Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 11

Неосуществившаяся возможность


Александр Казанцев. Третья сила. М. “Посев”. 1994, 343 стр.

 

Десять лет назад, приглашенный редакторствовать в издательство “Посев” во Франкфурт-на-Майне, я в один из приездов случайно достал там с полки “Третью силу” Казанцева и — два дня не отрываясь читал. Книга, написанная в 1952 году по свежим следам военных событий, поразила меня, экс-советского человека, новизной материала, проникновенной простотой изложения... И ныне переизданная в Москве, она, думается, будет интересна многим и многим: ведь о попытке русской эмиграции активно формировать во время войны “третью силу”, способную опрокинуть не только Гитлера, но и коммунистическую деспотию, и посегодня известно мало; антикоммунистическая организация Народно-Трудовой Союз, активно работавшая на это, обвинялась в коллаборанстве с фашизмом не только советской пропагандой, но и многими демократами-диссидентами. Нам и теперь малоизвестна эта правда о второй мировой; генерал Власов и до сих пор отрицательно нарицательная фигура во всех политических лагерях (хотя коммунисты и не забывают при каждом удобном случае лягнуть демократов за то, что они якобы используют “власовскую символику”/?!/), — тут крайности сходятся — на общей закваске предубеждения, идущего от исторической глухоты и невежества.

Да и дожили-то до наших дней в основном те ветераны, кто был распропагандирован сталинизмом. По ним и судят о идеологической монолитности советской армии, иных свидетельств уцелело немного. Но вот “Пир победителей” Солженицына, идущий в Малом театре, дает другую картину: офицеры-патриоты знают цену режиму, это свободолюбцы, а не фанатичные советские куклы, воздух свободы наполнял горнило отечественной войны.

Об этом же и книга Александра Степановича Казанцева (1908 — 1963). В отрочестве покинув Россию, войну Казанцев встретил в Белграде. Но не рассеянным одиночкой, а членом организации “русских солидаристов”, вся жизнь которых была подчинена задачам освобождения родины. Коммунизм однозначно воспринимался ими как оккупация России Интернационалом, как режим стопроцентно антагонистичный всем традиционным функциям российского организма. “Где бы мы ни были, что бы ни делали, мы всегда вели как бы двойную жизнь. Одна — вот эта, настоящая, со службой, работой, с ежедневными обязанностями и заботами, а другая, от всех скрытая, — для души. Это была Россия, которой отдавались все лучшие чувства и помыслы. <...> Каждый вечер, после трудового дня, в Париже и Софии, в Варшаве, Праге, Белграде и в десятках других мест мы собирались вместе, слушали и читали лекции и доклады, изучали философию и экономику, историю и социологию <...>. Мы скоро увидели, что коммунизм, поработивший наш народ, это не политика, а идейная уголовщина <...>. Мы знали практический коммунизм так, как мало кто знает его из его противников за рубежом <...> Мы накапливали свои знания и опыт к тому дню, когда “там что-то произойдет”. Тысячи молодых врачей, инженеров, строителей, как правило, с блестящим европейским образованием и опытом, привели бы мы в тот день Родине и сказали бы ей — вот то, что мы для тебя приготовили. <...> В таком состоянии и в таких настроениях застало нас 22 июня 1941 года, когда тремя гигантскими бронированными клиньями Гитлер пробил брешь в китайской стене, окружавшей нашу родину в течение 19 лет”.

Именно как брешь в стене коммунизма расценили немецкое вторжение многие и в России. Об этом и сейчас как-то не принято говорить, все беды начала войны списываются на конкретные просчеты советского руководства, а не на жажду, глубокую народную жажду освобождения. И тут на уровне подкорки в нас вживлены псевдопатриотические табу.

Но вот глубокий патриот и историк Н. Н. Рутченко рассказывает мне в Париже о 22 июня (война застала его аспирантом Ленинградского университета за работой о берестяных новгородских грамотах): “Иду с утра по Каменноостровскому мосту, навстречу другой аспирант, приятель. “Колька, свобода!” — бросается целоваться”. Помнится, несмотря на весь свой “антисоветизм”, я был тогда этим рассказом шокирован, во всяком случае, подумал, что ежели у кого и была такая реакция на начало войны — то носила она достаточно маргинальный характер.

Лишь позже, с головой, что называется, погрузившись в материалы антикоммунистического движения военного времени, я убедился, сколь широко было распространено ожидание освобождения в результате войны. Ведь никакими военными поражениями не объяснишь этих цифр: “...к концу 1941 года в немецком плену оказалось не менее 3,8 миллиона красноармейцев, офицеров, политработников и генералов — а всего за годы войны эта цифра достигла 5,24 миллиона. <...> к 5 мая 1943 года добровольческие объединения в рамках германского вермахта насчитывали 90 русских батальонов, 140 боевых единиц, по численности равных полку, 90 полевых батальонов восточных легионов и не поддающееся исчислению количество более мелких военных подразделений, а в немецких частях находилось от 400 до 600 тысяч добровольцев” (Хоффманн Й. История власовской армии. (Серия “Исследования новейшей русской истории”. Вып. 8. Под общей редакцией А. И. Солженицына). Париж. “YMCA-PRESS”. 1990).

...Перебравшись из Белграда в Берлин, Казанцев с единомышленниками работает над созданием “третьей силы”, преодолевая бешеное сопротивление нацистских самоупоенных фанатиков, чья цель была — не освобожденье России от коммунизма, как лицемерно твердила их пропаганда, а ее тупое порабощение. Вот почему так боялись нацисты объединения русских сил под знаменем патриотической идеологии, солидаризировавшей хаос неорганизованных воль. “Хорошо зная по собственному опыту силу национального самосознания народных масс, немцы прежде всего загарантировали себя от возможности появления русского национализма. <...> Строго запрещено было самое слово Россия и все от него производные”. Само слово “русский” искореняла нацистская пропаганда. “Если в самой Германии в первые же дни войны была запрещена русская музыка и русская литература, строже всего Достоевский и Гумилев, то в занятых областях, например, в Орле, дошло до запрещения “Войны и мира” Толстого”. Гитлеровцы считали, “что русский национализм для Германии сейчас более опасен и нежелателен, чем коммунизм <...>. Перед немецкой пропагандой стояла задача убедить русский народ в том, что в его прошлом не только при большевиках, но и при царях, и при боярах, и при удельных князьях только и было что беспросветная темь”.

Понадобилось несколько месяцев немецкой агрессии, чтобы народ понял, что внешний враг столь же омерзителен, сколь и внутренний. Сталин же — в отличие от Гитлера — хитроумно задействовал именно патриотические, освободительные силы народа. Но буквально до последних дней войны в советских войсках вновь и вновь обнаруживались смельчаки, готовые на войну с коммунизмом. Русская Освободительная армия могла б сфокусировать, саккумулировать их... Казалось, “что создание двухмиллионной антикоммунистической армии в кратчайший срок было обеспечено”.

“Части Освободительного движения, само собой разумеется, создавались не для того, чтобы драться с Красной Армией. Предполагалось создать достаточно крепкий кулак, чтобы после сильной пропагандной подготовки проткнуть линию фронта” и — увлечь за собой советское войско обратно к Москве, очищая Россию от коммунизма.

И тут у Казанцева — как и во всех книгах и исследованиях о Русском Освободительном движении на германской стороне линии фронта — становится туманно и топко: не было (возможно, по совокупности обстоятельств и не могло быть) четкого плана освобождения, надеялись на авось, недоучитывали энкаведешного, смершевского, идеологического намордника на советской армии, да, в конце концов, и просто силы инерции, динамики наступательного наката. Трудно предположить, чтобы войско какого-либо сталинского военачальника, того же Жукова, лицом к лицу столкнувшись, например, с армией Власова, тут же стало б брататься. Да это было попросту нереально! Да это были челюсти, готовые молоть и молоть! Но годами сотни тысяч людей жили с надеждой на чудо, что как-нибудь да это произойдет.

И, читая Казанцева, лишний раз видишь с горечью, как огромная, многолюдная сила в одночасье распылилось в ничто. Так мощные облака, кажется готовые сплотиться в тучу, от которой ждешь спасительного дождя, порой так в нее и не собираются, развихряясь и истончаясь.

Казанцев называет три причины быстрой деморализации и конечной неэффективности освободительных русских формирований.

“Первое и, вероятно, самое решающее это то, что возможность консолидации сил была получена слишком поздно”. Гитлеровцы противились до последнего, так как — и справедливо — не видели в ней для себя спасения.

“Второе — это неоправдавшиеся надежды на помощь или нейтралитет западных союзников”. Союзников... чьих? Сталина. Но Казанцев умалчивает, что и Смоленское обращение Власова (1942), и Пражский манифест Комитета Освобождения Народов России (1944) содержат выпады против американских и английских “капиталистов” и “плутократов”. Пусть выпады эти сделаны под нацистским нажимом. Формально Запад имел право рассматривать антисталинские русские силы как не дружественные. (Что, разумеется, не снимает с него преступной вины за секретные ялтинские параграфы — предательские по отношению в принципе к “правам человека”. Кстати, ни один из власовских документов не был огрублен антисемитизмом — несмотря на особое давление нацистов в этом вопросе.)

И наконец, третье, быть может, самое драматичное обстоятельство. Вне сталинского режима люди раскрепостились, но вот коммунистическая знакомая сила стала приближаться вплотную. И тогда “в душу каждого гипнотизирующими глазами удава заглянул многолетний страх. Страх не наказания, не физической смерти, а страх за дерзость выступления, за вызов на единоборство многолетнего и, опять казалось, несокрушимого врага. Советская власть, НКВД, двадцать лет культивируемого ужаса и бессилия вступили в свои права. Этот страх больше, чем страх перед физической смертью <...>.

Болезнь размагничивающейся воли, апатии — можно было видеть в те дни за немногими исключениями и на членах руководства, и, пожалуй, чем выше, тем больше”.

Власов был талантливый военный и, судя по всем свидетельствам, бесстрашный и обаятельный человек, но чем ближе подходили советские, тем заметней в нем была обреченность. Генерал и его сподвижники отдали себя на мученическую смерть на Лубянке (их подвешивали на мясных крючьях под ребра, пока не истекут кровью); и откровенной жертвенности тут было больше, чем боевого честного поражения.

Выдачи наших пленных и солдат РОА — среди трагических страниц истории XX века, не уступающих холокосту.

Вот 19 января 1946 года в Дахау: помещение барака, куда ворвались американцы и поляки, несшие охрану лагеря, было залито кровью кончавших самоубийством узников. “На полу и на койках валялись люди с перерезанным горлом или венами. На перекладинах потолка висели повесившиеся. <...> Американские солдаты стали быстро перерезать веревки <...> Кровь лилась из людей ручьями. Обессиленные, они кричали по-русски: └Американская демократия!””.

“Приблизительно через месяц, 24 февраля 1946 года, такая же кровавая бойня, только в десять раз большем масштабе, была проведена в лагере Платтлинг, где находилось около 3000 человек — остатки второй власовской дивизии, как указывалось выше, еще не получившей даже оружия к моменту капитуляции Германии, и дети, мальчики из офицерской школы. <...> Люди вскрывали себе вены, перерезали себе горло, вешались уже в вагонах. <...> В вагоны на станции Платтлинг <...> грузили не живых людей, а куски рваного мяса”. Там советскому командованию было сдано 400 трупов самоубийц, вывезено было две с половиной тысячи человек. Всего же на растерзание Сталину выдали миллионы потенциальных борцов с коммунистической деспотией.

Все это известно, обнародовано: сравнительно давно на Западе, недавно — у нас. И тем не менее в толщу сознания народного так и не сумело проникнуть. Недавнее пятидесятилетие победы вновь увязало русский патриотизм — с советским. Как это ни позорно, ни глупо, у наших националистов Сталин в большой чести. Русские же мученики, пытавшиеся отстроить “третью силу”, — в забвении, у “патриотов” — в презрении. Сталинский режим со всеми преемниками его — вплоть до 1985 года — воспринимается ими как “свой”, “имперский”, национальный. Чудовищное кощунство и предательство по отношению к миллионам погибших! Привкус подмены невольно примешивается к гордости за победу. Привкус неправды — к правде геройства. Победив, мы только утвердили над собой деспотию. Самый коварный враг России сидел в Кремле. В конце концов, он-то и победил.

“И хотя историю Русской Освободительной армии заплевали как большевицкие идеологи (да и робкая советская образованщина), так и с Запада (где представить не умели, чтоб у русских могла быть и своя цель освобождения), — однако она войдет примечательной и мужественной страницей в русскую историю” (А. Солженицын).

Особый разговор о моральности власовского движения вообще: морально ли переговариваться с врагами России даже и в целях освобождения ее от интернационалистической деспотии? Думается, что тут никакие однозначные “вердикты” попросту невозможны. В конкретных условиях Власов сделал все от него зависящее, чтобы попытаться сконцентрировать русских в максимально независимую “третью силу”, свести коллаборантство до минимума, необходимого для существования его армии вообще, и, наконец, спасти из концлагерей тысячи наших пленных, уже обреченных на голодное вымирание.

От трагедии генерала Власова и его движения веет шекспировской глубиною. В проникновенных “записках военного священника” протоиерея Александра Киселева “Облик генерала А. А. Власова” приводятся слова Андрея Андреевича: “Я — проиграл, и меня будут звать предателем, пока в России свобода не восторжествует”.

Если так, то свободы в России нету и посегодня, нет — главным образом в сердцах, в душах. Мы продолжаем жить с клишированными мозгами, не способные ощутить бездонную проблематику власовской эпопеи.

Сам Власов — глубоко национальный, народный тип христианского социал-демократа и в силу этого не только биографически, но и “родово”, мировоззренчески связанный с революцией. Так что “революция пожирает своих детей” еще и таким вот образом: в лубянский застенок она привела Власова кружным путем, на девять лет позже, чем многих его коллег-командармов, хорошенько попытав освободительными иллюзиями (см.: Бушуева Т. Между двух зол. — “Новый мир”, 1994, № 6).

 

...30 апреля 1987 года мы всем нашим мюнхенским приходом, со священниками, хором, гостями, на двух автобусах приехали в Платтлинг открывать, освящать маленький “мемориал” (крест и камень), жертвам той чудовищной выдачи. Отслужили панихиду под птичий щебет, среди обильной сирени. А потом старик К. Г. Кромиади, офицер еще первой мировой, доверенное лицо Власова, разом и дряхлый, и не теряющий выправки, опираясь на палку, вышел вперед. Пожевал губами, подбирая слова:

— Это была не война, — бойня!

И не смог продолжить, заплакал.

Юрий КУБЛАНОВСКИЙ.



Версия для печати