Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 10

При делении на круг


АЛЛА МАРЧЕНКО

*

ПРИ ДЕЛЕНИИ НА КРУГ

 

В семье “толстяков” — прибавление: петербургские слухи о том, что Владимир Аллой пригласил Самуила Лурье и Татьяну Вольтскую для совместного редактирования литературного художественного журнала, неожиданно подтвердились: первый номер “Постскриптума” вышел-таки из печати. Тираж — 2000 экз.; прописка — двойная: Санкт-Петербург — Москва; периодичность — три раза в год.

Владимир Аллой — фигура почти легендарная и не без ореола непредсказуемости. В Париже, когда все русское политзарубежье, от Владимира Максимова до Марии Васильевны Розановой, сосредоточилось на издании своих журналов, “боевых и кипучих”, он, отодвинувшись в сторону, издавал, чуть ли не “единоручно”, исторический альманах “Минувшее” — превосходно, до академического блеска, почти что щегольства откомментированные, увесистые — томов премногих тяжелей — ежегодники “русского архива”. Возвратясь же в Россию и вовсе не отказываясь от взваленной на себя ноши — от роли нового Бартенева, затеял еще и толстый литературный журнал. И когда? В тот самый момент, когда даже преданно журнальные люди засомневались в целесообразности этого специфического, чисто российского жанра. Про “людей газеты” уж и не говорю... “Постскриптумцы”, однако, утверждают прямо противоположное:

“Здесь и сейчас литература живет лишь в собрании текстов: в альманахе, в журнале. Сошедшийся пасьянс — ее действующая модель: светила, планеты и спутники, плавая на воздушном океане без руля и без ветрил, создают ощущение таинственного порядка”.

Но может быть, Владимир Аллой просто-напросто поперечник, одинокий пловец, всегда и везде выгребающий против течения? Похоже, что не без этого. Иначе, переместившись в Париж, рано или поздно, но примкнул бы к тому или иному “узкому кругу”, а не остался бы: вне и между. Иначе, затеяв журнал, не открыл бы его напутствием К. С. Льюиса (давней, но на редкость злободневной в наших нынешних литобстоятельствах университетской лекцией) — о свойствах “узкого круга” и свойствах страсти к нему: “Страсть к избранному кругу легче других всех страстей побуждает неплохого человека делать очень плохие вещи”.

Больше того, я вполне допускаю, что “Постскриптум”-то и задуман прежде всего как средство противодействия злокачественному самоделению — и российского литературного быта, и русского литературного сознания, а также подсознания — на бесконечное множество узких “концентрических кругов” (определение К. С. Льюиса; а в переводе на “новостеб” — тусовок): замкнутых, автономных, не имеющих никаких точек соприкосновения ни с ближними, ни с дальними центростремительными круговыми “системами”, кроме одной-единственной: люди узкого круга всегда и везде — а здесь и сейчас особенно — беззастенчиво благожелательны к своим и презрительно-равнодушны к чужим. (Очень точно, по-моему, этот особенный род презрения определила Татьяна Иванова: “Презирают до незамечания”).

Нет-нет, я вовсе не хочу сказать, что В. Аллой сорганизовал “Постскриптум” в донкихотском порыве, в надежде остановить процесс деления на круг; процесс сей предопределен, и не чьей-то каверзной волей, а естественным ходом вещей, тем самым “таинственным порядком” самодвижения литературного сознания, ключ к которому хотели бы обнаружить и сами “постскриптумцы”. Но тот же таинственный порядок будет неполным, если не отыщется кто-то, хотя бы один, кто не только устоит перед соблазном тех преимуществ, какие обещает вступление в партию узкого круга: “Тут ничего и делать не надо. Все другое <...> потребует сознательных и постоянных усилий, а здесь все пойдет само собой, вас понесет течение” (К. С. Льюис, “Избранный круг”), но еще сумеет собрать и приютить этих одиночек, этих новых аутсайдеров, всех тех, кто по той или иной причине тоже оказался вне и между. А то, что таковые есть и что число их будет расти, ясно как дважды два. Ведь способ деления на круг уже хотя бы тем “лучше” прежнего простого деления на два (на красных — нас и белых — их, на патриотов и космополитов, на наших и не наших и т. д.), что никогда не накроет, не присвоит, не поделит без остатка все литературное пространство. Вот этих-то — органически беспартийных — и созывает под стяг “Постскриптума” его хозяин и учредитель Владимир Аллой, ибо по опыту парижской эмиграции слишком хорошо знает, какая наступает сушь и как обезвоживается творящая почва, ежели неистребимая “страсть сочинять” и неуемная “страсть издавать”, вместо того чтобы, взаимодействуя, помогать “литературе длиться”, начинают подчиняться диктатуре своего узкого круга.

Теперь-то и мы, тутошние, сообразили, а ведь еще недавно нарадоваться не могли: пусть-де расцветают все цветы! А цветы между тем прямо-таки на глазах стали хиреть, зато каждой круглой клумбе потребовался “лямпорт”, специалист по облизыванию своих и облаиванию чужих. И еще как понадобился! А спрос, естественно, вызывает предложение... Это в прежние времена заранее, чуть ли не анкетно, было известно, кто чужой и кто свой; и попробуй измени сей статус-кво, попробуй забреди ненароком не на свою улицу! А ныне, при делении на круг, все так зыбко, мимолетно, неустойчиво, и даже (излагаю все того же К. С. Льюиса, всю ту же лекцию-напутствие “человека на все времена”) не всегда можно точно сказать, кто в данный момент снаружи узкого круга, а кто внутри; пройдет месяц-другой — и концентрическая центробежная система самопереустроится: кто-то сдвинется поближе к центру своего круга, кого-то, наоборот, отожмут к пограничной черте, а кто-то вдруг сиганет — через промежуток, в надежде оказаться внутри более престижной выгородки...

Какой же нужно иметь нюх и какую мгновенную реакцию, чтобы при такой неустойчивой зыбкости в любой час дня или ночи определить положение X или Y (относительно центра!) и в соответствии с положением выдать соответствующую дозу “хулы” или “хвалы”! Теперь понимаете, почему “лямпорты”, то бишь “профи” новой “презрительной” критики, в такой цене? Определение — презрительная — принадлежит кому-то из редакционной тройки “Постскриптума” и взято мной из краткого редпослесловия к заключающей основной массив журнала статье Виктора Топорова “Критический кнут и писательский пряник”; именно тут В. Топоров назван “мастером презрительных суждений”. Увы, любой, кто внимательно прочтет сей ревизионный отчет, без особого труда заметит, что хваленое мастерство изменяет мастеру всякий раз, когда заводит он речь о тех, кто в данный краткий миг, в миг произнесения речи, в результате броуновского движения чувств и мнений оказался в его подзащитном кругу! (И не спрашивайте, не терзайте себя, пытаясь сообразить, каким это образом среди топоровских своих очутились такие несовместные во всех отношениях литфигуры, как, скажем, Вл. Шаров, удачливый сочинитель тяжеловесных “симулякров”, и Виктор Соснора! И не пытайте очертившего круг, что общего, допустим, у названных двух с лихим Бородыней и по какой такой причине он, В. Топоров, из принципа ненавидящий секретарствующих литераторов, обменявших дар на карьеру, сделал исключение для Владимира Гусева... Зато ух как — наотмашь — отделывает он чужих! Лев Аннинский, к примеру, по Топорову, тем только и знаменит, что в совершенстве овладел искусством “говорить (или писать) долго и красиво, не сказав в итоге ровным счетом ничего”; “└шестидесятники” — что и уехавшие, что оставшиеся — исписались давно и всем скопом”, а С. Юрьенен и Д. Савицкий изданы в “шикарном виде” потому только, что, будучи штатными сотрудниками “Свободы”, в состоянии “угостить” издателей в одном из нью-йоркских, мюнхенских или парижских ресторанов, — аристократическая презрительность, как видим, вполне уживается с плебейским любопытством к окололитературным сплетням и слухам!

В запале В. Топоров до того размахался, так сам себя раззадорил, самоутверждаясь в выдаче презрительных суждений, что и Платонову досталось: “Чевенгур”, дескать, не несет в себе никаких художественных открытий и может быть использован лишь как аргумент в имитации политической борьбы.

Какими соображениями руководствовались соредакторы новорожденного питерского “толстяка”, открыв его лекцией “немолодого моралиста” К. С. Льюиса и заключив презрительным выпадом молодого имморалиста В. Топорова, я, конечно, не знаю. Этот сюжетно-журнальный ход господа соредакторы не сочли необходимым внятно и прямо откомментировать, ограничившись еле заметным отстранением от явно выпадающего из контекста — текста. Как хотите, мол, так и понимайте — в меру своего разумения. Так вот, по моему разумению, Виктор Топоров способом от противного, окольно, демонстрирует то, что создатели-издатели “Постскриптума” доказывают, идя прямым, естественным для толстожурнальной традиции путем — путем отбора-выбора фактов и своим отношением к выбранному для публикации: что презрительный прищур и ироническая безлюбость вместо простодушной любви к литературе если и не совсем бесплодны, то ограниченно годны — только в пределах “действительно презираемого”.

Ежели это не так, ежели сочинение Топорова подзалетело в “Постскриптум” по какой-то иной причине, допустим, в качестве едкой приправы к нарядному, добротному, но как бы слишком приличному — домашнему, не ресторанному блюду, то...

Впрочем, подождем новых обещанных выпусков этого пока полужурнала-полуальманаха. Ясно одно: на толстожурнальном древе, сильно полысевшем в последние годы, появился свежий, сильный, весь в обещающих почках побег.

Обещает, конечно же, не сверхкачество каждой в отдельности опубликованной вещи, особенно прозы, — русская проза сейчас и сегодня переживает не лучшие времена: избытка — нету, а недостаток — есть. Так что и Вл. Аллой вынужден был даже для витринно-рекламного выпуска отказаться от эксклюзива и, как и все, собирать прозу по сусекам, вот только собирал он — принципиально — не известные имена, а хорошие тексты. Это вообще, видимо, единственно перспективный путь для не утративших охоту издавать: при резкой перемене климата прежде всего перестают плодоносить элитные, заласканные и закормленные особи; те же, кто и вырастал, и созревал на обочине, куда менее чувствительны к неблагоприятным обстоятельствам — они, обстоятельства, для них, людей без круга поддержки, всегда не благоприятны... В результате и при отсутствии звездных имен собрание получилось вполне достойным (А. Лерман, “Парадиз”; Вл. Симонов, четыре рассказа; Ольга Комарова, “Комаровство”). Хотя, если начистоту, то если бы не поэты, точнее, поэтессы — Светлана Кекова и Татьяна Вольтская, да не замечательная статья совершенно мне неизвестного А. Барзаха о ранних рассказах Л. Петрушевской (написанная, увы, еще на излете застоя), “Постскриптум”, пожалуй, и не перешагнул бы через роковое для репутации любого новорожденного издания: не хуже того, что обычно печатается...

И все-таки: явно отрадное впечатление некой свежести и новизны, с которым закрываешь элегантную обложку “Постскриптума”, создают вовсе не эти сильно возвышающиеся над среднежурнальным уровнем публикации, а сам журнал, журнал в целом, журнал как целое. Беспартийный, чисто литературный, освободившийся как от старомодных общественно-политических нагрузок, так и от новомодного снобизма, “Постскриптум” словно бы возвращает нас в любезное Вл. Аллою минувшее, но не в середину миновавшего века, когда журнал без направления был обречен, и не в начало века нынешнего, в период острейшего обострения эстетических разногласий, а в ту раннюю пору, когда читающая по-русски публика еще чувствовала себя хоть и избранным, но не замкнутым кругом, то есть “собранием известного числа (по большей части очень ограниченного) образованных и самостоятельно мыслящих людей”, и только этим и отличалась (и отгораживалась) от “толпы”, то бишь “собрания людей, живущих по преданию и рассуждающих по авторитету” (В. Белинский, “Стихотворения М. Лермонтова”).



Версия для печати