Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 12

Рожденный после


РОЖДЕННЫЙ ПОСЛЕ

 

Алексей Пурин. “Евразия” и другие стихотворения. СПб. “Пушкинский фонд”. 1995. 87 стр.; Пейзаж за стеклом. Стихи. — “Звезда”, 1995, № 6.

 

В недавнее время оно — нынче и вспоминать потешно! — литературная критика гневалась и ругалась словами “книжность”, “литературщина”, “окультуренность”, “вторичность”. Этот бредовый жупел из арсенала соцреализма заморочил голову целым поколениям — и растворился в новом тумане.

Теперь излишне доказывать, что вышеприведенные категории — не художественный изъян (как, впрочем, и не знак высшего качества), а просто-напросто определенное свойство поэтического дара. Творческое сознание, в сущности, всегда вторично: по отношению к внешнему ли миру, к авторской ли психике, к библейскому ли пантеону, к истории ли, к фольклору — у кого что доминирует. Интересно, что та самая критика никогда не применяла ярлык “вторичность” к поэтам народного толка: а уж куда быть “вторичнее” Кольцова (по отношению к песне) или Прокофьева (по отношению к частушке)?!

В общем, с этим вопросом мы как бы разобрались сразу: вторичность (и даже эпигонство, если оно — трамплин) — это не хорошо и не плохо, это имеющая право на существование органика. Да?

Алексей Пурин — поэт откровенно и талантливо вторичный. Он — новатор-эпигон. Чужая поэзия — и, шире, культура — естественная для него среда обитания, как улица, роща, казарма, аллея, вагон.

Поэтому, описывая живую реальность, он — для краткости, как это принято в болтовне интеллектуалов, — постоянно окликает чужие книги, полотна, киноленты. “И поселковый клуб — глупый, словно Лажечникова силишься прочитать”, или “в закрытых глазах (из раннего Протазанова?) мельтешить начинает”, или “как в Государственном репинском тесном совете”. В этих стремительных отсылках — и прелесть цитатной игры, льстящая читателю-ровне, но и некоторая (по самому строгому счету) леность автора: сноп возможных читательских ассоциаций и рефлексов в этих случаях как бы берется напрокат. Врубились в розетку Протазанова (или Матисса, или Томаса Манна) — и посторонняя энергия прихлынула задарма. Есть и такая сторона проблемы, не так ли? И ее не обойти, говоря как о Пурине, так и вообще о моей любимой “ленинградской школе”.

Ладно, не обошли. И пошли дальше.

Пленительно-вольный филологизм сказывается у А. Пурина в обилии поданных запросто, как дождь или снег, и инкрустированных в стиховую ткань литературных терминов: “инверсионная одышка”, “антисептическая ирония”, “прозаизмы начеку”, “мемуарная ботва”, “жмурки смысла” и так далее. Склонность стихо-творца временами перевоплощаться внутри поэтической строки в стихо-веда и обратно имеет в нашей поэзии свою традицию, особенно ярко представленную в “Евгении Онегине”, а из нынешних авторов весьма любезную Кушнеру. Алексей Пурин разрабатывает эту линию с прилежным и форсированным вкусом.

Корневая литературность пуринского дара позволяет ему то и дело впадать в сознательное (а в неосознанное — не верю, ибо знание и чувство поэтических стилей у этого автора слишком серьезное) и, подчеркиваю, талантливое эпигонство (кстати, эпигон — по-гречески всего-навсего: рожденный после).

Пурин не чинясь примеряет на себя то городской говор Кушнера:

 

Давай печаль развеем — в сад
войдем, где те в земле лежат,
чьи книги мы забыли, —

 

то длинную, с резким переносом строку Бродского:

 

Прозрачный вечер рождает ощущенье потери веса
вещами и телом в плаще...

 

А то вдруг звучит откровенная стилизация под Мандельштама:

 

Где Саратов-амбар, самобранка-Торжок?

Только вьюги военной рожок. Только сталинский сокол в тупых сапогах — полированный цоколь, ледовый госстрах.

 

А то идет почти калька с раннего Пастернака:

 

Смесь ангела и демона —
курчавой тьмы и льна...
Здесь снежная Дездемона
арапу отдана!

 

Все эти перевоплощенья осуществляются настолько похоже и артистично, что не шокируют ничуть. В подоплеке такая беззаветная любовь к русской поэзии, что — если перефразировать крылатые строки того же Пастернака — Победа Алексея Пурина в том, что он “ими всеми побежден”.

Замечу лишь одно явное поражение А. Пурина в этой сфере: плохо, когда он метит перевоплотиться в Хлебникова, а влетает, увы, в Кирсанова:

 

Расколоб осколоб диабаза,

озг оглоб,

злобно я — булдыга или ваза,

звягнудая об.

 

Недолет!

Думается, что органическая тяга к стилизациям связана у Пурина с пониженной внутренней субъективностью его лирики. Она живописна и зарисовочна, в ней много пейзажей, портретов, жанровых сцен, натюрмортов, но практически нет автопортретов и исповедального психоанализа. Не случайно поэт так пристально любит “мертвые” объекты: кладбища, музеи, антиквариат. Даже дышащую природу и явь он окультуривает и омертвляет: “инея барочная камея” или “ларчик гауптвахты”. Даже нынешнюю государственность он воспринимает в остраненно-архаическом масштабе. Таковы стихотворения “Метро” и “В дни съезда”, где Киров съезжает “к пращурам на ассирийский пир”, подземельный коммунист путем фантазийного сдвига помещен в громовое Урарту и —

 

Вставший Лазарь щурится от света —
на марксобородые старания
и политбюрошное либретто.

 

В этой драматической игре масштабами таится глубокое неприятие современной тоталитарной власти и презрение к ее лжезначительности. В этом смысле пуринское стихотворение о Винкельмане — оно и о себе тоже:

 

Не Элладу ли он ищет сиротливо?
О, какая всюду грязь и нищета.

 

Пурин — мастер остранения: привычное, будничное, сегодняшнее он видит и заставляет нас видеть заново, то сталкивая лбами жаргон и архаику, то создавая обэриутского кроя метафоры: “в стеклянной трубочке свинцовый Цельсий спятил” или “Обводный спит канал куском хозяйственного мыла”.

На этом эффекте построен весь цикл об армии “Евразия”, составляющий добрую половину книги. “Евразия” зиждется на стилистическом (высокое и низкое), этнографическом (Север, Карелия: — место службы и солдаты-среднеазиаты), энергетическом (внешний порядок, якобы дисциплина — и внутренний хаос, разор, разврат) столкновении. Так об армии в русской поэзии XX века никто не писал (в прозе было — от Куприна до Каледина). Этот цикл являет нам не только достижения, но и перспективы пуринского таланта: ему по плечу поэмы, повести, романы. “Евразия” полна пряной сатирической эротики, остроумия, наблюдательности, точна, натуральна.

Парадокс пуринской поэтики: при всей зацикленности на уже существующих текстах и иных явлениях культуры она оригинальна. Перед нами — новый и странный, обращающий зависимость в свободу поэт.

Уверена, что впереди у Алексея Пурина — неожиданный путь.

Татьяна БЕК.



Версия для печати