Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 4

“...зовется vulgar”


АЛЛА МАРЧЕНКО

*

“...ЗОВЕТСЯ VULGAR”

 

Наконец-то! Наконец и в нашей вялотекущей социофренической литжизни произошло ЧП: наипервейшие перья перецапались, всерьез — не по роли-маске — осердясь. Причина скандала: “Эрон” Анатолия Королева (“Знамя, 1994, № 7 — 8).

Агеев с Басинским, после обмена порциями яда, с переходом, как водится, на личности, “сделали друг другу спины”, и, кажется, насовсем, по гроб жизни...

И при этом в горячке гнева никто — ни люди свиты “голого”, точнее, раздетого до исподнего Королева (Елена Иваницкая, Александр Агеев), ни форвард антикоролевской команды (Павел Басинский), ни ее вратарь (Андрей Немзер) — не удосужились разъяснить: а в чем, собственно, ядовитость предложенной Королевым приманки. Даже всегда выступающий особо М. Золотоносов (“МН”, 1994, № 64), начав “за упокой” и кончив “за здравие”, общего баланса — баш на баш, стенка на стенку — не изменил. Злая фраза Бунина о “Леонардо да Винчи” Мережковского: “Длинно, мертво, натужно, натащено из разных книг, но почем знать, может быть, ворованное?”, которая, по Золотоносову, применима в полной мере к “Эрону”, перевесила все его положительные на сей счет соображения...

Да, Королев возвращает “свободу пороку” и сильно ограничивает в гражданских правах добродетель. Но кто же сегодня после Сорокина — Шарова удивится такому? Тем паче, что сам возмутитель и нарушитель приличий “чертеж смысла” “Эрона” растолковывает вполне добродетельно — в лучших традициях романов воспитания: беззащитное, дескать, неуязвимо. И не только сей тезис декларирует, всем ходом повествования старается доказать, что к положительным (Адам, Надин) героям его “хроники” (когда по плоти и крови пошло гнилостное брожение; рыба гниет с головы, а империи — со столицы) порча не пристает. Из бездн разврата, коим несть числа в лабиринтах столичной сладкой жизни, сия не возлюбленная, но явно созданная друг для друга пара выбирается хотя и помятой физически, но нравственно неповрежденной. Мораль такова: даже акулам порока беззащитные не по зубам...

Басинского можно, впрочем, понять, он-то истинно убежден, что Королев не только “голый король”, но еще и “классический тип агрессивного графомана” и что читатель с соответствующими брезгливостями или его, Басинского, брезгливости уважающий, утолив первое любопытство и заработав индижестию, сам во всем разберется. А коли так, зачем тратиться на истолкование графоманских причуд?

И Немзеру вообще-то извинительно, ибо чистосердечно признался: кроме сексуальных мечтаний, “дневных грез” “старого мальчика, так и не умудрившегося” мужчиной стать, да плохо переваренных расхожих, всеми читанных книг (включая поваренную) ничего достойного его умственных усилий здесь нет.

Труднее понять А. Агеева. Он ведь утверждает, и без всяких оговорок, что скандальный, за гранью самых широких приличий, “Эрон” — “блестяще задуманный и сыгранный спектакль”.

Мысль, право же, интересная, больше того, она — если ее превратить из вещи в себе в вещь для нас — могла бы отчасти замаскировать сальное пятно на знамени и фасаде представляемого им журнала. Уж что-что, а “Эрон” как текст такую возможность вполне допускал — ибо большинство образующих его картинок (порнооткрыток) из периода полураспада империи и впрямь театральны — этакий Виктюк, разыгранный пусть и ученическими, но отнюдь не робкими перстами...

До утраты сил старается отстоять честь “Знамени” и Елена Иваницкая. Наотмашь разделывается с учительствующей — архаической пратолстовской ориентации — критикой: нарочно, мол, замолчали “Голову Гоголя”, а теперь на “Эрон” набросились, из “нежелания понимать”, что это не просто рядовые “создания отечественного постмодернизма”, а его, постмодернизма, “творческая победа”.

Казус, однако, в том, что самым первым (среди “оценщиков дум”), кто решительно отказал Анатолию Королеву в прописке по части постмодерна, был не кто иной, как нынешний главный редактор “Знамени”. Вот что писал Сергей Иванович Чупринин, подводя итоги 1992 литгода, того самого, когда в одном из летних номеров “Знамени” появилась “Голова Гоголя”:

“Налицо парад эстетических суверенитетов, и законы, действующие на территории, допустим, постмодерна, даже и в учет не берутся... в кабинете, отвоеванном для затворничества Анатолием Королевым” (“Знамя”, 1993, № 1).

Случай забавный, но характерный, такая уж мода пошла: все говорят и никто никого не слушает и не слышит, пропуская мимо ушей все, что неудобно или невыгодно принять к сведенью и отрефлектировать. А порой и выгоды-то никакой нет, а есть лишь нежелание ленивого, нетренированного инфантильного ума “практиковать сложность”. Закавыченное выражение принадлежит М. Мамардашвили и вырвано из такого контекста: “Это и есть инфантилизм, вернее, состояние переростков. В нем нет способности (или культуры) практикуемой сложности. Нет форм, которыми люди владели бы и которыми их собственные состояния доводились бы до ясного и полного выражения своей природы...” (“Если осмелиться быть...” — “Родник”, 1989, № 11).

Диагноз убийственный, но, увы, верный: отсутствие этой способности (или культуры) и превращает наши разногласия в мордобой. А когда в спор включаются неистовые ревнители “отечественного постмодернизма”, то хоть святых выноси. Каковы хозяева этого тщательно огороженного только для инфантилов и переростков закутка, такова и поддакивающая им критобслуга. И вообще: не этим ли — на своем пятачке, дескать, мы сами себе все позволили и потому можем все — так привлекательна другая система?

Но вернемся к Королеву и попробуем все-таки разобраться в сущности этого явления. А в том, что автор “Эрона” — явление, и в своем роде замечательное, я, к сожалению, почти что не сомневаюсь...

Чем же замечательное? Ну, прежде всего откровенной, то есть установочной, сознательной, намеренной, а не природно-вынужденной вульгарностью. Элементы дурновкусия имели место быть и в “Голове Гоголя”, и даже в “Повести о парке” (мне, кстати, принадлежит первый и почти восторженный отклик на эту вещь в ту пору (1990) совершенно никому не известного Королева; и еще я, помнится, долго выясняла, не питерец ли он, и с большим трудом узнала: москвич, не новичок, успел издать в “Совписе” сборник с весьма эффектным именем: “Ожог линзы”). Но там, в “Гении местности” и в “Голове...”, были все-таки лишь элементы — следы пошлости. В “Эроне” же Королев вульгарен сплошь. И тогда, когда “делает нам красиво”. И когда рассуждает об шибко умном. И когда холодно-сознательно раздает “пощечины” общественному вкусу. И тогда, когда гонит, серийно, порно-омерзительности...

И все это, повторяю и настаиваю, совершается сознательно, хотя, может быть, и с использованием материала, накопленного подсознательным. Ибо таков, по Королеву, вкусоцвет времени. Нет, не того — застойного (1972 — 1988), в котором формально прописан роман. А нашего, нынешнего, того, что нынче на дворе... В стилистике собственно эры “эрона”, то бишь оплаченной нефтедолларами “богатой нищеты”, сработаны лишь вставки-главки “Хронотопа”, а все остальное пространство хроники распада империи А. Королев тщательно, с удовольствием отремонтировал и передекорировал в новом, вульгарно-шикарном стиле: а la “новые русские”.

Но почему же, почему С. Чупринин все это напечатал? Неужто и впрямь полагает, что сие чудовищное по безвкусице изделие века и есть “чудо искусства”? Не думаю. Я почти не сомневаюсь, что природный вкус главного редактора “Знамени” оскорблен “Эроном” ничуть не меньше, чем, скажем, вкус П. Басинского или, допустим, мой.

Но Чупринин — критик не только со вкусом, но еще и с идеями. А чего не сделаешь ради идеи, тем более самой любимой? А самая любимая идея Чупринина, с которой он носится, будто с дитем своего выбора, уже не год и не два, — проста, как пирамида Мавроди, универсальна, как очарование “Чары”, и заключается в следующем... Нет, не буду пересказывать Идею-Ч своими словами, лучше, чем у ее изобретателя и толкателя, все равно не получится.

Итак, во избежание обвинений в передергивании цитирую без изъятий:

“Не стоит отворачиваться презрительно: фи, масскульт! фу, чтиво! — а попробовать-таки разобраться в сортах этого... чтива, чуть усилиться, для того чтобы понять, в чем секрет, тайна, магия его притягательности” (“Знамя”, 1993, № 1).

Ах, если бы Сергей Иванович только соблазнял и подначивал! Так нет — он же еще и пугает и так уже перепуганных! Дескать, ежели отвернетесь, не сделаете усилия — останетесь на обочине, изредка переаукиваясь с такими же упрямцами, с теми отщепенцами, кто знать не желает, какое времечко наступило, с теми, кто при закрытых фортках плетет себе свои словесные кружева по старомодным узорам, впадает в соблазн эссеистичности и, как и встарь, “интеллектуализирует” да “мифологизирует”.

Ну что, не хотите? Признайтесь как на духу: втайне страдаете? От охлаждения читающей публики? От равнодушия новых издателей?

Тогда нате вам (вам — то есть не безумцам, а нормальным средним писателям) верное средство от страданий безвестности:

“Сделайте шаг навстречу... презренной прозе масскульта, осваивая “низкие жанры”, опираясь на “низовое эстетическое сознание” и прививая тем самым классическую розу к советскому дичку”.

И средняя наша проза (в лице Анатолия Королева) сделала-таки этот спасительный, точнее, спасательный для средней прозы шаг.

Нет-нет, Анатолий Королев не отказался ни от любимых “словесных кружев”, ни от склонности к эссеистичности, ни от “интеллектуализирования” и “мифологизирования”. Но он их ловко перевел на уровень масскульта, приспособив “игры в бисер” к возможностям “низового сознания”.

А заодно, по ходу дела, позволил себе и еще одно отступление, еще одну поправку в рецептуре дарованного Чуприниным верного снадобья: к дичку соцреализма (в стадии загнивания, вариант позднезастойного А. Проханова) привил не одну ложноклассическую розу, а, согласно вкусам главного заказчика, — мильон алых роз (сорт: “мыльная опера”). Предварительно скрестив их с мильоном черных жаб.

Лиха беда — начало.

Кто следующий?



Версия для печати