Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 12

Записки из подвала


ВЛ. НИКИФОРОВ

*

ЗАПИСКИ ИЗ ПОДВАЛА

 

Пенсия — это как законная жена: хилая, немощная, что с нее возьмешь. Нужна еще и подруга помоложе — подработка. Иначе — полная капитуляция перед реформаторским нахрапом.

Перечитываю массу объявлений о вакансиях. В голове сумятица. Рядовой человек, замордованный донельзя, клюет на любую, порой нелепую, приманку.

Чуть было не оформился расклейщиком объявлений, но, оказывается, и тут конкурс — нашлись более одаренные. Звоню полдня, время к обеду. Передо мной кусок хлеба, пора бы и пожевать. Но я всматриваюсь в него. Нет, это не просто кусок, это символ. Это зов к новой жизни. Эврика! Позвоню-ка на хлебозавод.

Работа есть! Я мигом туда. Прямо из проходной суровый с виду охранник ведет меня в цех. Вдоль стен — длинные столы, расхлябанные сиденья. Пристраиваюсь у отдельно стоящего стола. За шиворот сыплется снежок. Поднимаю голову — надо мной в высоченном потолке открытый люк. Я в шапке, терпеть можно. Народу много — молодые, старые, многие — инвалиды. Сидят бок о бок. Некоторые в марлевых повязках — берегут легкие от пыли. Делают коробки. В цеху гомон, перебранки, смех, скрежет ржавых ворот, громыхание металлических емкостей на колесах. За моим плечом неожиданно возникает тощий высокий парень лет двадцати. Поправил очки и, дружелюбно улыбнувшись, спросил:

— Поработаем?

— Надо бы.

Он бросил передо мной небольшую стопку картонного кроя, лихо загнул края, выдернул один лист и в пять-шесть движений собрал симпатичную коробку.

— Пробуй!

Я начал, тужась и пыхтя, делать то же самое, но у меня получалось уродливое корыто.

— Пойдет! — оценил мой наставник. — Продолжай!

Только на втором десятке стало получаться что-то сносное. Тут ко мне подошел председатель кооператива. Мы с ним подписали договор о сотрудничестве, и я окончательно утвердился в мысли, что работа нашлась. Да какая! Думать о ней не нужно. Работают только руки и задница. Сидишь без отрыва долго, упорно. Не раз отложишь визит в туалет. Случается, словно кинжал в нижнюю часть живота, а ты сидишь. Только перед глазами мелькают кисти рук да отскакивают готовые коробки, чтобы потом выстроиться на столе в метровые столбики — по двадцать пар. Надо торопиться, а то вон приближаются приемщики, берут уже с соседних столов. Среди них и мой очкарик наставник. Прозеваешь приемку — некуда будет ставить свою продукцию. Простоишь — потеряешь в заработке. Ну и от других отстанешь. Хотя диапазон результативности здесь весьма широкий. Вон старательная бабуля своими узловатыми пальцами делает по четыреста — пятьсот коробок в день. А супружеская пара — им лет по тридцать — в иные дни производит до двух тысяч этого добра. Семеныч, мой сосед, трудится по настроению — то триста получится, то шестьсот. Но, конечно, когда в кармане у него нет бутылки. Он плохо видит, ходит с палкой. У него мощный бас. Когда-то был мастером на обувной фабрике. Давал разгон. Его остерегаются наверху, на нашем четвертом этаже, где делают торты. Там одни женщины. Он туда поднимается почти ежедневно, чтобы взять несколько сладких заготовок величиной со словарь Ожегова. Вообще такое не разрешается. Но с ним не спорят, а то разойдется — не остановишь. Начальству сообщать не рискуют. Тем более что некоторые — сами не без греха. Спустившись к нам и разрезав свою добычу на более мелкие куски, Семеныч начинает оделять ими по вполне продуманному плану: одному за то, что принес ему лишнюю пачку кроя, другому за помощь в завершении дневной нормы. Сам же, отхлебнув из бутылки, закусывает увесистым ломтем сладкого.

— Новенький, торта хочешь?

— Да как сказать...

Он недовольно машет рукой, ему не нравится моя неопределенность. Спустя несколько минут подходит ко мне, кладет целую плаху:

— Ешь!

— Да куда мне столько.

— Откармливайся, вон какой бледный.

К завершению смены его все больше развозит. Выходим вдвоем. Стражи пропускают нас без осмотра. Отойдя от проходной, Семеныч трезвеет, останавливается и из нескольких самодельных карманов внутри плаща начинает вытряхивать сахарный песок, сопровождая свои действия признанием:

— Я тут стараюсь ничего не брать, платят сносно. Ну а попить чайку — так это святое.

Угощать он, кажется, любит и умеет. Живет один, домой не торопится. Взяв в ларьке бутылку водки, устраивается где-нибудь в сквере. И именно к нему почему-то подсаживаются молодые проститутки — одна-две. Мужчина он все еще видный. Выпивают на воздухе и идут к нему. И все довольны.

Ранним утром на завод Семеныч идет чуть сгорбившись. Спозаранку он подавлен, оживет во второй половине дня. Я узнаю его на почтительном расстоянии и прикидываю, какую бы легкую гадость крикнуть ему, чтобы хоть как-то тонизировать его смятенный дух.

— Ну кто так вяло тащится на работу?!

— А что, я нормально...

— Так плетутся на принудиловку... Ты, раскрепощенный человек, должен шагать в маршевом ритме, уверенно, твердо ступая. И обязательно с гордо поднятой головой. Палка? Ну что ж, пусть будет и она. Но только на нее не следует опираться, поигрывай ей, как стеком.

— Пошел к дьяволу, дай лучше на бутылку, — примирительно просит он, не рассчитывая на положительный ответ.

Крепкий мужик. Пить столько — надо иметь здоровье. Даже от трети его дневной дозы я сразу погибну. А ведь он старше меня. Очень любит Сталина, верит, что генералиссимус вернется. А все эти новации — дикий бред в тяжелом хмельном разгуле. Когда Валек, мой наставник-очкарик, подошел к нам и доверительно негромко сказал: “А на Окружной танки” (это был август 91-го), — Семеныч проявил неподдельный интерес. И последующие передачи летучей московской радиостанции (ребята приносили приемник) о действиях ГКЧП и его оппонентов воспринимались стариком удивительно живо, эмоционально. Социалистические начала при всех весьма существенных оговорках были ему все-таки ближе. Он больше верил в принципы выборного, коллективного руководства. Появление персонифицированного хозяина его пугает. Вдруг это будет хапуга, самодур или деспот. И никакой на него управы.

По душе пришлась Семенычу позиция Алевтины Викторовны, старательной коробочницы. Делясь впечатлениями о телепередаче, посвященной ГКЧП, эта дама со знойной страстью громко признавалась:

— Господи, какие это симпатичные люди, ну те, что в президиуме. Не важно, что у главного дрожали руки. Еще бы! Такой исторический момент. Я сидела у экрана и говорила: “Дорогой, не дрожи. Мы с тобой, мы рядом. Смелее, мы тебя поддержим!”

— Под суд их — и порядок, — громыхнул массивный инвалид детства.

— Сейчас не сразу поймешь, кого под суд, — неопределенно возразил Семеныч.

 

Руки делают коробки, а голова совершенно свободна для всяких мыслей. С той поры, как меня вытурили на “заслуженный отдых”, прошла целая вечность. За это время бывшие сослуживцы — дай Бог им здоровья, — не говоря уже о начальстве, ни разу не проявили ко мне ни малейшего интереса, хотя считался усердным трудягой, человеком вполне свойским. Поначалу два-три раза напомнил о себе, позвонил, да все некстати — у них запарка. Подумалось: может, потому и живем как-то вывихнуто, что наше хроническое состояние — запарка. Математики-кибернетики, экономисты-террористы, то и дело мелькающие на экранах телевизоров, бубнящие что-то там о любви к людям, наспех сплели потребительскую корзину и с лучезарным цинизмом учат население, как наполнить ее на вымученный пятак. Попав в нынешнюю полосу жизни, я ведь этот слащавый треп о духовном или душевном богатстве общества воспринимаю с большой долей невеселой иронии. Помер ты, утонул или повесился — никому нет дела, кроме тех, кому непосредственно мешал, да заинтересованных в дележе твоих рубах. Черти, с которыми кипятился в одном котле два десятка лет, могли бы по соображениям гуманности предложить мне какое-нибудь занятие, чтобы добавлять некую толику к собесовской подачке. Но они выше этого. Им некогда. В свое время я тоже суетился, с важным видом что-то отстаивал, волновался, спешил. Какая все это чепуха. Отечество богаче не стало, в нем не заметно впечатляющей победы обнадеживающих начал. Сидишь долгими часами за коробками, и на ум приходит разное. До боли жаль, как сложилась судьба Отечества. Что создавалось веками, ценой крови, и немалой, развалилось от кабинетных решений их превосходительств. Тяжело расставание с Казахстаном, а тем более с Украиной. Для меня, рядового россиянина и такого же украинца, разъединение — это жуткая нелепость. С моей пенсионерской колокольни — и Крым, и флот должны быть совместными, если по-честному, по-справедливому. А так одно уродство. А то, что Астрахань сделали пограничным городом, — это и вовсе кошмарный сон!

Впрочем, все это “большая политика”. Для меня мой очкарик самый осязаемый руководитель. Он разоблачит каждого, кто припрятал лишнюю пачку кроя на завтра, кто умыкнул салфетки. Полезет под столы, переворошит запасы. Фанатично держась за свою должность и постоянно помня о том, что она его кормит, он непоколебимо следует существующим правилам. Если кто-то опоздал хотя бы на пять минут, он ни под каким видом не допустит к полноценной работе. Однажды ему показалось, что я иду за лишней пачкой кроя. Двинул меня в грудь костлявым кулаком. Я с трудом удержался от дальнейшего развития столь острого сюжета. Поздно же он родился! Ему бы участвовать в раскулачивании, в продразверстке. Но он может неожиданно сесть помогать отставшему — работает быстро. Везде успевает.

Директора тут редко увидишь. Однажды в сопровождении профсоюзной дамы торопливо прошел по цехам, поздравил с каким-то праздником. Сравнительно молодой, полнеющий южанин. (Через год погибнет в автокатастрофе.)

— Ну и что? Он же работает, а наши, русские, с утра в бутылку заглядывают, — заметила одна из женщин.

...Однажды я увидел нашего директора у проходной, он стоял возле своей машины, смотрел на отъезжавшие с хлебом грузовики. А мимо, чуть сгорбившись, пробегал наш трудовой люд — инженеры, кандидаты наук, прочая публика. И мне подумалось: вот когда-то он, возможно, не прошел по конкурсу в престижный вуз, а эти прошли. И ему ничего другого не оставалось, как рвануть в пищевой, в ту пору совсем не котировавшийся. А теперь он — бог, они же, зябко сутулясь, бегут делать дурацкие коробки. Таковы парадоксы нынешней российской действительности.

А вообще-то мы живем по большей части ладно. Татарин Миша, тоже пенсионер, одалживает мне до получки. А в это время из приемника слышно, как в его краях шумят неугомонные сепаратисты. Миша в смущении поглядывает на меня: извини, мол, я тут ни при чем. Я знаю. У рядового добропорядочного человека на политиканские дела нет времени. Они ему только мешают, вредят. Вон юная красавица Алсу ударно молотит коробки, и все ее уважают. Никому и в голову не приходит спросить, кто она по национальности. Наша — и все!

Впрочем, виртуозов у нас немало. Лиза, например, вообще недосягаема. Приходит в пять, в начале шестого (рабочий день иногда тянется бесконечно), и где-то к девяти утра у нее уже пятьсот или шестьсот коробок. Быстро собирается и бежит на прием — она ревматолог. Наши остряки хохмят:

— Когда выписывает рецепт, наша врачиха, наверное, говорит: это лекарство принимайте по одной коробке, тьфу, по одной таблетке натощак.

К Лизе во время работы часто подходят женщины, рассказывают, где у них колет, стреляет или жмет. Просят совета. Не поднимая взгляда от коробок, она коротко бросает: “Это возрастное” — или: “Влияние погоды, вам нужен покой и воздух, больше гуляйте!”

За учебу сына она платит большие деньги, а мужа нет. Я как-то имел неосторожность попросить у нее крой для донышка — не хватило. Мгновенно отозвалась на просьбу. Не отрываясь от дела, швырнула, как выстрелила, квадрат жесткого картона и острым углом угодила мне прямо в глаз. Было такое ощущение, будто глаз вытекает, его заволокла непроглядная пелена. Я крикнул ей о случившемся. Не поднимая головы ответила: “Пройдет!”

Действительно прошло. После лечения в специальной клинике. Алевтина Викторовна, сидящая поблизости, не дает ей жизни:

— Ну какой ты врач? Тебе выспаться надо.

Я оказался рядом с весьма любопытной парой. Сперва мне подумалось, что это брат и сестра. В лицах что-то общее. Хотя во всем остальном... Он широкоплечий, рослый крепыш. Она — инвалид. На столе у них транзистор. Легкая музыка. Она мечтательно говорит:

— Когда мы первый раз встретились, точно эта передача была.

Стиснув зубы, поиграв желваками, он бурчит в ответ что-то далеко не радужное. Боже мой, до чего же они не пара. Василий тяготится всем этим. Напившись до чертиков, исчезает иногда на довольно продолжительное время. Однажды его обнаружили не то под Мурманском, не то возле Липецка. В его глазах невыразимая тоска и мука, когда он смотрит на здоровых, крепких женщин. Она покупает ему брюки, майки. Он, не смея переступить в себе некий рубеж, успокаивается ненадолго. Но потом опять срыв.

Неужели это и есть тот самый истинно русский человек, с его мучительной судьбой? Когда он вернулся из заключения, она помогла ему, но, кажется, перестаралась. И теперь нет покоя обоим. Частичное умиротворение они находят в труде — сидят долго, делают много, прежде всего, разумеется, он. И, кажется, пока не собираются менять работу, хотя текучесть у нас немалая. Постоянное нервное напряжение у него столь велико, что порой даже пустяковое приятельское подтрунивание выводит мужика из себя. Ну а уж если по своему адресу он услышит от кого-то резкие замечания, то впадает в безудержный гнев.

Было раннее утро. В сумрачном цехе нас пока лишь трое. Из дальнего угла Алевтина Викторовна возьми да и крикни Василию:

— Зачем так много зарабатываешь? Все равно пропьешь!

— А тебе какое дело? Ах ты старая... Чего меня цепляешь? Прошлый раз и опять. Таких надо уничтожать, — шипит он, все больше распаляясь. Резко встает, направляется к пенсионерке, приговаривая: — Удушу, убью!

— Иди, алкаш проклятый! — с отчаянным вызовом крикнула женщина дрогнувшим голосом, но довольно-таки твердо. Перестав собирать коробки, она гордо вскинула седую голову, как бы готовясь к, возможно, последней схватке в своей жизни. Дело принимало далеко не шуточный оборот. К тому же, как нарочно, никто пока больше не появлялся. Когда между ними оставались считанные метры, я крикнул изо всех сил:

— Василий, остановись! У тебя же сын!

Он замер на месте, как конь перед обрывом. Несколько мгновений стоял молча, тяжело дыша. Потом сказал через силу:

— Впрямь мальчонку жалко. Живи. — И вернулся к своему столу.

Не могу умолчать еще об одной колоритной супружеской паре. Он маленького роста, полнеющий. Этакий Тьер, Пипин Короткий. Ему под шестьдесят, ей за пятьдесят. Если он ходит торопливо: надо успеть на другую работу — сторожит автостоянку, хотя инженер, и неплохой, то она передвигается степенно. Сознавая свое превосходство над ним, смотрит надменно, говорит неторопливо, с холодной иронией. Женщины, когда этой пары нет, судачат: одни считают, что они ну никак не пара, другие говорят — раз ладят, пускай и дальше живут. После нескольких дней отсутствия появилась она. Наиболее наблюдательные заметили, что к концу дня ее стало покачивать; на вопрос, где же благоверный, ответила: “Лежит с инфарктом”. Недели через полторы появился и он. Один. Но сел не, как обычно, в другом отсеке, а в нашем. Работал нервно — ронял крой, заваливал свои и чужие стопки коробок. Потом поднял голову, багровый от волнения, обратился ко всем сразу:

— Я ведь не с инфарктом лежал, а у Склифосовского. Она, допившись до чертиков, пырнула меня ножом в грудь. Спасла “скорая”. Прежде такой не была. Теперь заявляет, что ненавидит меня. А ей лечиться надо, у нее ноги отекают.

— Послушай, сосед, — крикнул ему один из наших, — что ты мелешь! Какие ноги. Она тебя ножом, а ты про ноги. Собери ее манатки и пинком под зад. И вся терапия.

Вдруг на одутловатом лице “инфарктника” обозначился испуг — у дальней стены он заметил подругу жены.

— Ну, все. Валька ей все расскажет. — С этими словами он устремился к выходу.

— Накипело! — подытожили наши дамы.

Прошло несколько дней, и супруги вновь стали появляться вместе. Но теперь он сидел у нас. Она приносила ему в щербатой эмалированной кружке чай, несла так напряженно, что у меня закрадывалось опасение, не стукнет ли она его сейчас этой посудиной по лысине. Но нет. Ставила перед ним чай, выкладывала на стол еду. Новички восклицали: “Вот это жена!”

И почему они вместе? Возможно, срабатывает инерция былых отношений. Стареющий, одинокий человек, у которого воля на исходе, он никому не нужен. Его заботливость, сердобольность кажутся бессмысленными, нелепыми. Впрочем, как знать...

Многим не под силу долгими часами сидеть сгорбившись на сквозняках, да еще в марлевых намордниках — пыль все-таки. Впервые в жизни и я подхватил здесь лютое воспаление легких, с высокой температурой. Месяц приходил в себя. К тому же и руки часто ломит. Не обходится без растяжений. Руки, руки! Поражаешься их неутомимости. Ну ладно, наши мужские жилистые, в мозолях — я уже успел натереть целых три. Но женские! Порой эти нежные пампушки с тонкими гибкими пальцами намолачивают за день горы картонной чепухи. Иные на ночь парят кисти. Протираются пальцы, если не изолируешь их лентой-липучкой. Случаются болезненные и порой глубокие порезы. Скользнешь по краю жесткого кроя пятерней — и мякоть руки рассечена как бритвой. Все дело в крое — какой пришлют. Питерский обрабатываем охотно и много — эластичный, тщательно пробитый на сгибах. Иные партии молоковского из Подмосковья — врагу не пожелаешь: грубый, жесткий, зачастую небрежно пробитый. С ним намаешься, пока одолеешь намеченный рубеж. Новички, ребята лет по шестнадцать — семнадцать, уже через несколько дней решили на спор собрать по восемьсот коробок. Этого показателя достиг только один. От переутомления его рвало, и он едва не упал в обморок.

Впрочем, эти шестнадцатилетние юнцы не так уж безобидны, публика отчаянная: по ночам промышляют неизвестно какими делами. А утром, собравшись за двумя столами неподалеку от меня, подсчитывают свой улов. Заводила у них Грызлов — небольшого роста, крепенький, с короткой стрижкой, с немигающим взглядом чуть раскосых разбойничьих глаз.

Меня они почему-то сразу зауважали. Грызлов одолжил небольшую сумму до завтра. На работу я не вышел. Но он приехал в назначенное время, привез долг. Законы чести, принятые в их среде, соблюдаются неукоснительно. За свое место я спокоен: его не займут. Когда появляются новички и пытаются протиснуться к моему столу, Грызлов, достав откуда-то из-под мышки приводящий в оторопь кинжал, делает им короткую отмашку и неторопливо произносит:

— Это дяди Володино место, просим пройти дальше.

Они периодически умыкают торты и прячут их за моей спиной. Я не оборачиваюсь, но улавливаю это затылочным зрением. Вечером, когда стемнеет, все это будет в облюбованном месте переправлено через забор. Алевтина Викторовна, то ли из опасения, то ли намереваясь расположить их к себе, заводит с ними воспитательные беседы:

— Работать надо честно. Откуда у вас такие деньги? Не дай Бог, грабите.

— Никогда! Хотя обидно — одним миллионы, а другим копейки.

— И все равно — честные деньги лучше.

— Лучше, когда деньги. Вот эти, — Грызлов показал на кучку ровненьких купюр, — своим горбом добытые.

— Ой, ребята, загубите вы свою жизнь!

— Да разве это жизнь.

— Ну а цель какая у вас?

— Каждому, — тут собеседник откинулся на спинку шаткого сиденья и мечтательно посмотрел вдаль, — по машине...

Появляются здесь и другие стаи молодняка, по-своему колоритные. То засадят одного из своих приятелей в металлический контейнер, как Пугачева в клетку, и с визгом катают по цеху, то притащат коржей или чего повкусней, если время к празднику, и пируют под девизом “Кулич — всему голова”, пока кто-нибудь из начальства не шуганет эту компанию.

Спозаранку, когда наша бурная деятельность только начинается и на столах первые стопки коробок, это напоминает обширный читальный зал, где расположились студенты перед увесистыми фолиантами. Но через два-три часа в выросших на столах многочисленных уже метровых стопках с головой тонет каждый из нас, и мы, отгороженные хлипкими стенами произведенной продукции, не видим друг друга. Коробки всюду. Их тысячи. Рыжику, могучему коту, который с утра сидит перед Борисом, теперь негде расположиться. Коробками забиты даже подоконники, скоро некуда будет их ставить. Слышится ропот. Почему не берут? Нет контейнеров! Но вот доносится громыхание, противный металлический скрежет, повизгивание давно не смазанных колес. Но люди воспринимают это как райскую музыку: началась наконец приемка.

...В минувшей жизни рядовой производственник чувствовал себя уверенней — можно было при случае искать поддержку в профкоме, народном контроле, в парткоме, наконец. И порой это срабатывало. Теперь же он совершенно не защищен перед лицом административной вакханалии. Сопляк мальчишка, принимающий продукцию, в состоянии при случае вить из работника веревки.

Пожилая грузная женщина неистово крестилась, доказывая, что у нее полчаса назад взяли три стопки коробок. Представитель молодой поросли был неумолим. Другой работнице пришлось сделать лишнюю сотню донышек. Старуха, обливаясь слезами и глотая таблетки от давления, пыталась убедить юношу со взором горящим, что она выполнила работу час назад. Бесполезно. Зато потом, как немое доказательство ее правоты, с неделю болталась неприкаянная сотня крышек. Еще одной особенно не повезло. Неожиданно отменили трамвай, и она приехала на работу минут на десять позже. Юный начальник, служа высочайшим принципам служебного распорядка, в наказание разрешил ей сделать только сотню коробок, хотя программа в тот день была семьсот штук. Она клялась здоровьем сына, что случилось непредвиденное, умоляла снизойти, снять кару. Тот вроде бы проявил понимание. И она собрала все семьсот. Но когда ушла, записал ей только сотню, хотя сгреб все. Стойкий товарищ. “Гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей!” — как писал поэт. А ведь людям за их работу следовало бы сказать спасибо. За эти годы мы все произвели столько коробок, что, если приложить одну к другой, получилась бы полоса от Москвы до Мурманска. Лично у меня протянулась бы “линия” аж на сорок километров. Работа неприметная, но помогает жизнеобеспечению огромного города.

Для тех, кто хочет побольше заработать, темп такой, что даже забываешь подкрепиться взятым из дому, нередко так и возвращаешься с харчами. А езжу сюда зачастую и по выходным, рано. Осенью, зимой еще темно, пустынно; на остановке два-три таких же трудоголика поневоле.

Заморить червячка удается, когда мимо меня в сухарку везут на переработку бракованный хлеб. Отламываю кусок, жую с безразличием коровы, не отрываясь от дела. Поблизости вкалывает целое семейство. У них по команде мамаши обязательный обед — достают бутерброды, пьют чай. А я наедаюсь только дома, вечером. Набью живот, как удав, еле преодолевая усталость, и на боковую. Никогда не думал, что стану таким любителем поспать. Порой даже вижу сон про то, как мне хочется спать.

— Ну что ты жуешь черствый, принесть свежего хлеба?! — кричит мне новый знакомый.

— Да все нормально, — отказываюсь я и смотрю на него не без интереса: как он удержался? Несколько дней назад мы вместе с ним уходили с завода. На проходной моего попутчика остановили:

— Слушай, тебе же надо к хирургу — ты весь в опухолях. Ну-ка давай зайдем на осмотр.

В соседней комнате для основательных проверок из него вытряхнули четыре батона. За такое увольняют сразу. А он продолжает делать коробки, сумел отвертеться. Собственно, заводчане имеют кое-какие льготы. Им, например, бесплатно выдают по два батона. Мы на положении приживалок, хотя именуемся объединением, правда, с ограниченной ответственностью. Вот именно — ограниченной. Во всем одни ограничения. Однажды нас приняли за своих и выделили по три кило меда. Каждому! Но то был одноразовый всплеск внимания. Хотя бы пару батонов в неделю узаконили. Ведь не на кирпичном заводе работаем! В сущности, общий котел. Эту головоломную проблему наше руководство никак не решит. Вот народ и промышляет.

Еще в начале моего пути здесь, когда торт стоил 2 р. 75 коп., мы могли купить их прямо на заводе, хоть целый десяток, что, впрочем, и делалось. Я сам раза два брал штук по восемь. Они, вафельные, хранятся долго. Теперь же, когда цены вконец обнаглели, все это для меня в прошлом.

 

Одно импонирует: четкость в оплате труда, хотя, надо заметить, зарплата здесь более чем скромная. Сел за рабочий стол, взялся за крой — оплата пошла, счетчик включился. Стоимость одной коробки мне известна, потому доподлинно знаю, сколько сегодня заработал. И ни одного осложнения в этом плане у меня, например, не было. Но главное, о чем не могу умолчать, — это настрой людей, да простят мне этот штамп. Удивительная воля к выживанию. Немало по-своему одаренных натур. Вот, например, Надя — заядлая курильщица, маленькая, ей за пятьдесят, взгляд лукавый. Через год она умрет от рака горла. А пока шпарит наизусть целые поэмы — длинные, остросюжетные, правда, с матерком. Окружающая публика ухохатывается. Когда наступает затишье, ее соседка, у которой парализован сын, начинает петь русские народные. Надина соседка — на двух работах. В метро стоит на контроле, у нас вкалывает. Твердо решила поднять сына, воевавшего в Афганистане за наши “общие” интересы. У парня наметился некоторый прогресс: начал делать, и очень умело, из жестяных банок крошечные креслица-игольницы. А еще недавно даже пальцы его не слушались. Такие креслица величиной чуть больше спичечной коробки принимает для продажи общество инвалидов.

 

...Временно нас переводят на самый верх, на четвертый этаж, по соседству с залом, где делают торты. А здесь, на нашем месте, поставят немецкое оборудование, будут разнообразить продукцию. Поднимаемся со своими столами в святая святых предприятия. Размещают нас в так называемом шоколадном отделении. Шоколада сейчас нет, поэтому производят самые неприхотливые торты. Оснастка здесь явно не претендует на соперничество с иностранной. Уставшая дивчина, сидя на шатком табурете, поминутно то левой, то правой рукой нажимает на металлический рычаг и с помощью лопасти укладывает готовые мучные коржи в стопку, их тут же забирают, режут по размерам наших коробок, промазывают приторной пастой. Это делается за длинными оцинкованными столами бригадой женщин, которые почему-то работают стоя. Спрашиваю, отчего не попросят хоть какие-нибудь скамейки. Говорят, что так принято. Кем, почему? Сидя трудиться не так изнурительно, насколько я понимаю, тем более все здесь вручную. Косность, сила инерции — поразительные, тут не приживаются никакие нововведения.

Что же касается производства хлеба, то здесь технологии поновее. Опрятные чаны, окрашенные в светлые тона, полуавтоматические печные установки, кажется, никогда не останавливающийся конвейер, который заканчивается вращающимся конусным кругом. На него ежесекундно падает душистый горячий батон. Женщины (почему-то чаще всего пожилые) едва успевают затаривать ими высокие многоярусные контейнеры для отправки по магазинам. Качество батонов вполне на уровне, их охотно раскупают. Уже с самого раннего утра у нашей палатки выстраивается очередь за свежим, теплым хлебом. По магазинам же его начинают развозить еще раньше, и там он тоже не залеживается.

Ну а неряшливость — это наше родное. Не будет же директор всех заставлять мыть руки. Опрятность, личная гигиена — дело самовоспитания и совести каждого.

...Апатия в людях становится все заметнее. Сознание, что все это временно, ненадолго, вызывает в ходе работы чувство безразличия. В бадье, в которую сбрасывают обрезки тортов (ее содержимым охотно подкармливаются некоторые из нас), водятся тараканы. Порой они бегают по нашим столам — крупные, откормленные. Остановится перед тобой, нагло уставится, шевеля холеными усами: я здесь хозяин. Шарахнешь по нему коробкой, а на смену — другой, еще более крупной весовой категории. Санитарная служба есть, но, похоже, возможностей у нее не много, только слегка тревожит этих тварей. Вот и коту от них одно беспокойство. Здесь царствует черный огромный котище. Наевшись, он устраивается где-нибудь повыше — на белой теплой трубе, откуда виден весь цех. Время от времени он поглядывает вниз — как идут дела. Яшку, красивого темно-серого пса, сюда, на четвертый, не пускают. И это его оскорбляет. Порой он горько лает в небо, на проходящих, хотя все его знают и он знает всех.

— Яшка, кончай свою демагогию. Все равно не докажешь, что ты достоин четвертого этажа, — советую ему и даю в утешение припасенную заранее косточку.

 

...Как переменчива судьба: то вознесет, как говорится, высоко, то в бездну бросит. С четвертого этажа мы переселяемся в бомбоубежище. Располагается оно в дальнем углу заводской территории, у самого забора. Сооружено так давно, что успело покрыться высоким густым кустарником (куда потом, за неимением своего туалета, будут бегать все наши: женщины — в левую часть кустов, мужчины — направо). Заводчане с верхних этажей станут поглядывать на эту картину с долей юмора: вон, гляди, опять орошают собственное пристанище. Затем кусты будут срублены, что только усложнит наше и без того горемычное существование. Я прежде слышал об этом бункере — в нем начинали наши коробочные первооткрыватели. И вот теперь не без интереса направляюсь к нему. Глубина метров пять-шесть. Узкий ступенчатый спуск, поверх ступенек — два рельса-желоба. Внизу могучая металлическая дверь, как на подводной лодке. Благо она постоянно открыта, а то было бы нечем дышать — вентиляция в сомнительном состоянии. В самом низу устойчивый запах цементной сырости, хотя к нашему приходу стены покрыли плитами ДСП. Я сажусь у дальней стены и чувствую, что докатился, — дальше, кажется, опускаться уже некуда. Тут не откроешь форточку, не увидишь неба, солнца — только одинокие тусклые лампочки. Но делать нечего, надо вкалывать. И так на переезд ухлопано полдня. Вон в соседнем отсеке уже зашуршали. К вечеру наполнили первые контейнеры. Грузчики-приемщики подняли их по рельсам — один тащит спереди, другой толкает сзади. Потом в таком же построении путь лежит дальше — через двор, к зданию, где грузовые лифты.

Наша начальница цеха каждое утро в белом халате спускается к нам и, подходя почти к каждому, о чем-то беседует, иногда довольно долго. Это напоминает обход врача. Возле меня она, правда, долго не задерживается. На моей физиономии ухмылка, не располагающая к сердобольной беседе. А в общем, это доброжелательная женщина. Муж ее, бывший заводской военпред, теперь у нас грузчиком. Пьет жестоко. Недавно, перебрав, ночевал в подвале с крысами. От сигареты мог сгореть вместе с коробками, да Бог миловал. Пришлось увольняться. Грузчики долго не задерживаются: наиболее распространенные причины — либо напьются, либо передерутся, а чаще одно следует за другим с неумолимой последовательностью. Уж на что старательный был Саша, и тот подрался до синяков со своим напарником, носившим бритвенное лезвие на шее.

Впрочем, не все такие безалаберные. Один из них, Сеня, — личность довольно примечательная. Набивая коробками контейнеры, он прямо здесь приторговывал жевательной резинкой, одеждой и еще чем-то. Позже подкатил к подвалу на своей машине, правда, старенькой. Позднее появилась почти новая. Открыл свою лавочку по продаже запчастей. Купил пистолет. Одной из женщин согласился было дать в долг приличную сумму, но заломил такой процент, что та отказалась. Парень цепкий, напористый, работящий. Легко, раскованно излагает свои мысли. Женитьба? Это когда-нибудь потом, и то если потребуется наследник. А пока женщину при необходимости можно купить на вечер. Уже побывал не то в Анталии, не то на Кипре. Не понравилось: жарко, да и от моря много шуму — мешает думать. Селигер — другое дело, подойдет лето — только туда. На двух-трех машинах, набитых такими же деловиками. И не только загорать, подставив задницу солнцу. Там освоенный рыбачий промысел. Плюс охота. Ориентировочная прибыль уже подсчитана. Сеня — это фигура, новый русский. Не знаешь, радоваться этому или остерегаться. Юный Савва Морозов? Ему — двадцать.

Осень на исходе. Усиливаются дожди. Нас затапливает. В предбаннике под ногами хлюпает вода. А тут еще отключают свет. У кого-то нашелся огарок свечи. Ближним еще что-то можно различить. Ну а я, чтобы не терять время зря, раз уж пришел, начинаю делать коробки на ощупь, вслепую. Пробую закрыть глаза. Оказывается, можно и так зарабатывать. Позже Серега, один из грузчиков, в жестяном ведре разводит костер. Одним нравится: все-таки какой-никакой, но свет, хотя чад и копоть. Другие побаиваются: а вдруг полыхнет пожар — ведь кругом бумага. Сидим в пальто, отопление пока не налажено, да и вспомнят ли о нем? Ведь это не основное здание, не какой-то производственный корпус. Жаловаться некому, да никто и не рискнет. Тебя тут не держат, не хочешь — не приходи. Но ты придешь сам, по собственному желанию, пораньше, опережая других. Потому что в магазинах ныне вон какая грабительская арифметика!

 

По интеллектуальной насыщенности моя нынешняя деятельность сродни перетягиванию каната. Зато никогда прежде я не слушал столько радиопередач. Даже не предполагал, что наше вещание настолько удручающе скучное. Какой-то парень (между прочим, ведущий) вальяжным голосом фамильярно обращается к слушателям: “Ну а теперь, дорогие мои...” Это “дорогие мои” произносится так снисходительно, даже пренебрежительно, будто он обращается к стаду безнадежных недоумков. Под стать ему и сменщица. От таких передач молоко прокисает. Слушаешь — и тоска берет.

Наше радио, наверняка того не желая, внушает устойчивую неприязнь к нынешним мужикам, сытно кормящимся политикой, вся их деятельность кажется корыстной и людям не нужной.

У меня теперь появилась возможность вести обстоятельные разговоры на эти и другие темы: к нам на работу пришли из крупного оборонного предприятия — института и завода — многоопытные инженеры, несколько кандидатов наук. Уровень общения резко поднялся. Народ они эрудированный, компанейский, с ясными, живыми мозгами. Некоторые, работая там, не знали друг друга, познакомились здесь, в подземелье. Все они признают, что у нас надо вкалывать. Там же где-то в одиннадцатом только готовились к первому чаепитию, потом — неспешный обед, отдых. Здесь же, как уже говорилось, спешное перекусывание. Они довольно скоро освоились и стали добиваться внушительной выработки. Никто из них не растерялся, не озлобился, хотя, по их словам, прежнее начальство поступило с ними по-свински: платило значительно меньше, чем у нас. Женщина, кандидат наук, получая в подвале первую зарплату, не сдержала слез — впервые в жизни в ее руках оказалась такая сумма. На предприятии, дышащем теперь на ладан, ей платили сорок или чуть больше. Здесь же она заработала двести пятьдесят тысяч.

Дальнейший рост интеллектуального потенциала нашего бункера — появление в наших рядах заслуженной учительницы РСФСР. Вышла на пенсию. В школу ее больше калачом не заманишь. Зять выучился на маклера или менеджера, дочь, работавшая в какой-то редакции, сидит с детьми (несколько дней приходила с мамой сюда). Муж — доктор наук, специалист в области переливания крови. Он никак не может примириться с тем, что его жена стала работягой. А ей здесь даже нравится. Она демократична в общении, неприхотлива и начитанна, за компанию может и рюмаху водки выпить. Она легко нашла общий язык как с демократическим крылом нашего подземного сообщества, так и с элитарной его частью. Ее зять, получающий не то три, не то пять миллионов, дал ей напрокат хорошую сумму, которую та положила в банк и теперь каждый месяц располагает процентами, значительно превышающими зарплату. При таком “имидже” и доходах появление ее здесь некоторые расценивают как оскорбление здравому смыслу. Хотя здесь есть и другие, не менее обеспеченные, но не чурающиеся коробочного промысла — все прибавок к домашнему бюджету.

 

Настоящую душевную боль вызывает у меня наша первая красавица Танечка. Куда там Дине Дурбин! Безукоризненные черты лица: красиво очерченный рот, прямой аккуратный носик, большие, чуть с грустинкой глаза, пышные каштановые волосы, мягкий грудной голос. При всей величавости полное отсутствие гордыни. Два года работаю с ней и не помню случая, чтобы она с кем-нибудь поссорилась. Всегда уступчива, доброжелательна и неизменно прекрасна. Ну что это за жизнь: такая красота — и загнана в дурацкий подвал, в подземелье. Там, наверху, ей не нашлось места! И пьет. Произошел какой-то затаенный внутренний срыв — и покатилась. Много курит. Ей за тридцать. Развелась. Меня одаривает обворожительной улыбкой.

— Танечка, где мои сорок с лишним, закрутили бы мы с тобой...

— Это точно.

Господи, помоги ей выйти на ровную дорогу.

...Галочка Дашкевич по договоренности с начальством посещает подвал не ежедневно.

— Кончай делать свои бомбы, переходи к нам окончательно, — говорю ей.

— Не делаю я никаких бомб!

— Все равно переходи.

Она тоже с номерного. Отсиживает там часы в пустом просторном кабинете, ее коллеги теперь кто где. Одна, например, кандидат наук, торгует в метро колготками. Другие тоже вынуждены забросить дело, которому отдали десятилетия. Леша, опять-таки кандидат наук, кроме посещения подвала что-то сторожит на железной дороге. Между прочим, за гроши, но, видя, как процветают спекулянты-коммерсанты, перекупщики, комбинаторы, не испытывает к ним ни зависти, ни злобы. Просто это их время. Галя три раза пыталась обогатиться, вносила свои кровные в мыльные банки, и каждый раз они скандально лопались, а возглавлявшее их жулье бесследно исчезало. Женщина-трудяга оказалась вконец ограбленной. Теперь Галя полагается только на свое усердие. А оно у нее феноменальное. Недавно ей удалось собрать за день тысячу шестьсот коробок. С ума сойти! Это два здоровенных контейнера. Ладошка у нее маленькая, короткие и с виду слабые пальцы, а поди ж ты! Она хохотунья и главный наш информатор. Галя всегда в курсе, что существенного показывали в последние дни по телевизору, что произошло в театральном мире, какой анекдот теперь самый модный, где продают качественную и недорогую колбасу и так далее.

Я знаю, по каким дням она приходит, и перед тем, как отправляться на работу, тщательнее бреюсь, достаю свитер поновее, а в бункере стараюсь, чтобы она меня заметила сразу, пока я бодр, свеж и общителен.

Прав поэт: любви все возрасты покорны. Мне за шестьдесят, а и я туда же. Раза два провожал Галину до остановки. Повеяло забытой юностью, студенческой порой. Шли, оживленно трепались, дружески спорили, она очень любознательна. Знаю ее всего-то полтора года, а вошла она в мою душу так основательно, будто прожил с нею целую жизнь. Сын ее в армии, надо позаботиться о его дальнейшей судьбе. Дочки замужем в разных концах города. И мы с ней ездим к ним по выходным, набивая сумки вкуснятиной.

Нет, не было у нас с ней ни вздохов на скамейке, ни свиданий при луне, все несколько приземленнее.

Если ее еще нет, я беру крой на двоих, салфетки — тоже, проверяю, записана ли ее и моя работа. Если она спешит и оставляет на столе свою продукцию, я не уйду, пока все это не будет зафиксировано. А ранним утром, когда я уже торчу за своим столом, она, улыбчиво здороваясь направо и налево, прямо с порога направляется ко мне, по-свойски приветствует меня и достает из темно-коричневой сумки ароматный теплый батон:

— Подкрепись.

Я готов расцеловать ее, взять на руки, сказать множество нежных слов, но почему-то не делаю этого. Отвык, разучился. Иногда она, спозаранку заскочив в хлебный цех, уже совсем по-семейному оставляет свою авоську с каким-то кошельком, двумя батонами на моем саквояже — потом съедим. Бог с ними, с этими батонами, я сам бы мог их прихватить. Дело тут совсем в другом, чему нет цены и не будет. Напарники смеются, что в нашем углу зреет “комсомольская свадьба”, надо готовиться, она неотвратима, как стихийное бедствие.

Теперь постоянно вспоминаю Галю, тоскую по ней и думаю: почему не решился сделать ей предложение?

 

...Уже сумерки. Раскачивается от шального ветра тусклый фонарь над пустынным в эту пору двором. Наш очкарик натужно тащит сразу два контейнера. Метет пурга, сквозь залепленные снегом очки он меня почти не видит. Я начинаю помогать: оставив ему один контейнер, толкаю другой.

Кричу:

— Я сделал тыщу!

Свирепый ветер с шумом швыряется увесистыми хлопьями снега, заглушает голос. Ну прямо Чукотка или северная оконечность Таймыра, хотя рядом — Окружная.

При всей занудности его характера парень он работящий, кормит семью, бросил институт и вкалывает. Родители, кандидаты каких-то там наук, получают сегодня по сто тридцать тысяч — и больше ничего. Он — не менее пятисот. Так и хочется крикнуть этим умникам: кончайте кандидатствовать, перестаньте ехать на трудяге-сыне, разве не видите, какой он изможденный, найдите себе дополнительную работу.

 

Последние месяцы наши дела — совсем швах. Если прежде выдавали из подвала, как из шахты, по восемнадцать — двадцать, а то и больше тысяч коробок, то теперь этот показатель упал до восьми — девяти тысяч. Мы затоварены, изделия громоздятся штабелями до самого потолка. Торты не находят должного спроса. Служба сбыта работает вяло. А ведь еще недавно удавалось находить заказчиков даже в других городах, порой довольно отдаленных. Я еще удивлялся тогда: черт знает откуда ехать за таким пустяком, как торт! Ведь они прямо-таки золотыми станут. Вот уж поистине: куда ты несешься, Русь? Остановись, подумай. Дай ответ. Тем более вопросов уйма. Мы отказались от питерского кроя, не говоря уж о молоковском, который оказался дороже немецкого. И вот теперь из Германии к нам приходят огромные грузовики с сотнями тысяч картонных листов. Наш новый непосредственный начальник, бывший рабочий номерного завода, тонкий ценитель крепкого солдатского юмора, не вынимая сигареты изо рта объяснил нам, как обращаться с заграничным картоном. Крой, что и говорить, прекрасный — яркие, сочные краски, аппетитные рисунки. Этот крой эластичный, гибкий, складывается легко и быстро. Вместо салфеток, валявшихся и там и сям, — рифленые пластмассовые вкладыши. Свой груз немцы аккуратно сложили в прочные коробки весом по десять — двенадцать килограммов. Их множество. Одну из первых партий мы с нашим председателем до позднего вечера таскали в ангар. После столь затяжного занятия я не сразу пришел в себя — все-таки возраст сказывается! Да и он, человек немолодой, с язвой желудка, убедился, что для разгрузочных дел надо быть помоложе.

Словом, крой прекрасный, но торты стали еще дороже. Их раскупать не спешат. Питерские рабочие, как я понимаю, останутся без нашего весомого заказа, стало быть, без зарплаты. Зато немцам за яркий картон Россия отвалила валюту.

Так и хочется сказать иным своим землякам: ну что же вы все на Запад ориентируетесь? У самих-то разве руки из задницы растут? Прежде картошку с Кубы возили, теперь из Германии — кондитерские коробки.

Или еще новость. У немцев же и у итальянцев закупили установки для автоматического производства коробок и тортов. Заграничная техника-красавица — цена ее едва ли не миллиард рублей, но часто выходит из строя. И тогда приглашают немца и итальянца, чтоб приехали и наладили (не бесплатно, конечно же!).

Такие дела.

...Обстановка у нас меняется круто. В недрах заводоуправления идет неустанный поиск новой стратегии — рыночной. Говорят, что скоро будет другой хозяин — вроде бы какой-то парень, скупивший акции (что это такое, никто точно не знает). Прежние охранники уволены, некоторые переведены на погрузку хлеба. Набраны новые — ребята крепкие, “накачанные”, как теперь говорят. При них растет щенок, который научится определять несунов с ворованным хлебом. Прежний начальник караульной службы тоже уволен. За месяц до того получил едва ли не смертельный удар по голове. На асфальте возле завода, там, где это произошло, несколько дней оставался кровавый след.

Новые владельцы заявляют о себе все решительнее. В своем подвале мы и теперь чувствуем себя неуютно, а как-то еще станет. Что слаще — хрен или редька? Во всяком случае, получить под зад у меня все больше возможностей.

Те, кто еще недавно больше других суетился по поводу укрепления социализма, при этом, как выясняется, ненавидя его, сварганят и капитализм такой же несъедобный, если не подключить к этому делу всю интеллектуальную мощь нации. Государства нашего ранга живут да радуются. А мы все учимся-маемся. Горько и обидно за свое Отечество...

Гляжу на наш бункер. Чуть возвышается над землей этакий малоприметный продолговатый бугорок с вытяжными трубами. Но сколько прошло через него нашинских людей, собранных здесь по воле случая. Где-то они теперь...



Версия для печати