Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1995, 10

“И моими глазами увидит...”


“И МОИМИ ГЛАЗАМИ УВИДИТ...”

 

Генрих Сапгир. Избранные стихи. Предисловие Андрея Битова. М. — Париж — Нью-Йорк. Издательство “Третья волна”. 1993. 256 стр.

Генрих Сапгир. Дыхание ангела. Стихи. — “Новая Юность”, 1994, № 5-6.

Генрих Сапгир. Ностальгия по соцреализму. — “Знамя”, 1995, № 2.

Генрих Сапгир. Стихи. — “Юность”, 1995, № 5.

 

Первое, что поражает в большинстве стихов этой книги, — необычный взгляд на мир: не человеческий. Под этим взглядом живое и неживое, вещи, люди и прочие твари выстраиваются в один ряд и как-то уж слишком легко могут заменять друг друга. Возможно, началось все с простого внешнего подобия: “Бокал / Похож на унитаз... Офицер / Похож на официанта”, и вообще “Мы все похожи друг на друга...”. Постепенно различные ассоциации — зрительные, общекультурные, звуковые — все крепче держат объекты в плену неразличимости: козлы — кузлы — фавны, дух — духи — доха — Дмитрий Самозванец — дохлая кошка. Все равно и все едино. Паук Яков Петрович занимает место человека Якова Петровича, последний из паутины в уголке умоляет его выпустить, уговаривает: “Вот я, / Вот вы, / Вот кабинет. / А пауков / На свете нет”. Опасное утверждение — ведь если паука нельзя отличить от человека, то что такое сам человек?

Может показаться, что логика перечислений и перемещений в стихах Сапгира в первую очередь языковая: дух — доха, козлы — кузлы, да и замена паука человеком начинается с тождества имен. Тогда особенность взгляда поэта окажется лишь игрой каламбурами. Однако это не так. В основе — логика жизни, той самой “равнодушной природы”, в которой человек лишь одна из составляющих частичек, а любая иерархия относительна. В глазах Сидорова поросенок есть лишь до поры до времени хрюкающая еда (“Сало / Забежало / Во двор Егорова”), но поэт видит мир в таком ракурсе, при котором боров, Егоров и Сидоров по сути своей одинаковы. Да и сало можно поставить в этот ряд. После смерти человек и “дохлая кошка” равны, так отличались ли они при жизни? Может быть. Автора это не интересует. Точнее, его гораздо больше интересует то, что человека и кошку объединяет: их невечность.

Возможно, за таким необычным подходом и взглядом откуда-то из-за пределов человеческой жизни скрывается протест существа, наделенного бессмертной душой, против зависимости от собственного тела и недолговечности телесной оболочки. Не случайно в стихотворениях 1967 — 1970 годов звучит фактически одна тема — тема смерти, и разрабатывается она в жанре элегии, которая по самой своей природе “изводится от желания” сделать ход времени “обратимым”. И через двадцать лет Сапгир определит эту тему как единственную — “Моно”: играет пластинка с одной мелодией, повторяющейся с дурной бесконечностью, потому что именно от конца — смерти — она и пытается убежать. “Отдайте жи ! отда ”.

Увы, рано или поздно мелодия обрывается, и это несовершенство плоти приводит к ощущению тела как чего-то нелепого и в общем-то отдельного от личности: “Но вчуже видеть просто смехотворно / Как это решето спит! любит! есть!” Однако кем нужно быть, чтобы взглянуть на человеческое тело не просто со стороны, но вчуже?! Или художник и есть человеческий мутант? Не зря же Сапгир из сборника в сборник возвращается к теме особой участи поэта: монахам — святость и “покой”, “вам людям — стадное веселье”, “а мне поэту — вечное похмелье”. Но тогда вновь возникает вопрос:

 

Господи, что есть Человек
и что Ты знаешь о нем!

 

Если монахи, люди и поэт принадлежат к одному роду-племени, то как же оно разнолико и разношерстно! У одних — лик, у других — шерсть. Причем шерстистых, хвостатых и рогатых намного больше: муж-“обезьян” “кривоног и волосат”, “красивая женщина-рыба” обнимает алкаша и т. д.

Жизнь людская — все больше физические движения, а не душевные порывы, и если каждый “шаг снимать на пленку”, человеку “будет стыдно на себя смотреть”. Из года в год одно и то же почти в автоматическом режиме, да способен ли этот механизм чувствовать, мыслить?!

В изображении Сапгиром будничной сценки “всюду рассыпанные человечки” мало чем отличаются от “утонувшей куклы”, они одинаково вписываются в “нечеловеческий... пейзаж”. Этот уродливый пейзаж мог возникнуть как декорация к исторической драме нашего государства, когда реальность уплощалась до плаката и превращалась в “наглядную агитацию”: нет “ни церквей ни храмов ни автобусов ни туристов — одна фанера — да и та нарисована”. Но страшнее мертвенной, фанерной, ненастоящей действительности неодушевленный человек. На него в первую очередь и смотрит Сапгир “вчуже”, без со-чувствия и со-участия, и с беспощадной ясностью видит, что поступками такого существа управляют стихийные, безличные начала. В “Современном лубке” не сержант в синем мундире стреляет в толпу, но “синее схватило толпу и стало стрелять”. В написанном тридцатью годами ранее стихотворении “Борона” (история любовного треугольника бригадир — доярка — тракторист) бригадир из ревности убивает соперника. Жестоко, конечно, но “по-человечески” так понятно. Для Сапгира — наоборот: это какая-то неодушевленная, страшная сила действует через человека и в результате заменяет его собой в жутком перевертыше: “Земля вспахала тракториста...” Лиц нет и у двух других участников драмы: “В пляс пошла коза / С медведем” (доярка и тракторист). Да ведь это тоже лубочные персонажи, маски народной потехи, “где все не так, все наоборот, потому и смешно”. Смешно, когда “невзаправду”, на короткое время карнавала, Сапгир же показывает нам мир, где наоборотная логика стала нормой. Шкура козы (овцы, коровы) обрела самостоятельность и бредет по дороге на четырех палках, а если присмотреться, то поймешь, что “эта шкура не собачья, это человечья кожа...”. Теперь уже медведь (неразумное животное) становится поводырем, а участники потехи — “ободранные туши” и содранные шкуры.

В гротескных превращениях ранних стихов Сапгира — зерно его будущего “метода”. Суть его можно определить, перефразируя Блока: телесное — развоплотить, мнимочеловеческое — расчеловечить. Отбросить маску человека, животного и даже вещи и обнажить ту исходную и конечную субстанцию, которая за ними скрывается. Кстати, и слова-оболочки Сапгир старается если не совсем “пропустить”, то свести к минимуму: почти все смысловые компоненты даются в первых строках, а затем из них выжимается возможное количество сочетаний. “Он”, “она”, место действия — постель, итог фантастических метаморфоз — “стоящая постель”. Это не эвфемизм, а сама “вздыбившаяся” стихия темного Эроса. “Кошка”, “саранча”, место действия — темнота. Поедающее и съедаемое не раз меняются местами, но это не важно, поскольку в конце остается лишь нечто действительно всепоглощающее: “темнота пожрала в темноте темноту”.

Иногда через метаморфозы Сапгир пытается найти путь к существованию, не знающему трагических противоречий (следовательно, опять же не человеческому). В “Псалмах” он взывает: “Господи прояви человечность — / почтовой маркой сделай меня”. Хорошо быть почтовой маркой, чья форма идеально соответствует предназначению. Еще лучше воспарить стрекозой и унестись прямо в Шамбалу. Концовка стихотворения “Стрекоза” читателя уже не удивляет: “но еще / я подум / стать ли мне / челове”.

Что ж, лирический герой может выбирать, но Генриху Сапгиру стать почтовой маркой или бабочкой в этой жизни все-таки не дано, и он ищет силы, не подавляющие человека, а, наоборот, окрыляющие его. Такими оказываются Ритм и композиция (тоже, я думаю, с большой буквы). “Полифония построенья” музыки Шопена и парков Архангельского вдруг открывает поэту бесконечность, в которой “все есть! — всегда! — одновременно!”. Наверное, это понимал и Сократ, для которого было “вполне логично умереть и стать диалогом Платона”. Но достаточно ли такой опоры для обыкновенного человека? Он, оказывается, тоже протестует не только против смерти, но и против плоского, фанерного, неодушевленного существования.

В стихотворении “Трехмерный обманщик” Сапгир дает вариацию на тему набоковского “Приглашения на казнь”: “обманщик” носит “профиль и фас одновременно” и, как и Цинциннат Ц., ускользает от приговора, просто шагнув за нарисованную границу двухмерного мира. Но это опять только художественное решение проблемы! И Сапгир идет дальше и все-таки находит путь обретения полноты и гармонии в реальном третьем измерении — “измерении любви”. “В пространстве, где любят”, “лица-доски” обретают объем: углубляются глаза и “лицо изнутри озаряется / будто зажгли свечу”. Дыхание вечности касается любящих: “в складках” мира, принадлежащего им, дышат звезды. “Измерение любви” — последнее стихотворение книги, и при таком финале климат в “странной стране Сапгира” кажется не столь суровым и непригодным для жизни.

Ольга ФИЛАТОВА.

г. Иваново.



Версия для печати