Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 2

И в две и в четыре стопы

стихи


ИВАН БУРКИН

*

И В ДВЕ И В ЧЕТЫРЕ СТОПЫ

 

Часы

 

1

Часы поют
черную азбуку времени.

 

2

Это с детства
знакомое лицо.
Спокойное,
равнодушное,
холодное.
На нем
двенадцать ран,
двенадцать ударов,
двенадцать шагов,
двенадцать узлов,
двенадцать гнезд,
двенадцать голубей —
моего времени.

 

3

Двенадцать этажей разочарования,
двенадцать ступеней к палачу,
двенадцать дверей в неизвестность,
двенадцать вопросов к Богу.

 

Лес

 

1

Я в лес вхожу.
Деревья ждут команды.
Их мускулы давно напряжены.
Спокойствие. Внимание. А вдруг...
А вдруг и в самом деле
раздастся громкое:
— Деревья, шагом ма-а-рш! —
И лес пойдет,
поротно и повзводно
построившись в колонны,
пойдет на нас
войной священной...

 

2

Я в лес вхожу
и думаю: вот братство,
вот равенство, с которым
спорить трудно.
Деревья как застыли.
Как в церкви православной
молящиеся, тихо
стоят и шепчут
про себя молитву:
— Избави, Боже, нас от топора!

 

* *
*

Зачем, откуда набежала скорбь?
Зеленый куст, цветущий с упоеньем,
Прикладывает ветвь, как стетоскоп,
И слушает мое сердцебиенье.

Он чувствует, наверно, мой недуг
И смотрит на меня в упор цветами.
О чем, о чем, скажи, зеленый друг,
Твои цветы в глазах моих читали?

Зеленый друг, я тоже где-то цвел,
И ветры буйные меня хлестали.
Хребет ломали где-то мне, как ствол,
И целовали лживыми устами.

Не странно ли: чем больше я терпел,
Тем лучше я о бурях жизни пел.

 

 

 

* *
*

 

Вечерний, увешанный башнями Мюнхен. Каштаны, взяв факелы в руки, толпятся на площади Макса Второго, и тени, как оруженосцы, сопровождают забывших свой путь и свой адрес прохожих. Пивные подвалы расписаны розовой краской физиономий. Полнотелые кельнерши снуют вдоль столов с полнотелыми кружками пива, кидая клиентам улыбки, в которых уже зашифрованы сладкие, как виноград, обещанья. Повергнутый в прах, притихший в развалинах город на час или два забывает удары войны и предается обманчивым играм, веселью. Вот и я примостился на краю уже этой тревожной картины, в тупике всех дорог и разумных решений. А что еще завтра возьму у судьбы под расписку?

 

 

 

Памяти отца

Четыре стороны у света.
И пять ножей дурной звезды.
Куда бежать? Где гвоздь ответа?
Где эти винтики беды?

Звезда кровавыми концами
Вонзилась в спину, в грудь отца,
И смерть на тройке с бубенцами
Остановилась у крыльца.

— Ну как, буржуйская порода?
Молчишь? Дождался, мироед! —
Ликуют лоботряс и лодырь,
Опора власти, ее цвет.

Бежать, бежать на все четыре.
А если можно — на все пять...
Стоят березы, как святые, —
Им тоже хочется бежать.

И вот бегут куда-то рельсы.
За Волгу, дальше, в Казахстан...
Стоят кресты, как погорельцы.
Куда бежать теперь крестам?

Трясутся сумки с сухарями.
Журчит вокзальный кипяток.
Бегут волжане и куряне,
И мы впадаем в их поток...

Бегут, и поезд с серой гривой
Свои объятия раскрыл...
А вот и плачущие ивы
Бегут подальше от Москвы.

Четыре стороны у света.
У нас четыре колеса.
И тыща верст и слез и ветра.
У нас немые голоса.

 

 

Лагерь военнопленных 1941

И этот вот сейчас умрет.
В глазах уже знамена смерти.
Надежно, верно заперт рот.
Душа навылете, в конверте...

Как прост последний переезд:
Ведь никуда не надо ехать.
Порой опаздывает крест,
Но это тоже не помеха...

Никто не ведает, куда
Уходят тихо, глаз не прячут.
Как хорошо, что здесь не плачут,
Рукой не машут уходя.

На белом свете побывали,
Все в общей яме, все Иваны...

 

 

* *
*

В тесноте этой каменной,
В пустоте разливной,
В какофонии камерной
Ты мелькаешь со мной.

Мы шатаемся в сумерках
Как в лесу, как в бору.
Я твой страх, что с изюминкой,
В свои руки беру.

Облака ходят жирные.
Месяц как вояжер.
На тебе мой расширенный,
Затянувшийся взор.

Мои взгляды как обручи,
А твои как сады.
На лице моем облако,
Но с какой высоты?

Уезжают во Францию,
Чтоб наладить свой сон.
Мы попали в инфляцию
Лиц и важных персон.

Лица стали дешевыми.
Да и все господа
Стали ныне тесовыми,
Деревянными. Да.

За улыбками сальными
Свил гнездо бюрократ,
Свил себе расписание
И хороший оклад.

А под бровью бравурною
Свил гнездо черный взгляд.
Посмотри: губы бурные,
Кудри как виноград.

Ах, какие способные
Есть у женщин глаза!
И порой как пособие
Им дается слеза.

 

 

* *
*

Останови свое лицо!
Оно и так подробно близко.
Уже под прядью золотой
Я бровь читаю, как записку.

Я слышу грудь твою. Светло
От плеч твоих, так нежно белых.
Сквозь ткань сосок твой, как цветок,
Расцвел так нежно, оробело.

В двойной горячей тишине
Два сердца слушают друг друга.
Мечты, натянутые туго.
Надежды — те еще вчерне.

Но глубже ночь и ближе час...
Все хорошо и все как раз.

 

 

* *
*

После грозы хотелось:
послать привет черту,
выпить шампанского,
сочинить стихотворение,
поцеловать женщину,
нарисовать коня,
разбудить цветок,
купить сапоги,
заблудиться

в рассказах Тургенева...

 

 

* *
*

 

Круглая речь. Прямая в стихах не годится. Разум готов раздраконить темный, в царапинах весь черновик. День уходит, шатаясь под ношей чужих облаков, навалится вечер тяжелый, и кто бы поверил! Поздней ночью является Пушкин. Вспыхнет памятный профиль. И я снова на скачках хорея и ямба... Снова бегу по живым, вечно новым страницам, по привычным, проторенным строчкам... Бегу, как мальчишка, и опять не могу отдышаться от ямба. Сердце бьется и в две и в четыре стопы, слышу пульс и цезуру его и на женскую рифму надеюсь, чтобы на ней сделать опять передышку. И бежать, и бежать... Ах, если бы жизнь убегала цезуристым ямбом, мелькая страницами вдоль голубых горизонтов. Жаль, что гармония ныне совсем одичала, и речь моя как бы боится приблизиться к ней.

 



Версия для печати