоветской эпохи в обществе немедленно начинали звучать достаточно громкие и многочисленные голоса, призывавшие левых поубавить их разрушительную активность (хотя бы до тех пор, пока не будет исчерпан весь реформаторский потенциал данного времени). А крайне правых — не противостоять реформам, не сужать возможности эволюции, не обрушивать на горячие головы дубины, без разбору крушащей зачастую и центр.

Но ни разу русские либералы не стали — на период, достаточный для разрешения хотя бы самых больных вопросов и для дискредитации крайних групп, — силой не только убеждающей, но и правящей.

Казалось бы: меры радикальные, военно-революционные вынужденно допустимы только тогда, когда нет никакого простора для реформации, для прогрессивной эволюции, которую эти революционные меры и призваны раскрепостить. Во всяком случае, в частной жизни, в повседневной деловой практике нормальные люди на драку идут только тогда, когда нет иного выхода, на хирургическую операцию — если бессильно лечение консервативное. Но политика, как внутренняя, так и международная, пренебрегает житейским подходом к тому, что считает своими задачами. Она разворачивается тысячелетиями так, словно ее носителям психология уголовников ближе и доступней, чем здравый смысл обыкновенных людей. Политика тяготеет к силовым приемам не только тогда, когда иного выхода нет. В частности, нередко радикализм расцветает особенно пышным цветом именно там и тогда, где и когда общество располагает известной свободой действий и где потому объективно возможен нерадикальный подход к решению социальных задач. Будучи безусловно необходимой и желательной для общества, либерализация всегда связана с ростом активности и разрушительных сил. Особенно неустойчива либерализация в том случае, если она, непривычная, новая для толщ народа, еще не успела избавить народные массы от экономической тяжести их традиционного быта, от политических черт вчерашнего дня в повседневной жизни. Так, Россия в 1917 году приняла свой военный квазитупик за тупик и, взорвав исторически продуктивную, хотя и отягощенную различными трудностями ситуацию, вошла в феврале — октябре 1917 года в тупик настоящий.

 

* * *

Мы уже говорили: радикалы (и “левые”, и “правые”) решительны и преданны чисто политическому подходу к любому делу. В такой же степени классические либералы1 склонны быть осторожными и к любому делу или вопросу подходить раздумчиво, теоретически, по внутреннему, а не тактико-стратегическому его существу. В дореволюционной России экстремисты специализируются как политики, а либералы — как литераторы и философы. Поэтому первые торжествуют в жизни, а вторые — в уничтожаемых первыми книгах.

Позволим себе еще одно “отступление в будущее”. Чем отличается (в самом главном) 1917 год от нынешнего? Мы имеем в виду Российскую империю и нынешний ареал распавшегося СССР.

Сегодня почти нет (он на исходе) того запаса, резерва, который три четверти века помогал выживать в обстановке перманентного хозяйственного кризиса. Нет (проржавели и рассыпались) стальных обручей, которые силой и принуждением сдерживали тенденцию нелепого строя к хаосу и распаду. Правящие силы, да и все общество бывшего СССР сегодня во все большей степени уподобляется саперу, который, как известно, ошибается один раз. Резервов и ресурсов для нескольких серьезных ошибок попросту уже нет.

Тяготение к распаду — к разрыву даже чисто экономических связей внутри недавно еще единого хозяйственного организма — растет. Не только на всем его бывшем пространстве, но и в собственно России, в ее автономиях. Есть и обратные тенденции, как реактивные, так и продуктивные. Но время обратимости распада стремительно истекает. Вопрос в том, кто сумеет его использовать: разрушители или созидатели. Опыт, не только исторический, но и физический, показывает, что распад энергетически дешевле созидания. Его скорость выше, а технология — проще. Ломать — не строить: ума не надо. Сумеет ли на этот раз Жизнь, Созидание опередить темпы распада (нарастание энтропии)? Силы, стремящиеся, казалось бы, к созиданию, дробятся в программных или амбициозных дрязгах...

 

* * *

Россия почти не знает политически удачливых, решительных, тактически целеустремленных, умеющих побеждать не только в корректной полемике, но и в политических схватках последовательных сторонников либерализма. Если они и поднимались к вершине власти, то на слишком короткое для серьезных реформ время. В русской истории почти все те, кто превыше всего ценили гарантированную свободу личности, ценили ее настолько, что не пытались лишать свободы действий даже ее врагов, хотя и видели их опасность для общества и много писали об этой опасности. У них не было порой возможности, порой способности возглавить и обеспечить спасительное преобразование общества соответственно их идеалам.

Сегодня русские могут утешаться тем, что западный либерализм все более проникается теми же свойствами. (Правда, на Западе термин “либерализм” отходит все дальше от своего первоначального значения и превращается в один из синонимов социалистической идеологии.)

 

* * *

В начале царствования Александра II К. С. Аксаков имеет возможность подать царю записку “О внутреннем состоянии России”, что он и делает, не претерпев за то никаких гонений. Цитируем отрывки из этой записки:

“Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью. Правительство, а с ним и верхние классы отдалились от народа и стали ему чужими. ...При потере взаимной искренности и доверенности все объяла ложь, везде обман. Правительство, при всей своей неограниченности, не может добиться правды и честности, без свободы общественного мнения это и невозможно. Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно, до чего дойдут. Всеобщее развращение или ослабление нравственных начал в обществе дошли до огромных размеров. Взяточничество и чиновный организованный грабеж — страшны”.

А это уже в письмах к друзьям: “Революционные попытки... сокрушат Россию, когда она перестанет быть Россией”, “И мы сами, поборники народности, не знаем других орудий для исцеления зла, кроме указываемых европейской цивилизацией: железные дороги, изменение крепостного права, журналы, газеты, гласность”.

Итак, даже либералы-славянофилы вынуждены обращать свои взгляды к европейской цивилизации — подобно тому как французский историк прошлого века Ремюза писал: “Когда я думаю о Франции, то мне ничего более не остается, как обратить мои взоры на Англию”.

В конце тех же 1850-х годов Н. Г. Чернышевский недвусмысленно выговаривает либералам, склонным фетишизировать свободу личности и ее правовые гарантии (термин “демократия” для Чернышевского синонимичен терминам “социалистическое народничество”, “социализм” или “революционная демократия”): “либералы почти всегда враждебны демократам и почти никогда не бывают радикалами”, демократам “почти все равно... каким путем” добиваться своих целей; радикализм “расположен производить реформы с помощью материальной силы и для реформ готов жертвовать и свободой слова, и конституционными формами” (Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. М. 1950, т. V, стр. 216. Выделено мной. — Д. Ш.).

Как видим, уже тогда Н. Г. Чернышевский готов был жертвовать и нашей с вами свободой слова, и конституционными формами ради своих реформ.

Б. Н. Чичерин пишет Герцену (ст. “Обвинительный акт” — “Колокол”, 1.XII.1858, лист 29): “Вам во что бы то ни стало нужна цель, а каким путем она достигается — безумным и кровавым или мирным и гражданским, — это для Вас вопрос второстепенный. Чем бы дело ни развязалось — невообразимым актом самого дикого деспотизма или свирепым разгулом разъяренной толпы, — Вы все подпишете... Вы считаете даже неприличным отвращать подобный исход”.

По сей день и в более свободных странах, чем Россия XIX века, несочувствие революционным и террористическим методам, даже тогда, когда возможны методы мирные и гражданские, а у революционеров нет положительных целей (как не было их объективно и у Герцена), считается неприличным.

В своих прокламациях “Молодая Россия” и “К молодому поколению” круг Чернышевского (1861 — 1862) возвещает, что его деятели готовы во имя народнического социалистического идеала пролить “втрое больше крови, чем пролили якобинцы во Франции”. Этот круг откровенно и деловито прикидывает, одну ли только царствующую фамилию придется ему извести ради общинного уравнительно-передельного социализма или “всю монархическую партию”. Еще нет никаких отчетливых идеалов (перечитайте всю народническую публицистику XIX века — ничего, кроме смутных прикидок будущего, вы в ее положительной части не обнаружите), а уже решено переступить и через свободу слова, и через конституционное право, и через кровь.

 

* * *

Либералы относились к радикалам по-разному. Это — Кавелин (письмо к Каткову — “Записки Отдела рукописей ГБЛ”. Вып. VI. М. 1940, стр. 62): “Из всей этой компании я близок с Чернышевским, которого очень люблю и уважаю” (10 марта 1858 года). И в следующем письме (20 октября 1858 года): “Что же касается до Чернышевского, то его я знаю близко и могу Вас уверить самым положительным образом, что он не заслуживает названия человека без убеждений. С ним можно не соглашаться, да и трудно бывает... иной раз с ним согласиться. Но по искренности и честности своих убеждений он безупречен и заслуживает полного и глубокого уважения и сочувствия. Это один из лучших людей, пользующийся большим влиянием и имеющий горячих приверженцев”.

Вот выдержка из ответного письма (27 октября 1858 года П. Леонтьев к Кавелину; “Публикация из прошлого” — “Русская мысль”, 1892, № 3): “Господин Чернышевский, как говорят все, очень хороший человек, очень чистый человек и очень способный человек; Вы пишете, что он имеет горячих приверженцев. Нельзя не пожалеть, что такой человек увлекся такими бездушными и бесплодными теориями, но если он еще и других увлекает ими, то не обязан ли противодействовать ему всякий видящий, что эти теории ведут не к жизни, а к смерти всего наиболее драгоценного для людей и обществ? Вы, вероятно, не все читаете, что пишется, иначе Вы, наверное, обратили бы внимание Чернышевского на то, к чему ведет такая деятельность. Тысячелетиями истории выработанные блага для него нипочем. Свобода лиц, свобода слова, улучшенное правление — все это вне его симпатий. Помилуйте, ведь проповедовать такие вещи значит развращать людей! Чернышевский, конечно, сам не знает, что творит. Но можно ли знающему оставаться равнодушным? Куда бы мы годились, если бы спокойно смотрели на таких витязей, набирающих себе дружины? Чем более у них приверженцев, тем сильнее побуждение, тем священнее долг противодействовать им, не позволять им лишать нашу молодежь идей и энтузиазма, лишая ее в то же время всякого практического взгляда на потребности жизни. Больно видеть, Константин Дмитриевич, этот индифферентизм, от которого и Ваше письмо не совсем свободно”.

Кажется, без существенных изменений (и с одинаковой бесполезностью) можно переадресовать это письмо нынешним проповедникам радикализма и симпатизирующим им нынешним либералам как в отсталых, так и в процветающих странах. Но кто же переадресует и, главное, кто убедит прочесть?

Напоминаем: для либерализма истинного ценен сам по себе рост общественной и личной свободы (рост цивилизованности права). Для него крупица этого роста — самостоятельная ценность, а не шаг, облегчающий завтрашний взрыв всего сущего (как демократия — для марксиста).

Для того чтобы признать неправоту Чернышевского, следует:

1) Признать беспочвенность конечного народнического социалистического идеала — беспочвенность, которая доказывалась тогда, как и теперь, с двух различных позиций. Первая хорошо выражена приведенным выше отрывком из послания Б. Н. Чичерина Герцену: “Вам во что бы то ни стало нужна цель, а каким путем она достигается — безумным и кровавым или мирным и гражданским, — это для Вас вопрос второстепенный”. Вторую позицию мы условно назовем спенсерианской. Эта позиция критикует и отвергает не путь, которым социализм достигается, а конечный результат победившего социалистического движения. “Спенсерианцы” уже в прошлом столетии предсказали ту неизбежную трансформацию примитивно-демократической утопии социализма в безвыходную диктатуру, которая и осуществилась в XX веке.

2) Вторым условием признания правоты либералов-эволюционистов, а не радикалов должна быть уверенность в том, что данная ситуация допускает мирную эволюцию, ее улучшающую, что она не чревата близким и непоправимым, катастрофическим ее ухудшением. Ибо если чревата, то тогда у либерала нет иного выхода, как отбиться от радикальной агрессии ее же средствами: обезвредить ее силой. И это в истории случалось не раз. В том числе — в новейшей.

Нас спросят: какая же тогда разница между, допустим, агрессивным “народником” (или большевиком) и либералом, прибегнувшим к силовым приемам?

Разница принципиальная: либерал защищает правовой и способный к дальнейшей положительной эволюции строй. Либерал отменяет авторитарные (чрезвычайные) законы против радикалов, как только устраняет реальную и непосредственную опасность победы последних. Примеров такого хода событий в истории — предостаточно. В России, однако, ему не дано было свершиться.

Русские либералы 1860 — 1910-х годов не без основания доказывали в своей публицистике, что, с одной стороны, в России не исключено мирное совершенствование общественных отношений, с другой — что программа социалистов-народников или социал-демократов не может эти отношения усовершенствовать.

Мысль о том, что социализм ведет не к демократизации всей общественной жизни, а к ее невиданной централизации и бюрократизации, находила сочувствие в русской либеральной среде. Но последовательных этатистов типа Б. Н. Чичерина в ней было не много. Против чичеринской “апофеозы централизации, бесправной демократии и нивелирующего начала равенства” (Кавелин, 1857) восстают и западнические, и почвеннические либеральные группы. Так, Кавелин пишет Каткову: “Взгляд его (Чичерина. — Д. Ш.) на государство не только есть ошибка и ложь в теоретическом отношении, но заблуждение, в особенности в наше время опасное и несвоевременное (выделено Кавелиным. — Д. Ш.). Против поднятого им знамени централизации, против нового Ваала — идеи государства, которому он приносит кровавые жертвы, надобно вооружаться всеми силами, и тем решительнее, чем талантливей рука, поднявшая это несчастное знамя”.

Б. Н. Чичерин же оправдывает свой этатизм тем, что русское общество не подготовлено к политической самостоятельности, что ему свойственны пока только шатания из крайности в крайность и что оно породит хаос, если снять с него твердое государственное принуждение.

Поскольку, как показало время, Чичерин был прав, то не имело ли смысла либеральному течению сплотиться вокруг царя-реформатора и его сподвижников? Тем более что не было еще в России мощного “третьего сословия” со своими элитами. Петр I не освободил крестьян и закрепостил дворян. Александр II сделал главный, но только первый (и поздний) шаг. Но либералы остались течением мысли, а не действия и предпочли либо поддерживать “вольнодумцев”, либо уйти в глухой политический нейтралитет. А “вольнодумцы” уже не думали, а делали бомбы и рыли тоннели (пусть несколько позже). Тогда (в 1850 — 1860-х годах) они только звали Русь “к топору”. Но поддержка власти, даже и с оговорками, была и в просвещенной среде дурным тоном. А поддержка “вольнодумцев” — хорошим. И чем дальше — тем пуще.

Помните у Пастернака:

 

Это было вчера,
И, родись мы лет нб тридцать раньше,
Подойди со двора,
В керосиновой мгле фонарей,
Средь мерцанья реторт
Мы нашли бы,

Что те лаборантши —
Наши матери
Или
Приятельницы матерей.

(“Девятьсот пятый год”)

 

Напомним: “лаборантши” делали бомбы. И это еще (1925 — 1926) вызывает у их детей романтическую ностальгию. Правда, со временем мироощущение детей изменится. Чтобы избежать “лакировки действительности”, скажем так: мироощущение отдельных детей изменится...

* * *

 

Кавелин пишет Герцену весной 1862 года: “Крепко и здорово устроенный суд, да свобода печати, да передача всего, что прямо не требует единства государства, местным жителям в управление — вот на очереди три вопроса. Ими бы и следовало заниматься вместо игры в конституцию”. Реформы Александра II все это делали возможным. Но интеллигенция в них не включилась. Она не услышала кавелиных с их отчаянными призывами, обращенными вправо и влево: “Ни реакции, ни революции!..” Еще в начале XIX века Сперанский в своем предисловии к Своду законов, которые хотел провести, молил о том же, но столь же безрезультатно. И просвещенные, и поверхностно образованные слои общества предоставили проведение реформ чиновникам. Вскоре нетерпение левых и тупое упрямство правых опять привели к реакции.

М. Каткова относят обычно к правому краю российского либерализма середины XIX века. Оцените сами рассуждения этого — среди либералов — правого журналиста и сравните их с готовностью Чернышевского загодя жертвовать свободой и правом ради торжества своих снов.

Катков (цитирую выборочно) проповедует сосуществование “крайних прогрессистов” и “умеренных прогрессистов”, “партии движения” и “партии охранения”, но в английском парламентском стиле и духе борьбы, которую считает естественным образом жизни политически развитого общества. С Чернышевским он спорит непримиримо из-за (цитирую Каткова) “возбужденной и эксцентричной фантазии” последнего, из-за “наезднического обращения с действительностью”, из-за приверженности к “внешним или насильственным способам” преобразования, из-за “чудовищной нелепости” конструктивной программы народнического социализма, из-за “непонимания жизни, соединенного с нелепыми притязаниями на переработку ее основания”. Вот как рисует свой идеал партийных взаимоотношений Катков: “Общественная свобода есть самое сильное охранительное начало в мире”, “Русская история постоянно являла отсутствие равновесия сил “движения” и сил “упора”: они всегда действовали непримиримо враждебно друг к другу и существовали порознь. По этой причине все прошедшие преобразования оказались мало плодотворными. ...В настоящее время особенно чувствуется потребность ввести в нашу государственную организацию участие живых общественных сил, чтобы восстановить равновесие между движением, которое может стать бесплодным, даже разрушительным, с самосохранительными инстинктами жизни. ...Разумное преобразование есть улучшение существующего; средство разумного преобразования — устранение недостатков, обнаруживающихся в существующем порядке, и, следовательно, сохранение в нем всего того, что удовлетворительно. Основой преобразований должен быть существующий порядок. Самое слово преобразование показывает, что преобразования не создают чего-либо нового, а дают существующему новый образ” (Катков М. Н. Собрание передовых статей “Московских ведомостей” 1863 года. 1897, № 138).

Но, повторим, борьба политических движений в просвещенных слоях общества оставалась в основном движением литературным, публицистическим. В практическую политику уходили, как правило, экстремисты. Хотя исключения были, и чем ближе к 1917 году, тем более частые. Но повторим снова и снова: остойчивая масса “третьего сословия” еще не сложилась. “Тело” нации словно бы не поспевало за видениями ее образованного меньшинства, начитавшегося книг о другой истории других, гораздо более зрелых (а то и старых) народов. Радикалы пытались перебросить народное “тело” через этот разрыв — рывком, ускоренно, в произвольно ими, радикалами, избранном направлении. И опять мы приходим к мании “большого скачка”, соблазняющей всех скоростных преобразователей.

* * *

Применимо ли наше рассуждение о преимуществах постепенной реформации к строю, сложившемуся в СССР в 1920-х годах и просуществовавшему до 1990-х? Нет, неприменимо. И прежде всего потому, что постепенность предполагает готовность к реформам на высших ступенях власти. СССР же вплоть до своего распада был государством тоталитарным, то есть по части фундаментальных раскрепостительных реформ невменяемым.

 

* * *

 

Вернемся, однако, в XIX век.

Естественно, что после множества покушений и чудовищного убийства Александра Освободителя имело место “поправение” власти — реакция на натиск слева. Возникло озлобление против радикализма со стороны даже недавних “почти радикалов” типа Кавелина; что же говорить о всегда умеренном и осторожном Каткове? Катков, нападающий, например, на Герцена, уже в 1860-х годах выглядит так, словно он осатанел от отчаяния, от невозможности убедить, от разрушительного упорства левых и от начавшейся слепой, по его мнению, реакции справа. Он осыпает Герцена бранью куда более резкой, чем позволял себе раньше по адресу Чернышевского: “Бездушный фразер не видит, в чем уголовщина! Ему ничего, — пусть прольется кровь этих “юношей-фанатиков”! Он в стороне, — пусть она прольется!” (“Русский вестник”, июнь 1862). Или: “Свободный артист, укрывшийся за спиной английского полисмена, вербует себе приверженцев во всех углах русского царства и для своего развлечения высылает их на разные подвиги, которые кончаются казематом или Сибирью”. Вот еще один отрывок из статьи Каткова “К какой мы принадлежим партии”: “Вырвите с корнем монархическое начало... уничтожьте естественный аристократический элемент в обществе, и место его не останется пусто, оно будет занято или бюрократами, или демагогами, олигархией самого дурного свойства”.

Что больше похоже на почти вековое “светлое будущее” — “четвертый сон Веры Павловны” или процитированное выше пророчество?..

 

* * *

Останавливает на себе внимание характерная для 1860-х годов (и для 1910-х, и для нынешних демократических стран и кругов) упорная надежда либералов на то, что радикалы не победят по причине бессмысленности строительной части их программы. Это губительная ошибка: побеждают партии с помощью используемых ими доктрин и лозунгов. А не доктрины с помощью партий.

Невыполнимость радикальных политических лозунгов не делает их “отвлеченными”, как утверждают некоторые их критики. Напротив: призывы-программы радикальных политических спекуляторов, как правило, вещественны и для сочувственного слуха сугубо конкретны: “Земля и воля”, “Черный передел”, “Мир — хижинам, война — дворцам”, “Россия — для русских”, “Грабь награбленное!”.

И не теряют они значения для общества, а просто в нужный момент перестают эксплуатироваться победившей силой, изымаются ею из обихода. И порой — весьма жестокими средствами.

* * *

Революционный подъем 1905-го, “Манифест” от 17 октября 1905 года и всеподданнейший доклад графа Витте при манифесте создали в России 1905 — 1906 годов положение, сходное в некоторых чертах с положением начала 1860-х. Снова приоткрылся известный простор для легального прогрессивного преобразования русской жизни. Все партии, полупартии и круги, тяготеющие к либерализму, пытались ухватиться за эту возможность (а таких групп и больше, чем в 1860-х годах, и опираются они на более широкие слои общества). Однако и российские левые начала XX века (социал-демократы разных толков, эсеры и проч.) — это тоже не социалисты-народники 1860-х. И правые XX века — это Русское собрание, Союз русского народа (“Социалисты-Революционеры Наоборот” — как окрестили их либеральные шутники) и другие воинственные, денежные, агрессивные демагогические группы; они не только “стращают и не пущают”, но умеют и дирижировать инстинктами темных толп, умело бросают им соблазнительные приманки антиинтеллигенчества, антисемитизма, легкой наживы и т. п. И народ — крестьянство, рабочие, горожане — не тот: иной социальный состав, иной уровень социальной активности, грамотности, иные представления, иные требования. Сохранившая с крепостных времен избыточность сельского своего населения, Россия должна была пройти сквозь мучительную и долгую экономическую перестройку, без которой удовлетворительно разрешить свои внутренние противоречия она не могла бы. Ей предстояло:

1) перераспределить землю экономически наиболее выгодным для общества образом;

2) убрать из деревни и занять в промышленности избыточные рабочие руки;

3) сделать промышленность производительной, без чего нельзя было обеспечить наемным работникам удовлетворительные условия труда и существования.

Через подобную перестройку прошли в свое время почти все развитые страны. Экономические программы С. Ю. Витте, а позднее П. А. Столыпина, учитывая (особенно — вторая) российскую специфику, были устремлены к созданию в России той хозяйственной почвы, на которой только и мыслимы были бы последующие либеральные преобразования в политике. Сравнительно мирный выход из российского квазитупика лежал в области хозяйственного и гражданского устроения крестьянства, действительного и последовательного исполнения “Манифеста” 17 октября 1905 года, в нейтрализации политического экстремизма и прежде всего — террора. Страна остро нуждалась в активизации промышленной жизни и торговых связей, в публицистической, культурной и политической пропаганде, которая позволила бы большинству населения осознать свои далеко идущие интересы.

Если бы не убийство (но готовилась и отставка!) Столыпина... Если бы не война... Но история не признает никаких “если бы”: она есть то, что произошло.

Сработал расчет радикалов: чем хуже — тем лучше (для их сиюминутной победы). Они (всех мастей) и сегодня так рассуждают: чем хуже — тем лучше. Им легче ловить рыбку в мутной воде.

Итак, относительно мирная и благополучная эволюция Российской империи сорвалась. Как практически, в каких неповторимо трагических перипетиях — об этом уже рассказано. Не поленитесь прочитать “Красное Колесо”.

 

* * *

Но теперь-то что? Выкован ли в горниле российской трагедии либерал властный и сильный, с четкой программой, не преступающий нравственного закона в его существе, но умеющий его защитить? Практик, но видящий горизонт (окоем) во всей его широте, организатор и лидер, способный привлечь, отобрать и сплотить людей?

Для черного дела — сумели найти и сделать все необходимое. Сумеют ли и успеют ли для дела честного и спасительного?

1 Либералами мы называем людей разных взглядов, рассматривающих рост личной свободы и обеспечение ее правовых гарантий как свою цель, как самостоятельные общественные ценности, а не как обстоятельства, облегчающие разрушение “старого общества” (общество-то одно). Исторически либерал — это сторонник эволюционного повышения уровня свободы и права посредством постепенного раскрепощения общества, его возможностей, в том числе и экономических.



Версия для печати