Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1994, 4

Не близнецы, но — братья

Споры немецких историков о нацизме и коммунизме

НЕ БЛИЗНЕЦЫ, НО — БРАТЬЯ

Споры немецких историков о нацизме и коммунизме

История — наука, которая вряд ли должна претендовать на окончательные, не подлежащие пересмотру ответы. То, что сегодня кажется неопровержимым, то завтра обнаруживается как сознательная (“партийность”) или несознательная, обусловленная непрофессионализмом, фальсификация. Но нередко бывает и так, что завтра и не наступает, а уже историки об одном и том же явлении, совершившемся не в какие-нибудь далекие времена, а при жизни этих самых историков, судят совершенно различно. При этом оппоненты частенько убеждены, что другая сторона или невежественна, или партийна, или подкуплена. Австрийский же культуролог Эгон Фридель, покончивший с собой, когда нацисты вошли в Вену, никакого криминала в разночтениях исторических письмен не видел: история, утверждал он, наука субъективная, и в этом ее прелесть. Объективным историком, добавим мы, мог бы быть лишь Бог, но он поручил писать историю людям. Несколько изменяя слова Пушкина, можно сказать: “Следить за мыслями умного историка и его оппонентов — занятие весьма увлекательное”.

Особый интерес к тем или иным историческим концепциям вспыхивает тогда, когда история вдруг, вроде бы и совсем неожиданно, возвращается и становится современностью, причем не в виде каких-либо аллюзий на сцене Театра на Таганке в так называемые застойные времена, а чуть ли не буквально: в подвалах Белого дома маршируют ударные группы русских нацистов, на Красной площади ветераны коммунизма поднимают красные знамена и портреты вождя, на размалеванных свастиками стенах домов Москвы, еще недавно столицы международного коммунистического движения, можно прочесть: “Бей жидов!”, возле Музея Ленина торгуют “Майн кампф”, немецкий “Штюрмер” продается под названием “Пульс Тушина”, певец коммунистических экспансий заявляет с экрана московского телевизора, что Россию может спасти только фашизм, на улицах восточногерманских городов недавние пионеры и комсомольцы кричат: “Германия немцам!”

В этих фантасмагорических условиях вновь обращаешься к так называемому спору историков, то вспыхивающему, то тлеющему на страницах немецких научных и популярных журналов. В этом году исполнилось семьдесят лет Эрнсту Нольте, из-за работ которого и разгорелся весь сыр бор: в своих многочисленных исследованиях о коммунизме и нацизме Э. Нольте доказывает, что эти два политических течения (в сущности) одинаковы и отличаются лишь в нюансах.

Спор вокруг работ Эрнста Нольте вызван не только интерпретацией в них исторических фактов, но прежде всего — его методологией.

Не цитируя пушкинского Пимена, с монологом которого из “Бориса Годунова” немецкий ученый вряд ли знаком, Нольте уверяет читателей, что он “добру и злу внимает равнодушно, не ведая ни зависти, ни гнева”. Он называет себя Geschichtsdenker (что в вольном переводе с немецкого означает “размышляющий над историей”), а свой метод — феноменологическим. Суть этого метода — в рассматривании исследуемого исторического объекта, в конкретном случае — нацизма, изнутри: не осознав субъективных намерений нацистов, невозможно, утверждает Эрнст Нольте, понять феномен национал-социализма.

Нольте склонен сравнивать процесс исторического исследования с судебным разбирательством. А как известно, демократический суд стремится найти в действиях преступника и смягчающие обстоятельства. Свой феноменологический метод Нольте продемонстрировал во множестве книг об истории, теории и практике национал-социалистов: “Фашизм и его эпоха”, “Прошлое, которое не хочет уходить”, “Фашистские движения”, “Европейская гражданская война” и в других.

Нольте всякий раз бывал буквально ошарашен тем шквалом обвинений, подчас даже в непарламентских формах, который обрушивался на него после выхода каждой из этих книг. Именно объективности, которая, как верил Нольте, обеспечивает его феноменологический метод, и не обнаруживали в его трудах коллеги-историки: один из них еще в 1963 году заклеймил его позорной для Германии кличкой “защитник фашизма”. Нольте с тех пор никак не может отмыться. Он упорно повторяет: я не защитник и не обвинитель фашизма, я хочу его понять, а обвинительная история — это вариант большевистских и нацистских показательных процессов; я же хочу демократического суда над нацизмом. “Ага! — возмущенно восклицает историк Август Винклер в рецензии на книгу Эрнста Нольте “Европейская гражданская война”, — Нольте хочет справедливости для Гитлера”. Сторонники Нольте, а они в меньшинстве среди немецких историков, называют позицию Винклера обывательской: это толпа на суде над страшным преступником вопит: “Какие там адвокаты, нечего с ним чикаться — расстрелять, и все!”

Думается, что феноменологический метод сыграл с Эрнстом Нольте злую шутку. Сразу отметим, что Нольте к нацизму и к коммунизму относится с естественным отвращением европейца-гуманиста. В письме в либеральную газету “Цайт” он сказал об этом с достаточной определенностью. Но будучи типичным западным ученым, Эрнст Нольте, как черт ладана, боится того, что называется здесь ангажированностью, страстной защитой своего миросозерцания. Для западных ученых незыблема максима Спинозы: “Non ridere, non lugere, neque detestari, sed intellegere” (“Не смеяться, не грустить, не проклинать, а только понимать”). Стоит заметить, что этот страх перед открытым выражением своей позиции проявился и у части российской интеллигенции, возмущенной откровенной радостью, которую выразили победители национал-большевистского мятежа после 4 октября. В общем, каждый историк, каждый философ стоит перед выбором между Бенедиктом Спинозой и русским философом Львом Шестовым, который не верил в возможность сохранять невозмутимость при исследовании человеческих трагедий и не очень доверял интеллектуальной честности “объективистов”. И если Александр Невзоров торопится поделиться вычитанным из газеты фактом, разумеется, ради объективности, что Гитлер мог просвистеть наизусть все оперы Вагнера, вряд ли кто-нибудь усомнится в тайных симпатиях пропагандиста “наших” к одному из самых страшных преступников в истории человечества. Более корректной была все же “ангажированная” оценка, которую незадолго до своей казни дал гитлеризму прожженный бандит, один из главарей нацистской шайки Ганс Франк: “И через тысячу лет не забудутся эти преступления немцев”, — и не прибавил при этом, что Гитлер любил цветы и собак, опасаясь, вероятно, что Господь будет его проверять не на объективность, а на верность христианским заповедям.

Неангажированный, феноменологический метод Эрнста Нольте не убедил очень многих читателей его книг. При этом редко подвергается сомнениям компетентность Нольте как историка, владеющего богатейшими знаниями. Сомнения вызывают его основные тезисы. Все свои усилия по собиранию исторических фактов Нольте направляет на поддержание двух своих главных постулатов. Первый: нацизм — это реакция на русский большевизм. Второй: нацизм и большевизм — явления одного порядка, а преступления нацизма вовсе не уникальны, на совести большевиков жертв не меньше.

Коллеги-историки не пришли в восторг от откровений Нольте. Почти все они отвергли первый его тезис и лишь с большими оговорками приняли второй.

Полемика вокруг теорий Эрнста Нольте проходила отнюдь не в духе завещания Спинозы, подчас она больше напоминала (в статьях левых историков) стиль советских идеологических кампаний. Так, Юрген Хабермас объявил тезисы Нольте “политически опасными”. (Разумеется, он не читал статью Бердяева в “Вехах”, где тот обвинял р у с с к у ю интеллигенцию в том, что она ищет не истину, а политическую пользу).

Сдержаннее звучит критика со стороны Вольфганга Моммзена, внука великого немецкого историка. Моммзен упрекает Нольте в том, что тот игнорирует социальные предпосылки нацизма, созданные конкретными условиями Веймарской республики (“нельзя выводить немецкий нацизм из истории развития другой страны — России”).

Все же у того, кто читал относительно раннюю работу Нольте “Фашистские движения”, не возникает впечатления, что историк игнорирует местные, национальные предпосылки националистических движений.

Оспаривая те или иные действительно сомнительные утверждения Эрнста Нольте, некоторые его оппоненты выдвигают соображения столь же оригинальные, как и безнравственные. Так, редактор леволиберального журнала “Шпигель”, один из самых популярных журналистов Германии Аугштейн, доказывая, что преступления немецких нацистов были уникальными, не имевшими аналога ни в современном мире, ни в истории, отдает предпочтение сталинским преступлениям, которые-де были “реалистическими” в отличие от гитлеровского сумасшествия. Только тот, кто знаком с имморализмом западных интеллектуалов, понимает, что имеет в виду Аугштейн, называя сталинские преступления “реалистическими”: они способствовали развитию прогресса, движения от жуткого капитализма к светлым вершинам самого справедливого коммунистического общества. Вообще левые критики Нольте выражений не выбирают (тем российским публицистам, которые любят оглядываться на “образцовый Запад”, было бы интересно прочитать в весьма респектабельной немецкой газете “Цайт” статью историка Иекеля против Нольте “Жалкая тактика фальсификатора”).

Но как бы ни были несправедливы отдельные наскоки коллег на Эрнста Нольте, трудно не признать, что он сам подал повод для такого рода критики.

Слабое место Нольте — это логика. Он пренебрегает предупреждением Аристотеля: “post hoc” — это не всегда “propter hoc”.

К тому же не все похожее — следствие подражания. Еще Орест Миллер, крупнейший русский фольклорист, заметил, что в литературах разных народов, даже не соприкасавшихся друг с другом, возникали схожие явления, естественно, не вследствие подражания, а из-за схожести социальных ситуаций и каких-то психологических реакций, общих у самых разных народов. Миллер говорит о “самозарождении сюжетов”.

Нольте прав: концлагеря для политических противников первым придумал Ленин, а не Гитлер. Но, замечает историк Фест, биограф Гитлера, этого факта временной последовательности еще недостаточно, чтобы истребительную программу Гитлера выводить из действий Ленина. Перенеся литературоведческий термин на рассматриваемый нами феномен, можно говорить о “самозарождении сюжета”, имеющего общую основу — обесчеловечение европейского человека XX века в результате первой мировой войны, поражения либерализма и торжества коллективистских учений, отбросивших понятие о личной вине и личной ответственности. Понять Нольте можно, оправдать как историка, да еще феноменалиста — вряд ли: тезис о подражательности нацизма, об ученичестве Гитлера у Ленина, конечно же, облегчает душу немца-патриота. Русские патриоты тоже никак не могут признать большевиков инициаторами страшнейших преступлений: этому их то ли жиды подучили, то ли люди “кавказской национальности”. Но при чем здесь объективность, где тут место “феноменализму”? Хотя Нольте и выдает себя за судью на процессе над нацизмом, он нередко и, вероятно, незаметно для самого себя выполняет функции его адвоката. Конечно же, в любом цивилизованном суде кто-то должен представлять интересы подсудимого, однако самый честный защитник, выгораживая своего клиента, должен выискивать пусть даже и сомнительные аргументы в его пользу. Но это вряд ли задача судьи или историка. Только беспардонный адвокат смог бы заявить, как это делает Нольте, что его подзащитный действовал чуть ли не в ситуации необходимой обороны: политика уничтожения евреев стала-де ответной реакцией на заявление одного из руководителей Всемирного еврейского совета в сентябре 1939 года, что евреи будут воевать на стороне Англии против Германии. В интересах подзащитного “адвокат” подзабыл, что к 1939 году уже состоялся гражданский холокауст евреев. Естественно, что оппоненты Нольте напомнили ему и о гитлеровской “Майн кампф” и об учителе Гитлера Дитрихе Экардте, задолго до заявления Еврейского совета разъяснявшего будущему фюреру, почему должен быть окончательно решен еврейский вопрос.

Дабы доказать подражательный характер преступлений Гитлера, следовало бы как минимум установить, знал ли он вообще о методах карательной политики Ленина и Сталина. Публицист Рихард Лёвенталь заметил в письме во “Франкфуртер альгемайне”, что в 20-е и даже в 30-е годы мало кто знал в Европе об архипелаге ГУЛАГ. Эрнст Нольте подробно рассуждает об “азиатчине” большевиков (что выразилось-де и в их зверской расправе с царской семьей, и в практике заложничества во время красного террора, и в других преступлениях). Он наиподробнейшим образом перечисляет и зверские акции нацистов. Но как-то у него получается, что Гитлер заразился этой “азиатской чумой” от русских большевиков. Более же серьезные исследователи обращают внимание на западное происхождение самой коммунистической идеи, а сегодняшние российские нацисты апеллируют не к русским национальным традициям, а к опыту немецких фашистов.

Сотни исторических исследований показали, что немецкий нацизм — это результат прежде всего внутреннего, национального развития Германии, а не слепок с какого-то образца. Этот вывод сделан с достаточной убедительностью в работах немецкого историка российского происхождения Леонида Люкса. Свою рецензию на книгу Нольте “Европейская гражданская война” он не без иронии озаглавил: “Братья? Враги? Или — братья-враги?” Как и некоторые другие историки, Леонид Люкс с полным основанием говорит о различии идеологических установок нацизма и коммунизма и о разнонаправленности в функционировании этих двух систем. Но возникнув (русский большевизм на русской почве, а немецкий нацизм — на немецкой), эти два течения обнаружили не только сходство, но и готовность признать некоторое родство между собой. Молодой Геббельс, принадлежавший к социалистическому крылу национал-социализма (идеологи — братья Оскар и Грегор Штрассеры), кричал в 20-е годы, когда в России возникли национал-большевистские настроения, что Советский Союз — естественный партнер немецкого национал-социализма в борьбе с прогнившей западной демократией. Встречные соображения высказывались и с коммунистической стороны. Так, в одной статье журнала “Коммунистический Интернационал” говорилось: “...у фашизма и большевизма — одинаковые методы. И тот, и другой рассматривают определенные политические акции не с той точки зрения — законны они или незаконны, демократические они или нет. Они идут к своей цели, растаптывая законы”. О сходстве методов фашизма и большевизма говорил и Бухарин на XII съезде РКП(б) в 1923 году. Впрочем, тогда не могло идти речи о национал-социализме, имелся в виду фашизм, главным образом — итальянский. На протяжении 30-х и 40-х годов бывали и случаи явного подражательства: так, председатель нацистского “народного” суда над заговорщиками 20 июля Роланд Фрайслер доказал, что он способный ученик Вышинского.

События 1991 — 1993 годов в России показали, что нацизм и коммунизм гораздо ближе друг другу, чем это представляли себе даже идеологи этих двух течений в 20 — 30-е годы. В обновляющейся России русские коммунисты и русские нацисты без всякого труда, без трений (во всяком случае, видимых) объединились в противостоянии демократии. И те и другие вошли во Фронт национального спасения и в одном строю вырвались из Белого дома, атакуя правительственные здания. Судья-коммунист (пусть и в прошлом) разрешает печатать и распространять “Майн кампф”. Нет различий между российскими коммунистами и нацистами в определении задач внешней политики; они ратуют за восстановление Российской империи (националисты) или Советского Союза (коммунисты), они видят главного врага в западной, прежде всего американской демократии, а союзников — в деятелях вроде Саддама Хусейна или Милошевича.

Самым больным вопросом для немецких историков остается все же вопрос об уникальности нацистских преступлений. Нацизм не уникален, утверждает Эрнст Нольте, перечисляя факты неслыханной бесчеловечности, практикуемой не только нацистами, но и коммунистами. В Германии такой тезис неизменно вызывает аллергическую реакцию, а политик или публицист, выступивший с ним, попадает — по весьма спорным основаниям — в разряд неонацистов. Стоило, например, кандидату в президенты Германии от ХДС/ХСС Хайтману высказаться в том духе, что преступления нацистов ужасающи, но они вписываются в общеевропейское развитие XX века, как его шансы быть избранным упали чуть ли не до нуля. Уже упоминавшийся редактор журнала “Шпигель” Рудольф Аугштейн обозвал историка Хилльгрубера, поддержавшего тезис Нольте, “природным нацистом”.

Думается, что спор этот вызван неясностью самого понятия “уникальный”. Разумеется, ни одно историческое явление не имеет близнеца. Конечно же, само происхождение нацизма и коммунизма делает их если и родственниками, то весьма далекими: коммунизм, например, вышел из европейского Просвещения, а нацизм — из течений, ему враждебных (отсюда, между прочим, и тяготение европейских интеллектуалов 20 — 50-х годов к коммунизму и неприятие ими нацизма). Вряд ли стоит большого труда увидеть в немецком нацизме проявление ментальности одного народа, а в русском большевизме — другого. Так что ни о каком тождестве, с научной точки зрения, между нацизмом и большевизмом говорить не следовало бы. Да Нольте и не говорит о тождестве.

Все же более убедительной представляется позиция тех участников спора историков, которые рассматривают коммунизм и нацизм как два различных проявления европейского тоталитаризма. Карл Дитрих Брахер писал: “Стыд из-за поражения как раз культурного народа, развивавшегося на основах ценностей христианства, гуманизма и просвещения, может помочь распознанию опасностей тоталитарных манипуляций. Указания на подобные же феномены у других народов никак не релятивируют этот опыт, но расширяют его и делают общезначимым. Это означает не только воспоминания о прошлом, но и предостережение современности и будущему”.

Сегодня можно дать ответ на вопрос Леонида Люкса, были ли нацизм и коммунизм родственниками. Да, были, хотя и не прямыми и одно время даже враждовали (впрочем, теперь эта вражда в прошлом и родственные, объединяющие черты и свойства берут верх над прежними семейными недоразумениями).

Но вот с точки зрения теории тоталитаризма, разработанной Ханной Арендт, коммунизм и фашизм — близнецы-братья. Мировоззренческая основа у них общая: мифологизация надличностных структур нации, государства, класса, партии; замена понятия личной вины и личной ответственности коллективными (“евреи виноваты”, “буржуи виноваты”). Создаваемые нацизмом и коммунизмом системы носят отчетливо уголовный характер. Нацизм и реализованный коммунизм находятся на равном удалении от демократии, права, гуманизма, духовности...

Для миллионов евреев, уничтоженных нацистами в газовых камерах, и миллионов русских крестьян, доведенных коммунистами до голодной смерти или замученных в сибирских лагерях, спор историков уже не актуален...

Герман АНДРЕЕВ.

Гермесгейм, Германия.





Версия для печати