Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1994, 6

“Соцреализм — культура мутагенная...”

Новое исследование тоталитарной культуры

“СОЦРЕАЛИЗМ — КУЛЬТУРА МУТАГЕННАЯ...”

Новое исследование тоталитарной культуры

Новый мир” не раз уже откликался на книги, выпущенные на русском языке германским издательством “Verlag Otto Sagner” (Postfach 340108 D-8000 Mьnchen 34). В последний раз это были аннотации на репринт десятого тома Литературной энциклопедии (1993, № 11), а также на книгу Сергея М. Сухопарова о жизни и творчестве Алексея Крученых и на сборник рассказов Ф. Сологуба (1994, № 3). Тем более нельзя пройти мимо фундаментальной монографии новомирского автора Евгения Добренко, не нашедшей, к сожалению, издателя в России, но, к счастью, нашедшей его в Германии в лице Отто Загнера. Книга называется “Метафора власти. Литература сталинской эпохи в историческом освещении” (Slavistische Beitrдge. Band 302). Впрочем, российский читатель отчасти знаком с книгой. Многие ее части печатались как самостоятельные статьи в нашей периодике. Например, глава “Левой! Левой! Левой!..” печаталась под тем же названием в “Новом мире” (1992, № 3). А глава о военной литературе как “литературе войны” — в саратовском журнале “Волга” (1993, № 10 — 12), причем уже после выхода книги в Германии.

В предисловии автор считает нужным предупредить, что

“пока писалась эта книга, страны, о которой идет здесь речь и в которой она писалась, не стало. Исчезло географическое понятие, но осталось культурное пространство. Осталось навсегда — история не умирает. И это обстоятельство не зависит от самоощущения современников, которые хотят думать, что живут “после будущего”, “в конце истории”, что они “выпали из истории”. Из истории нельзя “выйти”, все в конце концов становится ее достоянием”.

И далее:

“История всегда интересна, ибо всегда уникальна. Любые типологии и схождения, каноны и повторяемости растворяются в этой уникальности. “Ничто не ново”, но одновременно — и всегда исторически ново, все “так же”, но — всегда исторически иначе. Эта фатальная уникальность истории — от неповторимости каждой судьбы. Общая для всех, историческая ситуация в то же время всегда неповторима как в пространстве индивидуальной жизни, так и в пространстве национальной культуры. И потому не убивать историю (в том числе, разумеется, и историю литературы) новой, вторичной теперь мифологией, не вгонять ее опять в постсоветологические теперь схемы, в модные постмодернистские парадигмы или в традиционалистские клише, не превращать ее в “игру в бисер”, а попытаться понять ее логику и закономерности, рассмотреть историко-культурный ландшафт советской литературы 30-х — начала 50-х годов — вот установка, определившая замысел этой книги и объединившая очерки истории литературы сталинской эпохи в один сюжет.

Duke University, North Carolina, USA, апрель 1993 г.”.

Отметив между прочим указанное выше место пребывания уважаемого автора, скажем, что книга делится на две части, а именно: “Несокрушимый мавзолей”, куда входят:

“Левой! Левой! Левой! Метаморфозы революционной культуры”;

“Оптика “партийной литературы”. Тоталитарное искусство в социокультурном измерении”;

“Портрет и вокруг. Образ вождя как образ власти”

и “Мистерии войны и мира”, которую составляют главы:

“Стой! Кто идет?! Становление манихейского мифа советской литературы”;

“└Грамматика боя — язык батарей”. Литература войны как литература войны”;

“Свет над землей. Манихейский миф литературы позднего сталинизма”.

Александр Архангельский в газете “Сегодня” (4.2.94), рецензируя наряду с монографией Ханса Гюнтера о Горьком и книгу Добренко, замечает, что автор прочерчивает “безупречно логичную схему вогосударствления советской литературы”, и тут же воспроизводит эту схему в одной, хотя и продолжительной, фразе:

“Сначала авангардное сражение с духовной традицией; затем появление неузнанных наследников авангарда в лице неотесанных пролетарских и крестьянских писателей; после того — заключение литературой “протокола о намерениях” стать голосом власти; вследствие этого — рождение Союза Советских Писателей из духа бравурной музыки ЛОКАФа (военизированной литературной группы) и на его организационных началах; последовательная инфантилизация культуры соцреализма, превращение ее в чистый, безвольно-целеустремленный героический мир детства; полное растворение литературы в испарениях власти в годы умело использованной коммунистами войны; парадоксы послевоенного самозаглатывания писателей во время кампании по борьбе с безродным космополитизмом; и — как финал оптимистической трагедии советской эпохи — послевоенная литература борьбы за мир с ее неискаженным милитаризмом...”

Рецензент тут на редкость хорошо передает и содержание схемы, и определенную схематичность самой книги Добренко, что последнему вовсе не в укор. Монография насыщена таким количеством материала, что для его организации требуется, видимо, именно схематичность, иначе книга тут же рассыпется аморфной и практически не воспринимаемой грудой имен, названий, фактов. Вообще поистине “немецкое” трудолюбие, обстоятельность и добросовестность исследователя удачно рифмуются с местом издания книги.

Автор, по меткому замечанию того же А. Архангельского, писал не о словесности, а о тоталитуре. Действительно, и слово “тоталитарный” мелькает на каждой странице книги во всех видах. Одних определений и характеристик тоталитарной культуры не менее десятка. Так мы узнаем, что тоталитарная культура есть

культура социального беспокойства;

культура человеческой слабости;

культура семейная;

культура социального одиночества;

культура социальной адаптации;

культура рационализации страха и бегства;

культура для масс;

культура бегства от страха;

культура социального титанизма.

Мы узнаем, что главная особенность поэтики тоталитарной культуры — идеологический магизм, что она в высшей степени инфантильна, что она идеократична; что она есть психогенная инженерия...

Словом, тоталитарная культура как сама жизнь: что о ней ни скажи — все вроде бы к месту. (“Соцреализм — культура мутагенная. Он изменяется вместе с реальной трансформацией революционной идеи”.)

К сожалению, иногда профессиональный язык этой солидной книги, переходя за некую грань, приобретает — разумеется, против воли автора — несколько гротескные черты. Например: “Война образовала своеобразную социально-историческую брешь в институциональной организации власти, куда легко устремляются потоки социально-психологических аффектов и стихий”. Или: “Самым естественным приемом в действиях власти является хорошо усвоенная ею за предыдущие войне годы механика вызова атавистических примитивных детерминантов первобытной ментальности”. Читать это можно. Но почему-то трудно. А книга большая — 400 (!) страниц очень мелким шрифтом.

К счастью, книга Евгения Добренко не только большая, но и очень полезная. Могу сказать, что (воспользуемся выражением из авторского предисловия) воспроизведение историко-культурного ландшафта советской литературы 30-х — начала 50-х годов исследователю несомненно удалось. “Метафорой власти” можно пользоваться как каталогом, как справочником, как источником, ибо ее автором прочитано, проработано и оформлено все то, что нас, остальных, ни за какие коврижки читать уже не заставишь. Он — Евгений Добренко — сделал это за нас. Что касается его попытки понять логику и закономерности советской литературы, то она, по меньшей мере, заслуживает внимания и более обстоятельного разбора.

Ясно одно: будут и другие подобные попытки. Только что вышло “Тоталитарное искусство” И. Голомштока. Может быть, на эту тему напишутся более неожиданные и остроумные книги других авторов. Может быть, даже их издадут в России. Но сделанное Евгением Добренко (США, Северная Каролина) не будет ни отменено, ни умалено.

А. В.





Версия для печати