Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 12

Начало речи


НАЧАЛО РЕЧИ

 

Михаил Безродный. Конец Цитаты. — “Новое литературное обозрение”, 1995, № 12.

 

Начнем тем не менее именно с цитат. Из Даля: “Речь, что-либо выраженное словами, устно или на письме; предложенье, связные слова, в коих есть известный смысл”. Из Безродного: “Вот так и накликивают себе бессонницу”. Между первой и второй цитатами есть известная связь: сидя в каком-то заграничном захолустье (по российским меркам), страдая от отсутствия поблизости Публичной библиотеки на Садовой, петербуржский филолог Михаил Безродный пишет “связные слова”, то есть некоторым образом прозу. Сей ли процесс бессонницу провоцирует, или ровно наоборот, — не суть важно. Может быть, никакой бессонницы и вовсе не было. Была заграница, филологически-преподавательские штудии — “страх немоты или косноязычия?”: “То, что было за гранью, завораживало, притягивало и пугало. Пастернак искренне пытался преодолеть свою “невнятность”, Мандельштама преследовал страх немоты. Пользоваться словом как единством значения и звучания они были вынуждены, поскольку при всем желании первый не мог обернуться соловьем, грозой и ручьем, а второй — стать готическим собором”. Об этом — в конце “Конца Цитаты”. Так ведь и чистый филолог, который слишком хорошо “знает”, как следует писать “художественный текст”, почти никогда не может (и/или не хочет) стать чистым прозаиком.

В начале же “Конца”, сетуя на “непроходимость” германских дворов, прикидывающихся ленинградскими (то есть проходными), автор объясняет, почему же ему вдруг так понравился Марбург: “проницаемый и по горизонтали, и по вертикали: заходишь, к примеру, в книжную лавку, а там лифт, на котором можно подняться или спуститься на другой уровень города”. И даже — при некотором усилии памяти и воображения — оказаться в том самом далеком Петербурге, или в общежитии Тартуского университета 70-х годов, или в привычном “книжном” пространстве, точнее — на девственно чистых книжных полях, словно бы специально предназначенных для размышлений и заметок, для прямой речи, обращенной к себе. Потом иногда (редко) случается так, что слова “для себя” начинают обретать некую удивительную самодостаточность и, собранные вместе, становятся книгой. Образу “проницаемого”, многоуровнего Марбурга, на наш взгляд, можно наиболее точно уподобить “Конец Цитаты”.

Жанр коротких заметок “по случаю и поводу” (или даже почти без оных — так, нечто в голову пришло) в русской изящной словесности далеко не нов. Однако удачи в нем — с той или иной степенью допущения — можно действительно перечислить по пальцам одной руки: В. В. Розанов, Л. Я. Гинзбург, из новейших — Д. Е. Галковский. Может быть, еще несколько не столь часто повторяемых имен. Причем легко выводится одна закономерность: удача в этом жанре порой сопутствует философам-филологам и практически никогда — поэтам-прозаикам. Показательным примером последнего рода могут послужить вполне провальные “Мгновения” Юрия Бондарева и почти провальные “Камешки на ладони” Владимира Солоухина. Ну да не о них речь.

Наш автор, в конце своего труда поставив дату (“июль — август 1993 года”), менее всего этим хотел ввести читателя в заблуждение и выдать свой текст за плод двухмесячного труда — такие книги не пишутся в одночасье, а по крупицам собираются из разрозненных клочков (или, ежели автор аккуратист и в лучшем смысле слова педант, из библиографических карточек, бумажных или компьютерных). Хотя, конечно же, сам процесс раскладывания пасьянса из собственных мыслей и слов требует не только известного вкуса и чувства меры. Он требует особого дара, не исследовательски-филологического, а именно прозаического, даже, если хотите, беллетристического, пусть и особого рода.

Начинается все с гастролей парижского авангардного театрика в Бохуме, актеры которого играют не на сцене, а внутри куба с прорезями в боковых гранях, а заканчивается объявлением “конца прекрасной цитаты”, нарочито рифмующимся с “концом прекрасной (великой) эпохи”, — этой теме, собственно, посвящено послесловие Андрея Зорина “Осторожно, кавычки закрываются”, сопровождающее публикацию. Посему мы можем отослать заинтересованного читателя ко вполне концептуальному послесловию, а сами — вернуться к началу.

Жанр журнальной рецензии предполагает как минимум усилие ее автора сделать для читателя понятной (пусть и в самых общих чертах) суть рецензируемого текста. В ситуации — а перед нами именно тот случай, — когда внешний сюжет отсутствует или четко не артикулирован, можно попытаться хотя бы дать представление о форме и содержании. О форме сказано выше. Перейдем к содержанию.

“В 1811 году правителем канцелярии Барклая был сенатор Безродный. Ермолов, ездивший зачем-то к главнокомандующему, по возвращении сказал: └Плохо, одни немцы. Я нашел там одного русского, да и тот Безродный””. Сию сентенцию можно было бы воспринять исключительно в порядке самоиронии, исторического казуса, связанного со “значимой” фамилией автора, если бы она не следовала сразу после упоминания о выдаче беженского “паспорта для путешествий”, в котором “ни для отечества, ни для отчества граф не предусмотрено”. И так — почти всякий раз: казалось бы, разрозненные мысли, заметки, исторические и филологические экскурсы, ан нет, не совсем, — внутренний сюжет (понятный только здесь и теперь — при чтении) объединяет столь разнородные элементы повествования. “Конец Цитаты” — это как бы философическая канва романа ли, повести. Пробелы, обозначаемые звездочками, при желании вполне могут быть заполнены событиями из жизни автора. Но это вроде и ни к чему. Гораздо приятнее заполнить их собственными (читательскими) мыслями, благо и место как бы специально для карандашных заметок оставлено. Были бы мысли. Поводов для них, во всяком случае, предостаточно. “Конец Цитаты” — открытая книга, которую каждый желающий может дополнить. Для себя. Пространство ее, как уже говорилось, проницаемо — и по вертикали, и по горизонтали.

От Безродного (сенатора), беженского паспорта и Публичной библиотеки Безродный (автор) переходит к теме “о влиянии звукового комплекса ПЕТЕРБУРГ на текст о городе Петербурге”. Далее тема сия разрастается в “петербургском, контексте, пока не завершается (неожиданно ли?) “плачем”: “О Публичная библиотека, уже за шеломянем еси...” Откуда ни возьмись является взору автора уездный город Серпухов двадцатилетней давности, где даже власти мало изменились с XIV века (а ведь и правда, наверное): “дикарем” путешествовавшие “скоморохи” ночевали волею российских обстоятельств в отделении милиции, где “долго потешались, изучая портретную галерею всесоюзных “Wanted” на одной стене и местных отличников МВД — на другой”. Чуть позже возникнет учебная комната студентов-филологов Тартуского университета, где рядком висели три портрета классиков марксизма-ленинизма, из которых двое — Энгельсы. Что за чудо эта российская жизнь (хотя Тарту теперь уж совсем заграница). Зато там учился Д. Ульянов, родственник известно кого. Защищались в местном университете (да и в иных местах) и диссертации с названиями, которые прямо-таки просятся в “копилку филолога” — наряду с названиями книг из коллекции библиографа Публичной библиотеки А. Румянцева, городскими вывесками и опечатками, выловленными “в пору работы корректором и редактором” в издательском отделе все той же библиотеки.

Размышления и воспоминания перемежаются поэтическими опытами автора, по большей части иронико-филологическими, вполне изящными. Игра словами (нарочитая или случайная) доставляет ему особенное удовольствие: “Старшая дочь-эмигрантка в ответ на упреки: └Почему это я не чувствую русского языка? Я русского языка очень даже чувствую!””, “Разгробки и разграбки Трои”, “Словосмесительная связь”, “Оговорка берлинской знакомой: └И тут у меня лопнула чаша терпения...”” Чуть ниже приводятся источники знаменитых цитат, мало кому известные: “Из любви к искусству” (Ленский), “Мы пахали” (И. Дмитриев), “На язык родных осин” (Тургенев), “С милым рай и в шалаше” (Н. Ибрагимов). Много и “чистой” филологии — серьезной и забавной, — от сравнительного анализа стихотворений Блока и С. Гандлевского до фонетических особенностей поэтики Пастернака и Мандельштама: “Одну из продуктивнейших для пастернаковской речи консонантную модель словообразования можно представить как трехзвенную: заднеязычный (Г, К, Х) + ненозальный сонсорный (Р, Л/Л’) + переднеязычный эксплозив (Т, П, Б)”. В последнем случае филолог прозаика прямо-таки душит голыми и беспрекословными руками. К вящей радости читателя, уже успевшего привыкнуть к определенной “легкости” авторского языка (даже при говорении о вещах достаточно сложных), такие пассажи немногочисленны и прибережены для последних главок.

В конце концов оказывается, что написать что-либо внятное о “Конце Цитаты” можно, лишь прибегая к бесконечному цитированию, — пересказать содержание нельзя, слишком уж его (содержания) много. “Конец Цитаты” в некотором смысле — сплошная цитата (Безродного — из Безродного). И сразу тянет на банальность — что вся наша жизнь... Тут пора остановиться, лишь приведем последнюю цитату: “Но если рвущаяся на волю стихия, энергия, сила — не что иное, как речь, то какая же это речь и о чем она?” О жизни, судьбе, литературе? И об этом тоже. Речь, обращенная к самому лучшему читателю — самому себе. Этим — но лишь отчасти — и интересна. Важнее другое: мерцание тайны между строк, несказанное, недоговоренное. Белые бумажные поля чисты. Карандаш просится в руку. Что из этого выйдет? Посмотрим. Инда еще побредем.

И. К.



Версия для печати