Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1994, 3

Приближение к миру

Субъективные заметки

Помещенная ниже статья социолога Андрея Быстрицкого продолжает полемический разговор о трагических судьбах России и русской интеллигенции, начатый нами в прошлом году (№ 1) публикацией стенограммы дискуссии “Русская идея и новая российская государственность: проблемы, направления, перспективы”, проведенной “Горбачев-фондом”. В рамках этой темы на страницах нашего журнала появились материалы Д. С. Лихачева “О русской интеллигенции” и Д. Штурман “Остановимо ли Красное Колесо?” (1993, № 2), Ю. Шрейдера “Между молохом и мамоной” (1993, № 5) и А. Кивы “Intelligentsia в час испытаний” (1993, № 8). Уже в этом году мы напечатали отдельные выступления участников новых дискуссий, прошедших недавно под эгидой “Горбачев-фонда”: “Новая Россия на пути к общему дому” (1994, № 1).

Некоторые из стержневых положений, высказанных в работе А. Быстрицкого, находятся в очевидном противоречии с мыслями и суждениями авторов некоторых из перечисленных здесь статей (например, Д. С. Лихачева). Далеко не во всем согласуются они и с позициями нашей редакции. Однако полемика есть полемика. И каждое сколько-нибудь интересное, аргументированное и взвешенное мнение должно быть в ней услышано. Тем более что тема далеко не исчерпана и разговор будет продолжен.

АНДРЕЙ БЫСТРИЦКИЙ

*
ПРИБЛИЖЕНИЕ К МИРУ

Субъективные заметки

Любимая тема “умных” разговоров в последнее время (впрочем, это тема вечная) — судьба России, сохранение ее своеобразия, поиск “своего” пути, место и роль различных социальных слоев в этом процессе (прежде всего, конечно же, интеллигенции). Спорят, как всегда, истово, но при этом не особенно утруждая себя четкой аргументацией и терминологией.

Взять хотя бы такое наиболее часто встречающееся в спорах и полемиках определение, как “свой путь”. С одной стороны, очевидно, что не своего пути вообще не бывает, путь Англии не путь Германии, а Бурунди не Сенегал. Ясно, что хочет того Россия или не хочет, а идти ей придется только по своему пути и ни по какому больше. С другой стороны, часто можно услышать: “нельзя слепо копировать западный путь”, надо искать собственные, самобытные решения, как это делала и делает, например, Япония. Но вот доискаться, из чего же этот “свой путь” должен складываться, никак не удается, несмотря на весьма пространные рассуждения о необходимости сохранения российской духовности, культуры, Бог весть чего еще. А хочется все-таки понять, в чем же состоит наше своеобразие. И тут возникает определенное сомнение: а не кроются ли за досужими разговорами о “своем” пути весьма примитивные соображения его апологетов, соображения, замешанные главным образом на корысти и болезненной рефлективности? Ведь значительная часть российской, и в особенности советской, интеллигенции привыкла к роли некоего посредника между властью и народом, привыкла к своей избранности, элитарности, превосходству над остальными социальными слоями — над рабочими, крестьянами, рядовыми ИТР — за счет своей непосредственной причастности к процессу идеологического обслуживания, декорирования того ненормального, уродливого мира, в котором все мы недавно были вынуждены жить.

Известно высказывание Розанова о том, что образованный человек должен быть крепостным, поскольку он ничего не умеет и ему не так уж много надо. Розанов оказался провидчески прав. Большая часть советской интеллигенции чудесно примирилась с ролью не просто крепостного, а некоего капо, старосты общероссийского, общесоветского барака. Мало что примирилась — часто и удовольствие от этой роли получала.

Но вот “пришли другие времена”. И когда вдруг выяснилось, что на хлеб теперь скорее всего придется зарабатывать собственным вполне конкретным трудом, а общество вряд ли просто так, за здорово живешь станет содержать несметную армию идеологической обслуги при власть предержащих, равно как и самозваных кухонно-водочных “пророков” и “страдальцев” за отечество, именно тогда крики о российской своеобычности со стороны советских интеллигентов приняли совершенно непотребный — кликушеский, истеричный — характер.

Разумеется, сказанное вовсе не относится ко всем образованным россиянам, ко всем тем, кто традиционно числит себя интеллигентами. Речь идет даже не столько о конкретных людях, сколько о некоторой значимой составляющей этого типа, типа “российского интеллигента” (особенно шестидесятнического толка).

За разговорами об интеллигенции скрываются по меньшей мере две разных проблемы. Первая касается соотношения различных общественных реальностей, в которых живут люди, понимания происходящих в обществе социокультурных процессов. (Интеллигенция здесь выступает как некий “пониматель”, соотноситель разных факторов — научных, бытовых, массово-коммуникационных и т. д.). Вторая заключается в определении подлинного социального места, общественного положения интеллигенции. Ясно, что четкого обозначения границ этой группы дать невозможно. Существует некоторое ядро, безусловно относящееся к интеллигенции, и существует периферия этой группы.

Интеллигенция — явно необычная социальная группа. Нет, например, простого, понятного пути попадания в нее.

Высшее образование подтверждается дипломом, и практически любой гражданин в состоянии усвоить, каков должен быть путь к высшему образованию (институт, экзамены, диплом и т. д.). Но понять, как стать интеллигентом, по сути дела, невозможно. Интеллигентами обычно считают писателей и ученых. Но одновременно к интеллигенции очень часто причисляются (пусть условно) и богемные “тусовщики” и даже работяги, пишущие стихи и занимающиеся в каком-нибудь “лито”.

Интеллигенция — группа явно мистифицированная, способная к существованию только в иерархизированном обществе с четким разделением на власть и народ. Более того, интеллигенция не соотносится напрямую с классом (или социальным слоем) образованных людей и работников умственного труда. Ее, интеллигенцию, отчетливо выделяют некоторые качества, о которых речь впереди.

Итак, разговор у нас пойдет не только об исторических путях и судьбах России, но и об интеллигенции, ее месте и роли в обществе и еще о многом другом, с интеллигенцией связанном, включая сравнительно недавние политические кол-лизии.

1

Любому обществу важно понимать, куда, как и зачем оно движется, а также свою анатомию, строение собственного организма. Общественное самопознание — процесс трудный, противоречивый, зачастую болезненный. Здесь неизбежно встают проблемы языка, на котором общество себя осознает и описывает, проблемы, связанные с установлением единой и внятной системы терминов и понятий. (Проблемы эти зачастую приводят к спорам и открытым конфликтам между различными общественными слоями и движениями.) Пожалуй, самое сложное в этом процессе — увидеть и определить правила создания и развития основополагающих социальных структур общества.

То, что наша цивилизация переживает сейчас сложный период, и говорить не приходится. Хотя не следует забывать то, что любой исторический период, по существу, переходный и что простых времен просто не бывает. Но как бы там ни было, одно оспорить нельзя — темп развития мировых процессов сильно убыстрился. Сказанное касается не только технологий или уровня потребления, но и социальных структур, уровня образования и многого другого. В связи с этим возникает вопрос: а что будет дальше и какие проблемы нас ждут за ближайшим поворотом? К примеру, профессор Сэмуэль Хантингтон из Гарварда предположил, что на смену межгосударственным конфликтам и столкновениям идеологий придут совсем иные противоречия — конфликты между культурами. С этим можно соглашаться, можно не соглашаться, но в последние сто лет довольно часто обращаются к этой идее. Собственно, высказывали ее и раньше, но, пожалуй, только в конце XIX века она приобрела какую-то новую значимость, новое качество, принципиально отличающее ее от близкой идеи средневековья.

В идее столкновения культур ничего оригинального нет. Она ясна и понятна любому человеку. Есть люди близкие по образу жизни, привычкам, традициям, истории, а есть чуждые. Разговор в автобусе (сейчас уже, кажется, безвозвратно ушедший в прошлое), исполненный язвительных колкостей, вроде “а еще шляпу надел” и т. д. — яркий и простой пример того, на чем может основываться конфликт культур. Однако ощущения культурного различия мало для того, чтобы противостояние культур превратилось в конфликт эпохи, в движущую силу. Для этого необходимо чувство идентификации со своей культурой, причем чувство достаточно сильное, способное превосходить клановые пристрастия, национальный патриотизм, лояльность своему государству, подчинять эти чувства более высокой и управляющей идее культурной солидарности. До сих пор культурная общность хотя и играла огромную роль, но все же уступала многим другим факторам.

Но за последние сто — сто пятьдесят лет общество, прежде всего европейское, претерпело поразительные изменения, которые позволяют говорить о том, что в социальной организации социумов все большую роль начинают играть объединения по принципам культурной общности, основанной на совпадении образа жизни, духовных ценностей, образовательного уровня и т. д. То есть на место классов заступают субкультурные, по сути, образования. По крайней мере роль этих образований сильно возросла и продолжает расти.

Мне совсем не хотелось бы упрощать ситуацию и, используя термин “субкультура”, тем самым поддерживать модный в России, но вообще-то устаревший разговор об отсутствии в западных обществах неких интегрирующих норм, о распаде культуры на субкультуры. Суть дела как раз в том, что субкультуры вполне интегрированы в общие нормативы современной христианской цивилизации, что Запад, пережив кризис, сейчас сумел выйти на некие новые рубежи своего развития, решив — на данном этапе — проблему отношений личности и общества. Высокая автономия личности, возможность свободных объединений по субкультурному признаку сумели ужиться с высокой сплоченностью, с четкой ассоциацией большинства граждан с ценностями европейской христианской цивилизации. Эти ценности позволяют вполне достойно существовать, а то и процветать даже тем, кто их вообще не приемлет.

В XIX веке о субкультурах в Европе никто не говорил. К этому времени на Западе оформились монолитные буржуазные общества с присущей им единой иерархической системой ценностей. (Хосе Ортега-и-Гасет очень метко назвал тогдашний строй либеральной демократией, при коей глупые имеют возможность выбирать умных для своего управления.) И в самом деле, стоит открыть книгу любого европейского писателя середины прошлого века, как нам становится очевидной жесткая сословная разграниченность общества того времени, его строгая нормативность и упорядоченность. Причем все это совсем не означало, что социальный статус личности, ее значимость и ценность были низкими. Просто общество было предельно структурированным — каждый имел и знал в нем свое место и свою роль.

Англичане не зря поставили памятник легендарному Шерлоку Холмсу на Бейкер-стрит: Конан Дойл — один из последних писателей, опоэтизировавших уходящую эпоху устойчивых и ясных ценностей, исчезающий педантично-регламентированный, иерархический, викторианский мир. (Недаром после первой мировой войны никаких Шерлоков Холмсов уже и не могло быть — жизнь изменилась кардинально. В лучшую или худшую сторону — другой вопрос, но изменилась.)

Герой Конан Дойла действует в совершенно искусственной среде, очень добропорядочной и очень нормативной, в которой существует только один рецепт жизни. Англия, какой она предстоит со страниц книг Конан Дойла, страна весьма унифицированная, страна сытых сквайров, высоких, крепких, благородных, добродушных джентльменов с очень устойчивыми, почти до маниакальности, привычками. Конечно, у этих благонравных господ есть собственные хобби, привязанности, некоторые различия во взглядах на жизнь. Но вот что характерно — такие подробности не очень-то интересуют Холмса. В его сыскной практике они только докучливая помеха, поскольку для жестко нормативного, иерархического сознания, воплощением которого, собственно, и является герой Конан Дойла, подобные вещи совершенно несущественны, вторичны. Все, что окружает его, все, с чем он сталкивается, непременно интегрируется в единую систему ценностей, расставляется по вертикальным уровням. Ничего одновременно равного и различного не существует. Если равное, то одинаковое (на уровне значимого: два лорда могут отличаться только тем, что один собирает марки, а другой разводит розы).

Параллельно с этой рассмотренной нами общецивилизационной тенденцией ко всеобщей унификации и монолитности общественных структур и традиций в мире начиная с эпохи Возрождения наметилась и сформировалась другая тенденция — тенденция личностного развития, отстаивания личностной уникальности и суверенности, свободы от всевозможных сословных рамок и ограничений, утверждения самобытности каждого человека вне зависимости от занимаемого им места в обществе.

За сотни лет человеческая цивилизация выработала два основных направления своего развития. Первое шло через слияние всех со всеми в глобальной всеобщей регламентированности. Второе — через все большее возрастание личностной автономности и свободы. Кстати сказать, марксизм в известном смысле был попыткой примирить две эти тенденции. Смысл личностной самодеятельности, по Марксу, в неограниченном общении, которое возможно только при присвоении неограниченных производительных сил. Впрочем, такая модель, поскольку марксизм совершенно не брал в расчет трансцендентность личности, оказалась у основоположников научного коммунизма, по-моему, совершенно умозрительной, лишенной реально-предметного, самобытийного основания. Однако характерно, что спустя недолгое время после смерти основателей марксизма мир по-своему решил проблему, столь чутко ими угаданную и обозначенную: прежние буржуазно-национальная монолитность, сословная стратифицированность, пирамидальная иерархичность, присущие XIX веку, рухнули.

Здесь следует оговориться, что понимать под глаголом “рухнули”. В данном случае речь идет, во-первых, о сущностном изменении общественного сознания и, во-вторых, о распаде, раздроблении одного единого мира, единого организма на несколько более мелких, но вполне жизнеспособных и взаимозависимых пространств и организмов, то есть об и з м е н е н и и х а р а к т е р а е д и н с т в а.

Единство общества и культуры в XIX веке означало четкость норм, однозначную иерархию ценностей, жесткую, ступенчатую стратификацию. Единство уже в середине XX века означало корреляцию многообразия. (Аналогией такому изменению представлений может послужить эволюция понятия “тело” в физике. Даже для нынешнего обыденного сознания тело — это нечто твердое, с четкими границами и четкой структурой. Но ведь телом (в физике) можно назвать и газ, устроенный совсем иначе.)

Прежние привычные способы стратификации общества на классы, социальные группы и т. п. начиная примерно с 30-х годов оказались несостоятельными, поскольку перестали вмещать в себя новые, более сложные модельные представления о мире. Конечно, ими пользуются и до сих пор — что поделаешь, если множество людей привыкли воспринимать и описывать мир при помощи старых терминов и схем. Но ведь суть многих происходящих в мире изменений состоит именно в преодолении таких жестких, неуклюжих и внешних по отношению к личности человека разграничений.

Очевидно, что очень многие писатели, ученые и философы еще в начале нашего века отчетливо видели и понимали идущие в мире процессы распада иерархическо-вертикальных структур общества, но как адекватно осмыслить и описать их, представляли себе не вполне. Отсюда столь широкое распространение и популярность получили в Европе всякого рода космические учения и гипотезы (например, учение о ноосфере). Потому же, по всей видимости, появилось и такое понятие, как “субкультура”.

Конечно, термин “субкультура” — паллиатив. Он не слишком точно отражает и передает сущность общецивилизационных процессов. Во-первых, уже сам по себе префикс “суб” как бы указывает на некоторую ущербность и вторичность явления, которое термин обозначает; вторичность относительно некой высшей культуры, некой пусть и преходящей, но господствующей нормативности (тут невольно возникает прямая аналогия с субпродуктами). Во-вторых, понятие “субкультура” ассоциируется с процессами, идущими где-то по периферии общества и не затрагивающими его сердцевины, его оснований. Наконец, в-третьих, субкультура может трактоваться (и зачастую трактуется) как явление замкнутое, изолированное, герметичное и самодостаточное. На самом же деле человек принципиально не может принадлежать только к какой-либо одной субкультуре. (Если это было бы так, то любой разговор о культуре вообще потерял бы смысл, да и общество как таковое просто перестало бы существовать.)

Кроме всего прочего, понятие “субкультура” сложилось и появилось в научном обиходе в рамках устаревшего для понимания подобных явлений типа рациональности. Единая нормативность XIX века являлась следствием линейно-рационального мышления, редуцировавшего мир до некоего конечного числа умопостигаемых принципов, а затем вновь констатировавшего его через множество дефиниций. Не вмещавшееся в эту жесткую конструкцию вытеснялось как иррациональное. Но последнее все сильнее напоминало о себе. И потому рационализм вынужден был потесниться, как потеснилась монархия перед конституцией. Рационализации пришлось допустить непредсказуемость человека как некоторую девиацию. Иррациональное заняло независимую, но все же периферийную позицию. Превалирующие положения в теориях познания и господствующих идеологемах по-прежнему занимал линейный рационализм.

И тем не менее появление термина “субкультура” и осознание законности, “нормальности” существования субкультурных общностей стало колоссальным шагом вперед на пути самопознания и саморазвития цивилизации. Конец сословно-иерархического мира был предрешен. Мир изменился, причем изменился кардинально. Появился новый человек, вместе с ним и новые формы культурного мышления.

Чудесная иллюстрация сказанному — один из рассказов крупнейшего английского писателя и мыслителя Г. К. Честертона, посвященных знаменитому патеру Брауну, — “Злой рок семьи Дарнвей”, в котором, может быть, недостаточно полно, зато до отчетливости ясно продемонстрированы особенности новой бытийности и новые формы ее осмысления.

В начале рассказа двое художников приходят в полуразвалившийся замок старинной, но разорившейся и несколько одуревшей от тяжелого и мрачного давления веков семьи Дарнвей. Выясняется, что над семьей тяготеет злой рок: каждый седьмой наследник, а именно таковым должен стать вновь прибывший молодой человек, погибает жуткой и загадочной смертью. Действие рассказа разворачивается в непрестанном ожидании кошмара и гибели. Молодой наследник как может пытается бороться с неумолимым роком. Но в итоге все-таки загадочно гибнет. При объяснении этого события сталкиваются три позиции.

Согласно первой потусторонние силы в самом деле существуют. Они-то и погубили молодого человека. Эту позицию высказывает старый дворецкий. К ней склоняются и художники. Вторая позиция (ее сторонник врач, пользующий семью) сводится к тому, что смерть молодого человека обусловлена его скверной генетической наследственностью. “Все Дарнвей сумасшедшие, — говорит врач, — это следствие частых браков внутри семьи в прошлом”. Наконец, третью позицию высказывает патер Браун. В процессе расследования случившегося он вообще делает немало интересных замечаний. В частности, при оборудовании фотостудии на втором этаже замка, когда один из художников отмечает, что, мол, стеклянная крыша фотостудии уродует строгий готический замок, патер Браун говорит: “У меня пристрастие к дневному свету, в особенности здесь, где его так недостает. А если вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в мире ради того, чтобы сохранить спокойствие одной человеческой души, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется”. И может быть, именно потому патер Браун не может принять ни гипотезы об изначальной мистической предопределенности чело-веческой судьбы, ни плоского линейно-рационального позитивизма врача. “При-знаться, я не вижу, чем ваше научное суеверие лучше суеверия мистического. Оба они превращают человека в паралитика, не способного пошевелить пальцем, чтобы позаботиться о своей жизни и душе”, — говорит патер Браун врачу. Один из важнейших моментов в этой фразе — точно зафиксированное писателем смещение центра мышления главного героя с внешней, пускай порой и загадочной реальности к внутреннему миру личности, к новому качеству ее объединения и сосу-ществования с окружающей действительностью. Для Честертона невозможно про-вести жесткую разграничительную черту между внешним и внутренним, человек и мир для него — две ипостаси одной единой реальности.

Конан Дойл и Честертон жили в одной и той же стране, почти в одно и то же время. Более того, оба они работали в криминально-детективном жанре. Но разница между ними колоссальная. И дело тут не столько в различии их художественных манер, не только в масштабах писательского дарования, суждения о которых всегда спорны. Патер Браун или Фишер, не говоря уж о героях прекрасных романов и эссе Честертона, совсем не похожи на Холмса, бригадира Жерара и других центральных фигур произведений Конан Дойла. Для персонажей Честертона в мире мало стабильного, точнее, стабильность-то существует, но она качественно иная, устройство человеческого сообщества приобретает еще одно измерение, и прежние формулы, описывающие его, не работают, линейно-рациональная картина, четкая аксиоматическая система метаморфизируются.

Прекрасной иллюстрацией обветшалости и бессмысленности прежних сословных рамок, разграничений и порожденных ими поведенческих штампов и клише является рассказ “Скандальное происшествие с патером Брауном”. Сюжет его прост — знаменитая красавица Гипатия Поттер бежит от мужа, биржевого маклера, с поэтом Руделем Романесом. Репортер-пуританин Рок, действительно суровый и мрачный, как скала (rock по-английски значит камень, скала), вступает в борьбу за здоровую семью. Естественно, его зашоренному пуританскому воображению рисуется невинная белокурая красавица, соблазненная демоническим субъектом, и несчастный муж, скорее всего не слишком внешне привлекательный человек. Но в действительности все оказывается иначе: биржевой маклер красив как бог, поэт стар и тяжел, а красавице далеко за сорок. Патер Браун, опираясь на простой здравый смысл, объясняет незадачливому журналисту причину его заблуждения. “А-а, не читайте так много эротических романов, — сказал патер Браун и чуть-чуть опустил веки под пламенным протестующим взором своего собеседника. — Я знаю, все эти истории часто начинаются с того, что сказочная красавица вышла замуж за старого барона-финансиста. Но почему? В этом, как и во многих других вопросах, современные романы страшно не современны. Я не говорю, что этого никогда не бывает, но этого почти не бывает в настоящее время, разве что по собственной вине женщины... И знаете ли, что обыкновенные бизнесмены иногда бывают краси-выми?”

Согласитесь, подобная речь очень не похожа на традиционные монологи Шерлока Холмса, растолковывающего своему другу доктору Ватсону мотивы какого-нибудь раскрытого им преступления или поступка очередного клиента, не говоря уж о том, что в книгах Конан Дойла такой ситуации и возникнуть-то не могло. Показательно и то обстоятельство, что в словах патера Брауна все выглядит как-то неопределенно, неоднозначно, что вполне соответствует той ситуации, при которой понятие своего круга если еще и сохраняется, то уж принуждение, во всяком случае, в этом кругу отсутствует. Таков принципиально новый тип организации общества, где существуют определенные свободные сферы, с более или менее устойчивым составом людей, объединенных общностью интересов, культуры, работы, проживания и тому подобным. Однако в этих сферах нет места жесткой, довлеющей иерархии, грубого и едва ли не гласного закона, прямо выводящего за пределы свободной личности человека норму его поступков. Проще говоря, ошибка Рока в том, что он принимает субкультурную общность за класс, что руководствуется уже отжившими и потому никчемными предубеждениями, и в том, что для него как архаичного романтика границы сословий могут быть преодолены только путем героического поступка, вызова обществу и миру.

А вот что пишет Честертон о самом патере Брауне: “Видно, так и будут вечно гоняться друг за другом по свету два патера Брауна: один — бессовестный пре-ступник, скрывающийся от правосудия, второй — страдалец, сломленный клеветой и окруженный ореолом реабилитации. Ни тот, ни другой не похож на настоящего патера Брауна, который вовсе не сломлен, шагая по жизни своей не слишком-то изящной походкой, несет он в руке неизменный зонт, немало повидавший на своем веку, к людям относится с теплой симпатией и принимает мир как доброго приятеля, но не как судью своим поступкам”. Думается, эта характеристика героя помимо всего прочего содержит одно чрезвычайно важное для нас свидетельство. Оно состоит в том, что прежний строго расписанный свод бытовых установлений и норм навсегда канул в Лету. Но это вовсе не означает, что связь личности с миром теперь прервана. Нет, она безусловно существует, но совсем на ином уровне: м и р — д о б р ы й п р и я т е л ь.

Итак, за время, минувшее с эпохи Возрождения до XX столетия, в мире сформировался новый тип свободной, автономной личности, явно не умещающейся в старые сословные и классовые соты и ячейки и потому ищущей новые, более совершенные способы взаимодействия с окружающей ее действительностью. То, как складываются в наше время отношения человека с миром и чем они отличаются от прежних, я постарался на примерах героев Конан Дойла и Честертона пусть пунктирно и схематично, но все-таки обозначить. Но нас интересуют те новые социокультурные образования, которые постепенно вытеснили из жизни западной цивилизации старые классы и которые выполняют своеобразную посредническую миссию в процессе диалога человека и мира, личности и общества. Я имею в виду те малые и гибкие формы культурной и общественной самоорганизации людей, которые мы условно определили термином “субкультура”.

Вообразим себе, что легендарная Атлантида когда-то все же существовала. Там были свои герои, поэты и мудрецы. Что мы сегодня знаем о них? Да ровным счетом ничего. А ведь им, наверное, хватало их тогдашней аудитории для твердой уверенности в важности и даже необходимости своего дела и подвига, для убежденности в собственной значимости. Ну а сейчас, уже в наше время, что нам известно о поэтах, художниках, мыслителях, живых и, видимо, интересных людях, допустим, какого-нибудь племени банту? Но им самим для ощущения полноты собственной жизни, по всей вероятности, достаточно такой аудитории, как свое племя, и только.

Теперь обратимся к истории Европы. Здесь в период XVII — XIX веков сложились некие политические, экономические и культурные мегаобщности, охватывающие огромные пространства и территории. Естественно, что общее число высокообразованных людей — носителей культурной и научной информации о мире относительно всех остальных жителей, населявших эти территории, заметно уменьшилось. Но сам процесс развития человека тем временем шел в ином направлении: человек становился все более пытливым, все более творческим. Ему требовалась совсем иная система коммуникации, возможность более действенного и непосредственного контакта с миром. Увы, разум человека просто не в состоянии охватить всего богатства мировой цивилизации. Несколько тысяч просвещенных и талантливых людей — едва ли не предел его знаний и внимания. И потому он будет иметь хотя бы какое-нибудь представление о поэзии Байрона, живущего в пределах его культурного пространства, но вряд ли когда-либо услышит, например, о творчестве поэта и пастуха Харуру из племени ашанти, который, возможно, ни в чем не уступал, а может быть, и превосходил своим талантом англичанина, но жил в д р у г о й культуре. Вот эту замкнутость и ограниченность больших культурных традиций и помогают преодолевать субкультуры, делающие внятными, доступными для каждого в с е без исключения культуры и направляющие развитие человечества по более свободному, д л я в с е х о т к р ы т о м у пути.

В определенном смысле субкультуры как бы возрождают некоторые наиболее привлекательные и поучительные для современной цивилизации культурные традиции средневековых городов и республик с их дробно-мозаичным, праздничным, карнавальным разнообразием, с их радушием и гостеприимством, странным сочетанием наивной мистики и крепкого рационализма. Однако в отличие от средневековых городов субкультуры территориально не обособлены, поскольку существуют куда как в более открытом для познания и взаимообусловленном, взаимозависимом мире, в едином цивилизационном контексте.

Нынешнее состояние западного общества характеризуется очень высоким уровнем развития личности и свободных субкультурных ассоциаций граждан. Связано это в первую очередь с происшедшей и в целом завершившейся на Западе интеллектуальной революцией. По всей видимости, студенческие бунты 60-х годов и многочисленные выступления широких слоев населения западных государств по различным поводам знаменовали заключительные стадии этого процесса, в котором новый тип рациональности, децентрализация духовного мира обрели достаточно массовую базу. Можно предположить, что значительное количество людей, живущих в Западной Европе, освоили новую модель мышления и сумели на ее основе выстроить приемлемую для нормального цивилизованного общежития картину мира. Я почти убежден, что проект объединенной Европы был невозможен еще лет пятнадцать назад, теперь же он стал реальностью. Почему? Потому что сложилось представление о том, что равное и разное может жить рядом, что нет необходимости посягать друг на друга. Совершенно исчезла модель однозначного, линейного мира. Изменилось представление о политике, понимаемой ныне на Западе уже не как беспощадная кровавая борьба за власть, а как взаимное стратегическое планирование, построение общего дома. Один из французских журналистов недавно с некоторым удивлением отмечает уход в прошлое идеологических споров. И, видимо, это закономерно. Ведь спор об идеологии — спор для тех, кто маскирует этим свои властные притязания, кто настаивает на единственности истины, кто воспринимает мир как иерархическую пирамиду, на вершине которой стоит сам спорщик. Для тех же, кто реально понимает всю множественность и равноправность различий, идеологические споры бессмысленны. Нет предмета. Есть только тема для общения и диалога, для взаимного планирования.

Упрощенно говоря, современный Запад — край сплошных субкультур. Англия и Франция, скажем, выступают сегодня не столько как мировые державы, оспаривающие друг у друга сферы влияния, сколько как субкультуры, которым необходимо уживаться и взаимодействовать. В известном смысле это свидетельствует, что государства больше не довлеют над своими гражданами и частный человек, гражданин почти что сравнялся в своих правах и своей значимости с государством, что недалек тот день, когда мир будут населять свободные группы граждан, вполне способные к самоуправлению. Но это произойдет совсем иначе, нежели виделось Карлу Марксу: мускулистые пролетарии с отвертками не станут собирать искусственный каркас корабля коммунизма.

2

Все те социокультурные процессы, о которых мы пока вели речь только применительно к странам Запада, сегодня несомненно имеют самое непосредственное отношение и к современной России. Более того, постепенное освоение нового цивилизационного пространства и ценностей, присущих западному миру, составляет суть происходящих у нас в последнее время событий. И потому одна из главных насущных духовных проблем сейчас для россиян — это адекватное, здравое осознание и истолкование наметившихся в стране перемен. И тут так или иначе нам придется говорить об интеллигенции.

Кант писал, что две загадки никогда не перестанут волновать человечество: нравственный закон в душе и звездное небо над головой. Для русского же человека существует еще масса столь же, казалось бы, неразрешимых загадок. Например, в чем тайна русской души? Почему до сих пор все преобразования в России заканчивались крахом, катастрофой, массовым кровопусканием? Действительно ли история России загнана в порочный круг сменяющих друг друга тоталитаризма и хаоса? Верно ли, что у русских рабская психология и они пуще прочих народов любят либо безбрежную вольницу, либо жестокую, беспощадную власть?

Все эти “неразрешимые” вопросы, видимо, все же требуют ответов. Причем ответов не туманных, не общих, но по возможности конкретных, ясных и рациональных, доступных обыденному сознанию. То есть сознанию тех обыкновенных людей, от которых сейчас и зависит судьба российских демократических преобразований — их успех или срыв, могущий обернуться очередным кровавым кошмаром.

Еще в начале нашего века авторы знаменитого сборника “Вехи” констатиро-вали четкое различие между дефинициями “образованные классы” и “интелли-генция”.

К первой категории они отнесли ученых, врачей, инженеров, государственных чиновников, военнослужащих, духовенство и даже значительную часть известных писателей и философов, то есть крепких, знающих свое дело и имеющих свою собственную общественную нишу профессионалов.

Вторым понятием — “интеллигенция” — они обозначили некий “орден” (по аналогии со средневековыми орденами странствующих монахов), некую категорию людей, не имеющих сколько-нибудь определенного, значимого и постоянного рода деятельности, то есть непрофессионалов, дилетантов, ставивших главной своей целью социальное переустройство общества на началах им одним ведомой истины. Иными словами, с помощью термина “интеллигенция” веховцы весьма точно определили сформировавшийся именно в России к середине XIX века новый социальный слой (в коммунистической терминологии — “прослойку”), состоящий главным образом из самозваных учителей жизни, неприкаянных устроителей общественного благоденствия, монопольных держателей некой “правды”, маргинализированных носителей “прогрессивной” идеологии.

Характерны та антипатия, то презрение, та нескрываемая враждебность и даже агрессивность, с которыми интеллигенты относились к представителям образованных классов, квалифицированным специалистам. Для них, интеллигентов, последние являются консерваторами, мракобесами, беспринципными прислужниками реакционной власти, эксплуататорами забитого и страдающего народа. Неприязненность, с которой “новые люди” воспринимали профессионалов, была точно подмечена многими русскими писателями — Достоевским, Писемским, Лесковым, Чеховым. (Оговорюсь, что обстоятельство это не имеет прямого отношения к спонтанной, импульсивной нелюбви простонародья к “образованным”. В данном-то случае нетерпимость к образованным людям проявлялась со стороны, казалось бы, тоже образованных людей.)

В чем же психологические особенности и различия интеллигентов-дилетантов и профессионалов? В поисках наиболее приемлемого способа самореализации интеллигент-дилетант в отличие от профессионала делает ставку не на приращение и углубление личного знания, личного умения и мастерства, а на достижение и увеличение собственного влияния н а д р у г и х людей. Он, дилетант, стремит-ся не сотрудничать с жизнью и миром (как это свойственно профессионалу), но властвовать над ними, подчинить их себе, командовать ими, для чего ему, интеллигенту-дилетанту, требуется изобрести какую-нибудь “теорию”, “открыть”, а точнее, на скорую руку сконструировать “железную” и механическую внешнюю закономерность. Но жизнь, общество с трудом втискиваются в жесткие рамки искусственных идеологий, что сильнейшим образом раздражает, невротизирует личности, эти теории активно пропагандирующие, делает их предельно агрессивными и фанатичными. Что ж, рассуждают они, если жизнь не отвечает нашим теориям, тем хуже для жизни. Если она, жизнь, не желает подчиниться нам добровольно, мы заставим ее это сделать. Но ведь заставить живой мир подчиниться жесткой отвлеченной и мертвой схеме значит — у б и т ь е г о (что, в сущности, и случилось в России в 1917 году).

Для интеллигента-революционера насилие над жизнью, миром и обществом становится желательным еще и потому, что всякая реформа для него понятие сиюминутное, разовое, одномоментное — р е в о л ю ц и о н н о е. П е р м а- н е н т н а я трансформация жизни, п о с т о я н н о идущие в обществе и органичные его природе реформы и преобразования, требующие подлинных знаний и направленных постоянных усилий (регулярно проходящие выборы всех ветвей власти, смена у руля государства правящих партий, политических и экономических курсов, то есть все то, что регулярно происходит в цивилизованных странах), сознанию интеллигента-дилетанта непонятны и чужды.

Вообще говоря, дилетанты в любой ситуации склонны к фальсификации обще-ства. Причем фальсификация должна быть максимально общей, максимально широкой, исключающей всякое соотнесенное с реальностью сравнение.

Фальсификация затрагивает не только историю или экономику, она творит еще и псевдоличность, создавая для нее псевдоструктуры. При этом достигается столь желанная для невротизированных дилетантов имитация средств деятельности; фальсифицированная личность отодвигается от средств реализации, она производит псевдодеятельность. Никакого продуктивного выхода уже и быть не может, исчезают в е щ и как коммуникационная основа общества; люди, включенные в такие процессы, погружаются в дикое состояние жизни в псевдоструктурах, наиболее схожее с бредом навязчивых состояний, с полусном-полубодрствованием.

Еще одной иллюстрацией к описываемому нами типу может служить отношение (и не только в России) дилетантов к народу. С одной стороны, риторическое народолюбие: пафосные декларации богатырских способностей народа, воспевание его выдающихся дарований. С другой — откровенная гадливость, презрение к народу, скрытая убежденность, что народ — “дурак”.

И тип дилетанта и тип профессионала существуют и существовали во всех без исключения странах и во все времена. Но для состояния общества важно прежде всего соотношение между ними. У нас в России тип дилетанта занял совершенно особое — главенствующее — место, он добился совершенно феноменальных успехов, на семьдесят с лишним лет навязав свою картину мира практически всему социуму и на протяжении едва ли не столетия подвергая профессионалов нещадной эксплуатации и просто уничтожению1.

Но как же случилось, что именно в России маргинальный слой н е п р о ф е с- с и о н а л о в-и н т е л л и г е н т о в сформировался, окреп и наконец, породив когорту п р о ф е с с и о н а л ь н ы х р е в о л ю ц и о н е р о в, захватил власть, установив невиданный в истории деспотический режим?

В ситуации цивилизационного кризиса, разразившегося в России на рубеже XIX — XX веков, сфера конструктивного действия в стране оказалась очень узка. Из-за чего возникла чрезвычайно резкая поляризация профессионалов, связанных с правящим режимом, и дилетантов, все более оттесняемых на периферию общества. Оттеснение дилетантов от взаимодействия с конструктивными социальными группами, то есть еще более глубокое погружение их в маргинальность и дилетантизм, по моему мнению, провоцировало и обостряло у них желание кардинально изменить цели общественного развития и само общество. С началом реформ 60-х годов должен был начаться процесс втягивания дилетантов в профессиональную среду, перевод их энергии в созидательное, конструктивное русло. Но если это и происходило (например, в земских структурах), то явно в недостаточных масштабах. Слой интеллигентов стал быстро пополняться. Высший общественный класс, породив в начале XIX века новый субъект действия — шестидесятников, народников, разночинцев, отнесся к нему, как белый хозяин отнесся бы к плоду незаконной связи с рабыней-негритянкой. Отчасти это связано с тем, что этот бастард сформировался раньше самих реформ, что реформы запоздали и пришли в тот момент, когда интеллигент-разночинец оказался уже не в состоянии изменить свою судьбу. Его творческой потенции хватило лишь на то, чтобы сформировать следующую волну воинственных дилетантов-маргиналов.

Иначе говоря, российский мир оказался с л и ш к о м з а и е р а р х и з и р о- в а н н ы м, слишком многоступенчатым для быстрого продвижения волевых и энергичных натур из общественных низов. И не случайно один из наиболее ярких дилетантов-маргиналов — Н. Добролюбов писал, что великое дело переворота для него стало ясным с самого начала сознательной жизни. В воспоминаниях о своем детстве Добролюбов говорит, что одно из основных его ощущений — мука, и он уверен, что окружающая его жизнь — одно бессмысленное страдание. Добролюбов не может вполне объяснить, почему он страдает: объяснение он придумывает — гнилость и недемократичность общественного устройства. (Правда, он не пишет, что существо этой гнилостности в том, что его не приняли в приличное общество, обусловливающее развитие страны.) Вокруг себя он видит только нищету и рабство. Поэтому он обращается к интеллигенции, призывая ее расшатать государственное здание, обрушить его и выпустить народ на свободу (при этом, правда, интеллигенция должна поставить народу “разумные” и “гуманные” цели его дальнейшей жизни). В работе Добролюбова, писанной до реформы, естественно, нет и намека на хоть малейшую возможность сотрудничества с правительством, чиновниками и дворянством, с этими “душителями” и “вешателями”.

Другой гениальный дилетант-теоретик, П. Лавров, считал, что практика — это не предметно-материальная деятельность, а действенная борьба (политико-властная) меньшинства с социальными институтами, переделка их на базе новых целей, а по существу — ликвидация. Например, он считал чрезвычайно полезным постулировать, что современное ему общество целиком и полностью аморально. Таким образом, решительно ставились под сомнение все без исключения общественные сферы и институты, включая семью и брак. Многие современники, комментируя подобные теоретические суждения, определяли их как симптом кризиса интеллигентского сознания (отметим, что для интеллигента-революционера кризис сознания — единственное и абсолютно органичное состояние), указывали на отсутствие у интеллигенции прочных социальных корней в обществе, на ее полную глухоту и нечуткость к живой жизни.

Все это совершенно верно. И, повторюсь, является прямым следствием того прискорбного факта, что веками выстраивавшаяся вертикальная пирамида русской имперской государственности являлась слишком монолитной, чрезмерно иерархичной. Именно ж е с т к а я н о р м а т и в н о с т ь о б щ е с т в е н н о й ж и з- н и Р о с с и и, к о н с е р в а т и з м е е г о с у д а р с т в е н н ы х с т р у к- т у р, а р х а и ч н о с т ь р о с с и й с к о й т а б е л и о р а н г а х о б у- с л о в и л и в о з н и к н о в е н и е, м а р г и н а л и з а ц и ю и р а д и к а- л и з а ц и ю н о в о г о “о р д е н а” и н т е л л и г е н ц и и, с т а в ш е г о м о з г о м и г л а в н о й  д в и ж у щ е й с и л о й о к т я б р ь с к о г о п е р е в о р о т а 1 9 1 7 г о д а.

Однако разрушив основы прежнего государства, уничтожив его социальную структуру, профессиональные революционеры (дилетанты, неумехи в повседневной жизни) не смогли создать взамен ничего стоящего. Единственное, на что они были способны, это в конце концов репродуцировать прежнюю систему власти. За одним существенным различием. Новая власть была властью н е п р о ф е с с и о н а л о в, изначально и по существу не способных ни к какому длительному, умелому и конструктивному созиданию и могущих только профанировать его (“великие стройки коммунизма”, коллективизация, целина и т. д.), держась исключительно на насилии (над людьми ли, природой), страхе да на фанатическом, граничащем с массовой психопатией энтузиазме целенаправленно оболваниваемых ими масс. Сравнительное долгожительство режиму в немалой степени обеспечили и наработанный за века экономический потенциал страны, и ее огромные человеческие и природные ресурсы. Когда же последние оказались исчерпанными, началась перестройка.

Впрочем, началась она не только и, быть может, даже не столько в силу этого. Были и иные, весьма существенные, с о ц и а л ь н ы е причины.

Цивилизационный кризис, наметившийся и обострившийся в российском обществе к середине — концу XIX века и вызвавший в конечном счете революцию в начале века XX, этой революцией преодолен не был. Пришедшие к власти революционеры-маргиналы только на какое-то время с помощью террора и репрессий подморозили его.

Основные социальные процессы в России после октября 1917 года развивались как бы в двух противоположных направлениях. С одной стороны, в результате варварской коллективизации произошел массовый исход крестьян из деревень в крупные города, что привело к маргинализации городского населения, появлению нового, преобладающего типа оторванного от прежней почвы, но так и не сумевшего до конца адаптироваться к городской культуре низкоквалифицированного работника. Зато, с другой стороны, под воздействием промышленной революции 30 — 50-х годов шло формирование нового корпуса уже советских профессионалов: ученых, врачей, инженеров. Именно этот корпус и создавал основную угрозу для дилетантов, занимавших командные высоты в государстве. Разумеется, правящая бюрократическая верхушка осознавала опасность, исходившую для нее со стороны новых профессионалов. И как могла ограничивала активность последних жесткими рамками сугубо профессиональной деятельности. Всякие попытки профессионалов реально повлиять на государственную политику пресекались (вспомним провал косыгинских реформ в середине 60-х годов). Однако в условиях бурного развития средств массовой коммуникации и мировой научно-технической революции, от которой стало невозможно отгородиться никакими железными занавесами, а также очевидной исчерпанности, бесперспективности экстенсивного развития производства роль профессионалов в советском обществе последовательно возрастала. Опираться только на неквалифицированный труд рабочих-маргиналов становилось уже п р о с т о н е в о з м о ж н о.

Закономерно, что как раз в это время в обществе постепенно, пусть пока только на бытовом уровне, складывались новые, неформальные ассоциации (субкультуры) профессионалов: младших и средних научных сотрудников, дельцов теневой экономики, мелких и средних государственных чиновников и т. д., а также утративших надежду пробиться наверх и уставших батрачить на советской идеологической барщине новых непрофессионалов — мелких и средних партийных и комсомольских работников, журналистов, второразрядных литераторов и артистов. Появление и широкое распространение подобных неформальных объединений, г о р и з о н т а л ь н о — с у б к у л ь т у р н ы х общественных структур, разрушали сам фундамент тоталитарной государственной пирамиды.

С о в е т с к и е о б щ е с т в е н н ы е с т р у к т у р ы (а в и с т о р и- ч е с к о й р е т р о с п е к т и в е — в е к а м и ф о р м и р о в а в ш и е с я и м п е р с к и е и е р а р х и ч е с к и е в е р т и к а л ь н ы е с т р у к т у р ы р о с с и й с к о г о о б щ е с т в а) н а р у б е ж е 6 0 — 7 0-х г о д о в н а- ч а л и с т р е м и т е л ь н о р а з р у ш а т ь с я. О б щ е с т в о п е р е с т а- л о б ы т ь ж е с т к о м о н о л и т н ы м.

Таким образом, реформы в СССР (в России) стали не просто неизбежными. У советского (российского) общества, пожалуй, впервые в истории сложилась реальная социальная почва для успешного и всестороннего реформирования в с е г о государственного здания, п о л н о й модернизации его основ и реального прорыва порочного замкнутого круга, по которому столетиями как заколдованная ходила Россия — “вольница-деспотия”.

С самого начала реформ (1985) вопрос стоял так: кто их возглавит — профессионалы или дилетанты-управленцы? Начали и возглавили их последние. Реформаторы горбачевской генерации были, конечно же, дилетантами. Но дилетантами “новой волны”, новой формации, инфицированной вирусом западной демократии. Ясно осознавшие, что в современном техногенном мире “так жить нельзя”, они, однако, старались решить изначально неразрешимую задачу. А именно — сохранить прежнюю иерархическую вертикаль, прежнюю пирамиду власти (правда, несколько модернизировав, подновив ее, избавившись от отдельных совсем уже обветшавших, архаичных звеньев) и одновременно распространить свое влияние и контроль на стремительно создающиеся в обществе горизонтальные субкультурные структуры, направить их развитие в нужное тоталитарному государству русло. Именно здесь д и л е т а н т и з м управленцев-непрофессионалов, их природ-ная генетическая склонность к профанации и фальсификации реальной действительности, абсолютное непонимание органических законов развития жизни общества оказались для них роковыми.

Вспомним, как в свое время правительство бывшего СССР под руководством премьера Николая Рыжкова приняло решение разрешить так называемую индивидуальную трудовую деятельность. Расчет был предельно прост и предельно ошибочен: пенсионеры и студенты, домохозяйки и не слишком загруженные основной работой служащие примутся починять башмаки, печь пирожки, обустраивать собственные кафе и тем реализуют свои частнособственнические инстинкты. И гражданам выгодно и государству прибыток. А главное, все как бы остается на своих местах. Волки сыты, и овцы целы. Но в жизни случилось нечто иное. Граждане хотя и начали довольно активно печь пирожки и открывать кафе, но вскорости возжелали иметь нечто большее — собственные заводы, газеты и пароходы — и вообще жить, не обращая внимания на государство. Как любил говаривать бывший генсек-президент, процесс пошел. Правда, несколько в ином направлении и совершенно не запланированными темпами.

Шаткая и дряхлая социальная пирамида советской государственности, построенная на идеях всеобщего равенства и взаимного принуждения, зашаталась и в 1991 — 1993 годах окончательно рухнула.

Однако было бы величайшей наивностью полагать, что теперь реформы пойдут как по маслу.

Конечно, сегодня мы имеем с а м о е п р о ф е с с и о н а л ь н о е со вре-мен Столыпина правительство. (Пока еще не до конца избавившееся от родимых пятен дилетантизма, оно тем не менее чрезвычайно быстро совершенствуется и профессионализируется.) В стране созданы и обретают все больший реальный вес частные экономические структуры (многочисленные банки, ряд успевших акционироваться и приспособиться к новым условиям работы предприятий, фермерские хозяйства), объединяющие энергичных и мобильных молодых людей, значительное число представителей среднего поколения и даже вовремя среагировавших на кардинальные изменения в обществе вчерашних партийных и комсомольских деятелей. Но ведь и огромная часть столетиями по одному ранжиру выравнивавшегося и десятилетиями маргинализировавшегося и люмпенизировавшегося общества никуда не исчезла. Не говоря уж об огромной массе советского чиновничества, за долгие годы стагнации утратившего способности адаптироваться к динамике реальной жизни и не имеющего, по существу, никакой действительной профессии, никаких подлинно трудовых навыков.

Интересно и то, что среди противников радикальных реформ сегодня (в особенности после октябрьских, 1993 года, событий) оказалась и очень значительная часть интеллигенции. (Есть среди этой части и свои “бешеные”, есть и просто инертно брюзжащие, за годы коммунистического режима привыкшие всегда наготове держать в кармане известную комбинацию из трех пальцев.) Многие нынешние недовольные ходом реформ фрондеры были в свое время горой за Горбачева. Почему же тогда они сейчас против?

Наверное, все закономерно. Когда-то, в 70 — 80-е годы, они, интеллигенты-дилетанты, привыкшие выступать посредниками между народом и властью, мечтали одним чохом облагородить существовавшее государство, придать ему человеческий облик, демократическое лицо и между делом повысить собственный социальный статус в обществе. С приходом к руководству страны команды Горбачева их цели, похоже, начали осуществляться. Деятели, группировавшиеся на первых этапах преобразований вокруг “Московских новостей” и “Огонька”, чувствовали себя в роли прорабов перестройки совсем неплохо, тем более что сохраняли за собой все преимущества дилетантов. Они смело ругали номенклатурных мастодонтов-консерваторов (а кто их не ругал?), ничем не рискуя, оплакивали жертвы сталинизма (так, будто они только вчера о них узнали) и при этом вполне пристойно, благополучно и респектабельно жили2. Их социальная роль в обществе была тогда как никогда раньше высока (иные даже составили себе на своем легальном диссидентстве неплохой политический капитал и сделали хорошую карьеру). Но могли ли они себе помыслить, чем реформы в конце концов обернутся?! Могли ли они подумать, что рухнет былая вертикальная линейная ценностная иерархия и у общества постепенно начнет отмирать потребность в праздных ораторах и трибунах, выполнявших посредническую роль между “тупым” народом и “тупой” властью?! Стало ясно, что придется з а н о в о у ч и т ь с я п о н и м а т ь общество, искать принципиаль-но н о в ы е ф о р м ы в л и я н и я н а н е г о, что время героев и спасите-лей отечества заканчивается и впереди предстоит к р о п о т л и в а я, б у д н и ч- н а я и зачастую м а л о п р и м е т н а я р а б о т а по созданию н о в о г о к у л ь т у р н о г о л а н д ш а ф т а.

Может быть, именно этим с трудом и болезненно осознаваемым интеллигентами-шестидесятниками обстоятельством (а вовсе не грядущей мифической “кровавой диктатурой Ельцина”) обусловлены недавно вырвавшиеся у главного редактора “Общей газеты” Егора Яковлева слова: “В шестидесятые, семидесятые годы думающие люди России собирались на кухнях, где вели политические разговоры, пели песни, что передавались из уст в уста. Что ж, вновь соберемся на тех же кухнях, споем теперь уже новые песни. Сегодня уже стучится в дверь тот, кто, признаться, давно не заходил” (“Общая газета”, 1993, № 17).

Самостоятельная жизнь общества потребовала и самоорганизации новых интеллектуальных слоев. И тут-то появилось сомнение в том, что многие “прорабы перестройки” и “глашатаи реформ” в состоянии принести что-либо ценное в новое общество и в новые интеллектуальные слои.

Сильной стороной многих интеллигентов-шестидесятников всегда считалось “знание народа”. Но мало кто из них в состоянии это знание, даже если оно и существует, преобразовать в операциональную форму, пригодную для использования. Сразу оговорюсь: речь идет не о философском, высоком знании, которое не всегда может быть дано в квантифицированном виде. Нет, имеются в виду простые вещи. Такие, как, скажем, эффективность и действенность рекламы. Глупые “экспертные” заявления, что рекламу у нас не примут, оказались просто несерьезными.

Еще более показательны исследования профессора Грушина и его службы “Vox Populi”. Эта маленькая организация проводила исследования так называемых лидеров общественного мнения (почему Грушин их так назвал, трудно сказать). Опрашивались те, кого профессор считал элитой общества, — министры, журналисты, депутаты и т. д. Так вот в большинстве случаев опрошенные дали совершенно неверные оценки общественного мнения. К примеру, “элита” полагала, что Руцкой очень популярен у россиян, тогда как подавляющей массе обыкновенных людей, как потом оказалось, не было до него ровным счетом никакого дела.

Не менее забавны и интеллигентские разговоры о какой-то особой духовности, якобы присущей только нашей интеллигенции. При попытках же выяснить, в чем, собственно, эта самая духовность проявляется, нередко сталкиваешься просто с невротической рефлексией, страхом перед жизнью, порожденными собственной нереализованностью и только. Так что присущая российской интеллигенции “особая духовность” на поверку зачастую оказывается обычным неврозом.

Российское общество постепенно обретает новую структуру, в которой должно быть и наверняка будет место и для высокой культуры, и для науки, и соответственно для тех п р о ф е с с и о н а л о в, кто их творит, обслуживает и п о п р а в у представляет.

Не станем забывать, что наша интеллигенция в значительной мере обязана своим чрезвычайно высоким социальным статусом вековой забитости, сравнительно низкому уровню светского образования, гражданского и личного самосознания значительной части россиян. Теперь, когда информация (в том числе научная и культурная) и образование (равно как и различные способы и пути самореализации личности) становятся для большинства людей куда более доступными, чем прежде, интеллигенция волей-неволей оказывается в ситуации реально складывающейся интеллектуальной конкуренции. Нашу интеллигенцию, включая и ее художественные слои, без сомнения ждет то же, что и интеллектуалов Запада: существование в условиях своей субкультуры и жесткая конкурентная борьба за своего читателя, зрителя, слушателя. И это хорошо. Поскольку будет способствовать профессионализации интеллигенции, росту ее мастерства и интеллектуального потенциала.

Субкультурный принцип самоорганизации общества предоставляет многим интеллигентам хороший шанс найти себя в новой российской жизни.

* * *

Как бы там ни было, реформы в России продолжаются. Тяжело и не всегда последовательно, но продолжаются. Не берусь сейчас определенно говорить об их необратимости. И тем не менее другого пути кроме кардинального и фундаментального реформирования российского общества у нас нет. Либо мы научимся жить в едином ритме, в едином социокультурном пространстве со всей европейской цивилизацией, либо неизбежно превратимся в третьестепенную, отсталую страну на ее задворках.

Безусловно, у нашего государства сложная и драматическая судьба. Но ничего загадочного и предрешенного в ней нет. Все, что происходило в России и с Россией, в общем и целом вполне укладывается в рамки общеевропейской истории. И сегодня в нашей стране проходят те же процессы, которые шли и идут в остальном христианском мире: более свободным и независимым чувствует себя человек, возрастает степень самосознания личности, постепенно повышается общий образовательный уровень, быстро развиваются средства коммуникации, реальностью сделались свобода торговли и передвижения, общество становится все более автономным, все менее зависимым от государства и главное — все большее число людей проникаются (пусть пока и на подсознательном уровне) идеями и ценностями современной цивилизации. Таким образом, неизбежно возрастает, повышается способность России к скорейшей и самой широкой интеграции в мировое сообщество.

Россия приближается к миру. Переосмысливая свое прошлое и осмысливая настоящее, осваивая новые и вспоминая, воскрешая старые ценности, она ищет себя, свой н о в ы й о б р а з и вместе с тем собственное — н о в о е и д о -с т о й н о е — м е с т о в сегодняшней истории...

Ноябрь 1993.

1 Может встать вопрос: а как дилетанты, не проявив никаких профессиональных качеств, могли хотя бы на первых порах удерживаться у власти? Это оказалось возможно за счет использования ими профессионалов предшествующей генерации. В первые послереволюционные годы периоды яростной борьбы со спецами перемежались короткими периодами сотрудничества с ними. Окончательное торжество дилетантов приходится не на 1917 или 1937 год, а на конец 50-х — начало 60-х годов. Именно тогда ушли из жизни чудом уцелевшие в годы большевистских репрессий профессионалы дореволюционной закалки, последние из образованных людей, окончивших университеты еще в царской России. Именно к этому времени халтура и непрофессионализм окончательно стали нормой нашей жизни.

2 Разумеется, я не имею в виду многих известных диссидентов-правозащитников, таких, как А. Сахаров, А. Солженицын, и многих других крупных ученых, выдающихся писателей, художников, лишенных советскими властями из-за своих политических убеждений возможности заниматься у себя на родине своим непосредственным делом.





Версия для печати