Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1994, 10

Мы можем всё

истерн

АЛЕКСАНДР ЧЕРНИЦКИЙ

*
МЫ МОЖЕМ ВСЁ

Истерн

1*

Пытливый прохожий одолеет лишний квартал, чтобы полюбоваться нами: я и Лешка — примечательная пара. Особенно когда выгружаемся на перроне Павлиняса. Это название выложено крупными черными буквами языка главного племени на левом крыле вокзального строения; на правом крыле — темные гематомы, следы кириллицы.

Лешка выбрасывает клунки из тамбура, я ловлю внизу. Освобождаясь от нас, вагон вздыхает и расправляет рессоры; мы приступаем к навьючиванию. С каратэшными гиками, иначе — грыжа, мы забрасываем на спины рюкзачищи. Впрягаемся в колесные сумки. Движемся к подземному переходу. Мы мерно раскачиваемся, как профессиональные верблюды; в одном — метр шестьдесят роста, в другом — верные метр девяносто, любителям диссонансов есть на что посмотреть. У Лехи широченные плечи, за которыми работа инструктора по туризму, он привычен к насебетаскации, как мул, и ноги его всегда в форме, ибо по нашему городу он передвигается исключительно на велосипеде с прицепом, едва доставая педали. Я — существо куда более изнеженное, давно погасившее порыв к физическим упражнениям в нескольких бешеных стройотрядах. Еще прежде я выиграл у мамы битву за сутулость, и это качество моей спины общеизвестно; под хорошим гнетом я вовсе складываюсь пополам — локти стучат о колени. Если кто-то полагает сравнение с верблюдами заезженным, извольте: шимпанзе с орангутангом в походной колонне.

Комедианты любой страны вволю натешили зрителя разницей в габаритах героев, но мы — не шуты и работаем не на сцене. Мы — кормильцы и работаем на базаре. Туда-то мы и направляемся; мы — великие гуманисты — кормим народ, а народ кормит нас и наших домочадцев; у нас с народом в обе стороны “люблю”.

Сейчас народ с нежностью наблюдает, как мы готовимся к спуску в подрельсовый тоннель. Лешка берется за наши тачки спереди, я — сзади:

— Взяли!

Штанга в воздухе. Сто килограммов сметаны, творога, муки, колбасы, суповых концентратов и сливочного масла ползут над ступенями. Я смотрю на Лешкин рюкзачок и вспоминаю сонного таможенника, бредущего ночью сквозь сумерки общего вагона, население которого: а) спит; б) делает вид, что спит; в) пытается уснуть; г) думает, что спит. Мы с Лешкой принадлежим к невнятной последней категории, поскольку чересчур свыклись с опасностью, чтобы относиться к малодушной второй, но везем такое количество контрабанды, что не в силах разделить радость с первой. Кроме этого, пассажиры категорируются по высоте занимаемого положения. Мученики низшего класса едут внизу сидя, мученики высшего класса едут под потолком лежа, а мученики среднего класса на вторых полках чувствуют себя божьими избранниками, и лишь проверка паспортов может убедить, что это не сплошь евреи.

Вдруг спотыкающийся посреди нашего рая человек в плаще и фуражке вздрагивает и включает электрический фонарь. Видимость прекрасная — очевидно, батарейки свежие. С боковой третьей полки свисает чудовищная туша. Потрясенный таможенник поднимает руку и приступает к ощупыванию, под матерым брезентом хрустит.

— Кто хозяин этого рюкзака?

Проснувшись, я постепенно осознаю, что происходящее имеет отношение к нашему дуэту. Лешка, впавший было в игноранс, пытается совершить на своей третьей полке разворот, дабы оказаться с высоким гостем лицом к лицу, и сдавленно шепчет — будто обосрался:

— Я... я... я...

— Кто хозяин этого рюкзака?! — рявкает латыш, и мученики всех разрядов немедленно перестают мучиться, им интересно.

— Я, я!

Лешка наконец отвечает разборчиво; его измятый носатый фейс появляется в вышине над фуражкой проверяльщика.

— Что здесь?.. Чипсы?

— Не, хлопья кукурузные. — Лешка сокрушается, что не чипсы; он по-прежнему старается говорить поглуше, будто в вагоне едут его соседи по дому или коллеги по работе, а не такие же спекулянты; в его голосе — забойный белорусский акцент.

— А это? — Таможенник щиплет днище рюкзака. — Тушенка?

— Не-е-е, — тянет Лешка с таким сочувствием, словно у латыша только что умерла мать. — Молоко консервированное...

— А, молоко...

Латыш отчего-то разочарован — любопытно, как бы реагировал на тушенку? Он подозрительно всматривается в Лешкин рюкзак для переноски байдарок и альпийского снаряжения, который исполинским орлом оседлал узкий проход, грозя в любую минуту прибить и покалечить. Наконец проверяльщик машет рукой и уходит. Лешкина душа исполняет песнь, которую телепатически слышит весь вагон.

...Выбравшись из тоннеля, мы прем на базар, в нормальных городах это рядом с вокзалом. Самый тяжелый — в буквальном смысле — этап завершается, он далеко не самый опасный. Началась операция меньше суток назад, когда голодными хищниками мы с Лешкой набросились на полоцкие гастрономы. Свистопляска на несколько часов — очереди, нормы отпуска, паспорта, перерывы, санитарные дни. Затем дома, вечерком, — все развесить, упаковать. Поцеловать жену, детей. Сесть в последний автобус. Доволочь этот кошмар до железной дороги и спрятаться за спящими ларьками. Дождаться ночной лошади “Воронеж — Рига”. Не попасться на глаза белорусским ментам при посадке. Не привлечь внимания белорусских таможенников на границе. Потом — латвийских, “кто хозяин этого рюкзака?”. Не попасться павлинясской политуре при высадке... Хотите нашего хлеба? Что, стыдно? Трудно? Не умеете? Тогда не жалуйтесь на дороговизну. Жалуйтесь на лень.

Вчера издохла календарная зима, и светит солнце — в марте ему еще нельзя верить. Морозец в несколько градусов нам по нраву — после железнодорожной духоты и дозы, принятой за завтраком. В таких поездках частенько приходится взбадриваться, стресс изгонять. У меня при себе обычно разведенный спирт в литровой фляге, а у Лешки — две-три маленькие фляжки с домашним вином, одну мы сегодня ночью грохнули за удачную посадку, когда на третьих полках угнездились.

Мы вкатываемся в ворота бойкого субботнего базара; граждане и неграждане Латвии с надеждой глядят на наши баулы и сбиваются в свиту, на почтительном расстоянии ожидающую, пока мы выберем место.

2

Основной прилавок тянулся под навесом вдоль тыльной стены здания рынка. В субботу выбирать не из чего, все места забиты; в самом дальнем углу нам удалось потеснить пожилого чувака, нахохлившегося над произведениями литературной “классики”. Что ж, в Польше мне приходилось торговать запиленными отечественными грампластинками из личной фонотеки — по доллару за штуку, однако попсяра не была тогда моим единственным товаром. Время винила и личных библиотек ушло, и нужно абсолютно не уважать собственное время, чтобы в выходной простаивать на базаре над грудой макулатуры. Зато рядом с Тургеневым и Фонвизиным мы навалили настоящий продукт.

Колбаса! Масло! Сметана! Спички!.. Полукольцо клиентов быстро превратилось в толпу, которая стозевно алкала нашенских кормов. Мы не успевали отсчитывать сдачу; час такой круговерти сделает из кораблей пустыни королев Англии. В прошлые атаки на павлинясские желудки кривая везла куда медленнее, и до отхода поезда никак не удавалось заглянуть в гости к двадцатилетней аборигеночке Дайге, тюльпанщице с блудом в серых глазках. Сегодня мы с Лешкой, похоже, — монополисты, вот отчего ажиотаж. Я обозрел прилавок вдаль сколько мог: за мужичком с бесполезными текстами чрезмерно морщинистый дедок разложил на газетке всевозможный железный хлам, дальше фифа с лицом заведующей базой реализовывала жвачку с сигаретами, виднелась бабка с безобразно связанными шапочками-петушками (в такие поголовно рядятся молодые мастурбаторы), торчал на всегдашнем месте пивной человек со своим бочонком — словом, все местные. В последний раз нас здорово обломали конкуренты — два бугая с бабенкой и невообразимым количеством кур и сосисок, из нашего же города, впрочем; они добрели до пункта облегчения раньше и, соответственно, заняли место ближе ко входу; половина покупателей просто не доплывала до нас.

— Леша, Саша, здравствуйте!

— О, Наталья Степановна! Доброе утро!

Милая Наталья Степановна, дорогая наша пенсионерка-антифашистка, любезная помощница в святой борьбе за полноценное питание жителей Латвийской республики! В ее квартирке — два шага от рынка — мы оставляли до следующего раза непроданный полиэтилен и непроданную еду — ту, что не склонна к порче. Или пили чай, переводя дух перед броском на Ригу. Или вместе обзванивали ее соседей и знакомых, чтобы сдать им неразошедшийся мясной товар. Помогая нам с Лешкой, Наталья Степановна не только разнообразит свою жизнь, но и бьется за демократию. Молодость она провела в древней белорусской столице — Новогрудке — и ко всем землякам относится с нескрываемой симпатией: нас она сама когда-то отыскала на рынке и затащила к себе в дом.

— Сейчас я вам, ребята, чаю в термосе принесу!

— Ни в коем случае, — закричал я поверх голов. — Опозорите перед всем Павлинясом, где ж это видано, чтобы почтенная женщина молодым торгашам...

— Вот закончим, сами к вам придем! — уверил Лешка.

И мы вернулись к расчетам. Для таких, как мы, следует выпускать калькуляторы с одним действием — умножением. Вначале мы сходились с покупателем в цене за килограмм, затем умножали ее на вес кусочка — я на своей доисторической “Casio”, а напарник на лилипутской “Электронике” с солнечным питанием. Пока солнца хватало.

Сзади хлопнула дверь. Из-за наших спин вышла клуша лет тридцати пяти, с интегральной торгово-закупочной рожей, в белом распахнутом халате. Она чуть приостановилась близ нашего аттракциона и, глядя в сторону, сообщила:

— Этими продуктами здесь нельзя торговать. Убирайте!

Впервые сегодня наши уши побаловались акцентом; в порядке и подборе слов тоже чувствовалась легкая скованность, нерусскость. Женщина растворилась в кутерьме, но я успел вспомнить: в одну из суббот она уже донимала нас угрозами, а пошла бы она ..., ответработник павлинясского торжка!.. Проблема поважнее: мужичок в ветхой железнодорожной фурахе сунул за палку колбасятины самую крупную купюру, какая бывает в этой с-стране, не разойтись. И у Лешки нема, торг лишь начат, господа!

— Обождите минутку, сейчас найдем вам сдачу... А вам чего, бабуля, маслица? Пожалуйста, этот кусочек подойдет?..

Лешка, майн херр, известный ссуль:

— Сашка, Сашка, может, прикроем лавку на полчасика, а?

А сам все вываливает, вываливает из гигантского рюкзака почти одного с ним роста — наклоняться не надо, рвать цветы легко и просто.

— Брось, Алексий, мало ли мы китайских предупреждений слышали.

— И мне палочку, и мне...

— Молодой человек, у вас еще сметана есть?

— А почем сметана?

Я с тоской представил, как придется упаковываться, навьючиваться, где-то в кустах или пусть даже у Натальи Степановны отсиживаться, а тут самый пик, и оттого реально навестить сучонку Дайгу, которую бросил муж неподалеку от вокзала в двухкомнатной квартире, где мы ни разу так и не были. Впрочем, окинуть ристалище внимательным взором я не забыл. Чепуха, все тихо. Ни в Польше, ни в Латвии, ни в России не случалось у меня неприятностей на базарах. Поглощенный работой — пляшут зеленые цифирьки по дисплею, отличный творог, девушка, можете попробовать, полужирный, кстати, уксус берите, граждане, втрое дешевле, чем в ваших магазинах, — правым локатором я разобрал неприятные звуки:

— Полиция, там полиция приехала...

Батюшки: Наталья Степановна вернулась. И — бочком, бочком к Лешке подбирается, к нему ближе. И — с отчаянными жестами. Но я только что озирался, какая, к черту, полиция?!

Торговец и покупатель — охотники. Их взаимодействие состоит из обмена добычей, и от этого они азартны. Выцарапывая друг у друга деньги и, соответственно, товар, оба попадают под обоюдный гипноз. Мир перестает адекватно восприниматься, а мир, как известно, состоит из опасностей. Послушайте, сколько творческой радости в руладах, выводимых продавцом картошки на далеком восточном базаре: “Тапэах адомб, шйкель вахйци!”1 При этом он подмигивает вам, хохочет и шевелит ушами с растущими из них седыми кисточками.

Старушка, обмотанная вдовьим платком, сняв крышку, пристально изучала консистенцию сметаны в литровой банке; парень моих лет в телогрейке благодарил за купленную колбасу; старый путеец терпеливо ждал сдачу; женщина в зеленом пальто с лисой нюхала масло (да не волнуйтесь, мы прогорклого не возим, нам еще здесь бывать и бывать!); молодой папаша с дитем на шее протягивал деньги за пакет сладких кукурузных колечек. В такой миг бросить все и пойти делать кораблик — невозможно.

— Саша, Леша, полиция!

Чтобы наскоро очистить прилавок, нужно минуты три; куда прикажете бежать потом с таким весом — мы продали едва десятую часть? Цвикнула неглубокая мыслишка: как-нибудь вывернемся, максимум — штраф, который вовсе руки развяжет, да и не по наши души та полиция.

На лице Натальи Степановны мольба смешалась с недоумением, седая челка поднялась из-под мохерового берета вопросительными знаками; так безумно храбрые верные разведчики предупреждают о надвигающейся войне, а им не верят, недаром данное недоумение изготовлено почти из материала берета: оно — махровое.

— Муниципальная полиция. Предъявите ваш сертификат.

Приятный мужской голос с заметным акцентом говорил за моей спиной. Я обернулся. Красавчик — не более сорока, без головного убора, в теплой армейской куртке — держал передо мной аусвайс. Там не было ни одной русской буквы. Приплыли.

— Здравствуйте. Это хорошие продукты, — сказал я; к хорошим продуктам продолжали тянуться руки; Льва бы Толстого, бездельника, на мое место!

— Немедленно прекратите торговлю и все складывайте, — сказал красавчик недостаточно, на мой взгляд, жестко.

— Одну минуту, нужно хоть с людьми рассчитаться...

— Давайте быстрее.

За Лешкиными плечищами тоже трамвайным гвоздем торчал полисмен с юными усишками. Когда, откуда?.. Ах, пардон, да мы же обосновались прямо перед дверью служебного хода в помещение рынка, оттуда пять минут назад выбегала толстая белохалатница; заложила-таки, паскуда, и объяснила, как в нашем беззащитном тылу оказаться!

Из толпы — как в кино — полетело:

— Оставьте их в покое!..

— Дайте людям спокойно торговать!..

— Сделали в магазинах цены для буржуев, теперь последний кусок отнять хотите?..

И — тихо, шипя, сквозь зубы:

— Фашисты...

Подлинной любви не найти в конференц-залах и на площадях (там народ лжив). Она встречается лишь на базарах, здесь любят искренне — животом.

Красавчик нервничал: ему не нравилась реакция публики и наша медлительность. Во времена, когда он еще не собирался служить в полиции, особенно муниципальной, он усвоил, что “фашист” — это нехорошо. Играя в войну, он непременно хотел быть “нашим”. Сейчас он хотел быть строгим.

— Быстрее... Вам что, не ясно: это — полиция! — рявкнул. — Собирайте вещи и садитесь в машину.

— И мне палочку, пожалуйста! Без сдачи. — Какая-то женщина упорно тянулась к прилавку; если она купит колбасу у нас, а не в магазине, то выиграет аккурат на буханку хлеба.

— Прекратите! — зарычал бывший “наш”.

Лешка аж присел. Он топтался на месте. Его руки еще не поверили в то, что от выгрузки надо перейти к погрузке, и выписывали в светлом мартовском воздухе невнятные коленца — он как бы уже и упаковывался, но продукты оставались там, где их накрыло слово “сертификат”.

— Если я продам ей колбасу, то смогу рассчитаться вот с этим мужчиной. — Я кивнул на поджидающего сдачу. — Мы же еще ничего не наторговали.

Бешеными глазами красавчик смотрел на меня, на этот раз крыть было нечем. И вообще...

— И вообще, господин полицейский: влепите нам штраф и отпустите с миром. Зачем куда-то ехать?

Неумолим. Мы, Владимир Владимирович, такого еще не проходили. Слышите?

Не слышит. Во-первых, агностик, а во-вторых, семнадцать лет как мертв.

Передавая железнодорожнику деньги, я окинул толпу в последний раз. Лица светились симпатией к спекулянтам-гуманистам и горели ненавистью к правоохранительным органам. Именно так: светились и горели. Пламенели. Главное сострадание читалось, естественно, в морщинках Натальи Степановны: эх, ребятки, ребятки...

Мы принялись скидывать добро в безразмерные вместилища. Любящие нас рассасывались, и скоро обнаружилось, что за их спинами ждет полисмобиль — раздолбанный бежевый “Москвич” с любезно раззявленным багажником. На дне его, среди каких-то железок, лежал большой эмалированный (тут и там по белому разбросаны, конечно, черные пятна сколов) таз. Мой стальной нерв трепыхнулся в гадком предчувствии, едва бездонная память подсунула аналогию. В целом Антон Павлович — жуткая скучища. Сто лет назад, провидя этакую мою оценку, он решил подразнить в отместку и выписал — помните? — прошловекового мента, шествующего по центральной площади провинциальной дыры с полным тазом конфискованного крыжовника. Язва.

Случайное облачко экранировало робкое еще светило, и кино стало черно-белым. Левые двери в машине не действовали, и все, включая водилу, заползали справа. Я сидел размазанный по заднему сиденью; слева — Лешка с серой от невезухи маской и увеличившимся по той же причине до неприличных размеров носом; еще левее — красавчик инспектор; впереди справа расположился худой-седой старикан в черном драпе. Из-за тесноты я не мог обернуться, но знал, что в заднем стекле увижу только поднятую крышку доверху набитого багажника, — кольчужка оказалась столь коротка, что по здоровой клунке мы с Лешкой держали еще и на коленях.

Компания, нас повязавшая, выглядела совершенным сбродом. Едва выродок всемирного машиностроения тронулся, чтобы пересчитать стуком расхряпанных рессор дефекты асфальтового покрытия Павлиняса, я спросил:

— Извините, я могу узнать, куда вы нас везете?

— В муниципальную полицию города Павлиняса. Вы задержаны за незаконную торговлю именем Латвийской республики! — сказал черный драп, не повернув головы, при помощи седого затылка; из его тона следовало, что Павлиняс — небольшой город, не больше Бостона.

Кошмарный акцент затылка не сулил хорошего сам по себе, но Лешка — он же не инженер человечьих душ — не учуял этого и ляпнул:

— Ну зачем так официально и сурово, мужики? Что мы, злодеи какие-нибудь, из России приехали? Мы из Белоруссии, это ж совсем другое дело...

— Попрошу вас... э-э... внимательнее выбирать слова. Я не мужик, а начальник муниципальной полиции Павлиняса и представляю здесь закон, — сообщил черный драп.

— Извините, ради бога, — запел я. — Мы только просим о снисхождении. Конечно, мы виноваты, но войдите в положение: у нас по двое детей и безработные жены. Понимаете? Мы не делали ничего плохого, все продукты свежие...

— А как вы их провезли через границу? — вступил красавчик. — Где таможенная декларация?

Издевается? Шутит? Видела бы твоя смазливая морда, как мы пересекали твою долбаную границу на третьих полках!

— Но нам никто не предлагал заполнять никаких деклараций...

— Значит, следовало самим обратиться к сотрудникам таможни.

“Кто хозяин этого рюкзака?!” Красавчик звучал устало. Он знал, что несет чушь. С декларацией нас захомутали бы точно так же, она не дает права торговать. За окном плыл дерьмовый городок, в таких обстоятельствах все населенные пункты сделаны из дерьма. И воняют крупным Сизифом.

— Мы все делаем по закону! — вдруг отчеканил седой затылок.

Очевидно, он был непримиримее любого из своих подчиненных раз в двести. Можно предположить, что те, кто его назначили, еще круче и говорят с еще большим акцентом. На вершине этой иерархии — племенные вожди: архитекторы, художники, историки, этнографы, композиторы, скульпторы и, разумеется, писатели. Всю жизнь они мечтали о славе на избранных поприщах, но отовсюду торчали таланты русских и евреев. Обидно умереть в безвестности, последний шанс — граница, таможня и муниципальная полиция. В сравнении с этими демиургами наш красавчик инспектор — добрейший дядя, милый штурмбаннфюрер, который прекратит избиение пленного и угостит его дорогой сигаретой. И старикану черное — к лицу.

Красавчик решил развить мысль шефа:

— Наши законы направлены на защиту наших фермеров, они не могут продать свою продукцию из-за ваших низких цен. Сельское хозяйство не может развиваться...

Вряд ли ему знакомо слово “демпинг”. Лешка, завернутый на политике, опять погнал ахинею:

— Да поймите вы, господа, мы не из вражеской страны, у Белоруссии с Латвией отличные отношения, на днях наши премьеры должны встретиться...

“Москвич” — крайне уместное название — остановился у высокого крыльца скромного двухэтажного сооружения. Над входом куском заветренной жилистой говядины висел красно-бело-красный флаг — антипод белорусского, который обычно ассоциируется с заветренной свининой.

— Пора забывать Союз! — торжественно объявил начальник полиции и вышел вон; именно так: “забывать”, а не “забыть”.

Сухопарый, в долгополом, как шинель, черном пальто, он четко перебирал матерыми варикозными копытами и более всего напоминал в этот миг работника гехбйме штбатс полицай, взбегающего по ступеням какой-нибудь комендатуры в фильме про войну. Очень недоставало фуражки с высокой тульей, за неимением старик ходил пока простоволосый. Когда прототипы его героя в черных лайковых плащах проносились гулкими коридорами мимо закаменевающих часовых, мой дед воевал в морской пехоте.

Красавчик штурмбаннфюрер и усатый водитель напряженно наблюдали за разгрузкой своего поганого мусоровоза, будто мы могли подхватить центнер жрачки и слинять. Сверху за происходящим присматривали еще трое: у дверей околотка стояли два автоматчика в пятнистом хаки и крупная немецкая овчарка.

Наконец, шатаясь в порывах сырого балтийского воздуха, мы преодолели крыльцо и после яростной борьбы — Лешкин рюкзак не пролезал в дверь — оказались в сумеречном коридоре. По-деревенски скрипели половицы.

3

— Сюда, сюда, — поманил нас незнакомый полицейский. Он стоял у открытой двери, и хилый уличный свет, заползший таким образом в коридор, был ложным маяком, какие устанавливали во многих войнах, чтобы навести противника на скалу или мель.

В комнатке метров двенадцати находились: эффектно заложив руки за спину, начальник полиции и два стола. Один, расположенный у окна в виде буквы “т”, был обсажен стульями и снабжен стандарт-комплектом — настольная лампа, отрывной календарь, письменный прибор с термометром; другой стол, у стены напротив, был красноречиво пуст.

— Выкладывайте все из сумок и рюкзаков сюда! — приказал черный драп; его торжествующий голос старался чеканить изуродованные слова, чтобы они падали с металлическим лязгом, будто по-немецки.

Я никогда не слышал, чтобы латыши препятствовали торговле промышленными изделиями, и именно в этот рейс мы захватили кое-что из барахла — пощупать спрос. С елеем в тембре я уточнил:

— Все выкладывать или только продукты?

— Нас интересует только продовольствие. Другие вещи кладите отдельно, вот здесь. Потом заберете.

Нас ожидала конфискация всего съестного! Я в испуге посмотрел на Лешку: к нему от таких емких заявок мог прийти кондратий. О подобном проколе я тоже ни разу ни от кого не слышал, максимальная мера из применявшихся — штраф в три доллара.

В комнате распахнулась вторая — торцевая — дверь, и бодрячком вошел исчезнувший было инспектор с открытым и мужественным ликом главного положительного героя Рижской киностудии. Он успел слегка разоблачиться и предстал во френче с превосходным, крупным и круглым нарукавным шевроном “Муниципальная полиция” — вышито не по-нашему желтыми нитками; погончики с двумя продольно расположенными звездами украшали плечи. Он у старикана, очевидно, вроде заместителя, смежные кабинеты — это удобно. Мы с Лешкой согнулись.

Через несколько немых минут красноречивый стол у стены превратился в гастроном; рядом с этим изобилием отдел сопутствующих товаров выглядел убого: спортивный костюмчик сомнительного итальянского кооператива, отечественные чехлы для автомобилей... Пока разворачивалась экспозиция, прибыли еще два полицая, и стало тесно. Завершив работу, мы с Лешкой отошли от стола и потупились с видом скромных поваров, приглашающих дорогих гостей к дегустации. За окном по длинному крыльцу прогуливались охранники и подглядывали; собаку закрывал подоконник, но басовой струной дрожал натянутый поводок.

Публика приблизилась и вначале неуверенно и оттого медленно, а затем все быстрее и сноровистей стала перебирать пакеты с гороховым супом, батоны вареной колбасы, “пошехонский” сыр, пачки кукурузных хлопьев...

— Что здесь?.. Домашнее вино?!

Свет в глазах обнажил радость, шесть литров отличного вина из слив и красной смородины припер Лешка в подарок этим козлам, заняв у меня чудесную калиброванную канистру; на базарчике это произвело бы фурор и принесло бы сверхприбыль, не говоря о моральном удовлетворении от торговли в розлив. Мы секли исподлобья проклятую действительность — с отчаянием снаружи и надеждами внутри. Такие картины надо писать маслом на просторных холстах, а репродукции распространять на почтовых марках.

Суповые концентраты все же чем-то провинились: личный состав стал показывать друг другу пакетики и быстро заболботал, но непонятно.

— Срок годности — два месяца! — воскликнул наконец красавчик. — А этим супам уже два года!

Он сунул мне под нос дату изготовления. Леха, с-сучий потрох, в какой глухой деревне и по какой забытой цене откопал ты несчастный “Суп молочный с макаронными изделиями”? Захотелось прижать руки к груди и сказать: “Да что я? Вот: автора, автора просим!” Леха-автор стоял в позе растерянного шимпанзе, ожидающего продолжения. Хороший он парень, в свое время вдоволь намахался бело-красно-белым стягом на шумных сборищах, а на сессиях нашего горсовета, депутатом коего является, выступает по поводу и без повода исключительно на белорусском. Теперь его прополощут под красно-бело-красным. По-латышски.

Продолжение не заставило себя ждать. Просроченным на два года оказалось и концентрированное молоко, в банках которого сегодня ночью милый таможенник заподозрил тушенку. Милый? Сейчас все они милые — кроме этих. Как раз сейчас кто-то из них обнаружил за грудой колбас шеренгу литровых банок со сметаной. “Ну и?” — спросите вы. Баночки эти — весь наш город такими пользуется — вынесены с химзавода, сделаны из непривычного коричневого стекла и закрываются по резьбе пластмассовыми крышками, на которых крупно отлито: “реахим”.

— Что это? — раздельно и чуть слышно произнес красивый штурмбаннфюрер, глядя на меня широко раскрытыми глазами; эти серые лужицы переполнились болью за невинный народ, предназначенный жидомасонами и прочими славянами к мору при помощи сметаны.

Полицаи трагически замерли, вероятно прикидывая, каких героев слепит из них масс-медиа, — в Павлинясе, мол, задержана банда иностранных отравителей. Я взял одну из банок, открутил крышку со словом “реахим” и...

Черный драп сделал невнятно ручкой и что-то промычал, кто-то усатый вздрогнул, остальные зависли в легком столбняке, мысленно прощаясь со мной и крестясь слева направо.

Белейшая тугая струя шириной в пять сантиметров перетекала из банки в мою пасть и прохладным водопадом опускалась в желудок, самостоятельно освещая путь в мрачном тоннеле пищевода. Восторженный Лешка посмел открыть рот:

— Да у меня в таких баночках жена варенье хранит!

Ах, зря: комментарий смазал впечатление, как смазывается прелесть уже слышанного анекдота. Я продолжал жрать сметану огромными глотками, чтобы сожрать возможно больше. Точнее — оставить возможно меньше. Одолев полбанки, я сдался и в гробовом молчании, облизываясь и отдуваясь, сказал:

— Если вы нас в чем-то подозреваете, засеките время. Через сорок минут все станет ясно.

— Прекратите балаган! — рявкнул черный поджарый драп с седым затылком и добавил несколько энергичных фраз по-своему.

Вернулась рабочая атмосфера. У одного из полицаев — самого толстого в коллективе — в руках появился лист бумаги, и вместе с худырбугиным в архаичных синих милицейских штанах он занялся тем, от чего нестерпимая грусть наполнила наши души, а нестерпимая вонь — наши головы. Судя по запаху, тощий ветеран охраны правопорядка был безнадежным алконавтом: у него явно не работала печень.

Вновь обратившись к нам, старикан объявил:

— Именем Латвийской республики эти продукты конфискуются!

— Как, даже водка? — Я захлебнулся обидой. — У нас по одной бутылке, это не на продажу!

Чистая правда: хань мы брали только на представительские расходы — сунуть кому-нибудь на пути следования, если случится заминка. В позапрошлом рейсе на обратном пути нас заложили проводнице земляки, соседи по отсеку в плацкартном вагоне, и нас, безбилетников, среди ночи сняла в Даугавпилсе полиция. Вся местная валюта, естественно, была обзеленена; я занял очередь в кассу, а Лешка сбегал куда-то с представительским нашим литром и вернулся спустя пять минут с деньгами, которых с лихвой хватило до дома. Собственно, аборигены часто спрашивали у нас водку на базарах, но сюда не имело смысла ее возить: в Польше навар на каждом бутыльке на восемьдесят процентов выше...

— Водка тоже, — как бы даже и сожалея, кивнул инспектор и пригласил следовать за ним. — Сейчас составим протокол.

Вот и “заминка”. Вот и “сунули”.

— Но это наше личное, понимаете? Вечером мы должны быть в Риге на дне рождения. У бывшей одноклассницы. Не можем же мы прийти с пустыми руками!

— У нас водка продается везде и совершенно свободно. Если нужно — купите.

Это сказал старикан нам вслед с гордыми колоколами в металлизированном голосе. Вот, дескать, какая страна, даже водка есть. Он плюхнулся на стул и по телефону стал много говорить, употребляя слова “колбасас”, “документас”, “белорусас”, — мы с Лешкой слушали уже из кабинета красавчика. Два полицая добросовестно пересчитывали колбасу, и оттуда, куда нас усадили, были видны их зады — тощий в синем и толстый в хаки. Еще лучше мы видели молодого водителя с усачом постарше и еще каким-то типом в гражданской кургузой куртяшке, они уже несколько минут разглядывали и ощупывали наши комплекты чехлов для автомобильных кресел, которые в качестве промтовара и в количестве трех лежали на т-образном столе начальника муниципальной полиции Павлиняса.

Должностные лица, едва усевшись напротив клиента, внезапно вспоминают что-то, вскакивают и уносятся — редко дольше чем на час. Все симптомы этого профессионального психического расстройства немедленно продемонстрировал добрый штурмбаннфюрер с роскошным шевроном. Стоило ему раскрыть Лешкин паспорт, как — словно кувалдой — осенило, и, что-то буркнув, он умчался. Тут же от наших чехлов отделилась фигура в гражданском и приблизилась. Я нашел, что это лицо могло принадлежать шакалу Табаки; люди с лицами гиен, лис и шакалов малозагадочны и потому неинтересны (то ли дело собаки, козлы, свиньи, львы и даже красавчики грифы, несмотря на то, что также питаются падалью).

— Почем вы хотели продать чехлы?

Назвав цену, мы признбем, что чехлы привезены с целью наживы, и они разделят участь продовольствия. С другой стороны, трудно объяснить, для чего иного наш походный магазин украшают бордовые одежки для салонов “Жигулей”.

— Чехлы не продаются, это подарок рижским друзьям, — подхватил Лешка тему дня рождения, не вполне, впрочем, уверенно.

— У нас много друзей в Латвии, — дополнил я и вспомнил, что собирался просить за комплект — в пересчете на баки — около десяти, продать же можно было в крайнем случае и за семь.

Поразительно быстро вернулся инспектор, и Табаки сделал вид, что безразлично смотрит в окно. Задумчиво так смотрит, а там периодически возникает фигура со складным автоматом Калашникова.

— Послушайте, — сказал я, когда красавчик начал заполнять бланк. — Мы вбухали в эти продукты по ползарплаты. В семьях не осталось ни копейки. Нельзя так жестоко — отобрать все. Мы вас очень просим: оставьте часть — ну, скажем, половину. Войдите в положение...

Добряк поднял прекрасные черты от бумаги.

— Мы и так поступаем очень гуманно. По закону следует не только изымать товар, но и штрафовать. Вы ведь успели кое-что наторговать, не так ли?

— Господин инспектор, что ж мы женам-то скажем? Поставьте себя на наше место...

— Каждый должен находиться на своем месте!

Вошли составители описи. Штурмбаннфюрер принял листок, вгляделся, и лицо его на наших глазах превратилось в ту маску патриотического гнева и отеческой боли, какую мы наблюдали уже в связи со словом “реахим”. Он заговорил, как и тогда, пятнадцать минут назад, растягивая слова, будто тужился:

— А есть ли у вас справка о прохождении радиационного контроля? Ведь ваша республика поражена радиацией... Да как вы смеете распространять эту отраву!

Неужто он всерьез? Кинуться бы сейчас через стол, вцепиться руками в гладко бритую шею и спрашивать трясущимися губами, сдавливая: “Всерьез ли ты, сволочь? Дорого ли тебе здоровье тех, кого мы кормим? Действительно ли веришь ты в излучение нашей чудесной свежей вчерашней колбаски, купленной в обычном магазине, о чем ты, гнусный лицедей, прекрасно знаешь?..”

— Вот-вот, смотрите, господин инспектор, — кричал мой бедный напарник, тыча пальцем в этикетку на молоке. — Город Глубокое, это же Витебская область, соседняя с Латвией, там радиации не больше, чем у вас!

Большого сторонника белорусской самостийности понесло. По обыкновению топя объяснение в несущественных подробностях, он принялся вещать о том, что север Белоруссии условно чист (столько-то кюри, проверьте!), о том, что продукты мы не сами делаем и они обязательно неоднократно тестируются, а уж что до молока, то он, Лешка, готов немедленно выпить банку или две (в чем я тут же усмотрел отвратительный плагиат) и что молоко из этой самой партии не далее как вчера пили его собственные дети, потому что свежего в гастроном не завозят потому что “у жiвёлагадоуле”2 нет кормов потому что Высший Курултай Казахстана решил все излишки зерна направить на развитие Байконура и олимпийских видов спорта потому что престиж нации определяют олимпийские медали и ракеты потому что так сказал Джон Фицджеральд Кеннеди потому что...

В мозгу красавчика забарахлило устройство синхронного перевода, затем оторопь достигла мозжечка, и пальцы, сжимавшие листок с описью, разжались. Я получил доступ, хотя и вверх ногами.

На русском языке, спасибо. Колбаса — девятнадцать палок, сметана — двенадцать литров, суповые концентраты — сто десять пачек, уксус — десять бутылок (приходите в родной цех, за три секунды надеваете противогаз, полуметровым крюком из арматурной проволоки открываете вентиль, и поток девяностовосьмипроцентной уксусной кислоты толщиной в руку наполнит подставленную тару), мука высшего сорта — четырнадцать килограммов... А это что?

Батюшки! Моя литровая красная фляжка с разведенным до водочной концентрации бельгийским спиртом, моя неразлучная подружка-путешественница, в книге рекордов твое место, а не в этой халупе, пятьдесят тысяч километров, сотни литров спирта, Румыния, Чехия, Венгрия, Турция, Польша, Словакия, Германия...

— Господин инспектор, фляжка-то при чем? Видите: из нее уже отпито, грамм сто пятьдесят не хватает. Поездки к вам очень тяжелые, сами понимаете, без этого — никак.

— Опись уже составлена и подписана начальником муниципальной полиции. Я не имею права ничего вычеркивать. — Он склонился над бланком.

Клочок бумаги в одном экземпляре, исписанный от руки и завизированный седым ксенофобом, в любой момент можно заменить чем угодно! Я посмотрел на описывальщиков, они все еще стояли перед инспектором. От гниющего бывшего мента тянулись мерзкие миазмы, непонятно, как его выносят коллеги. Сейчас, не вставая, крепким великосербским сапогом ближнему — как раз вялой щепке — в пах, а другой ногой, уже поднимаясь, в прелестную мордашку штурмбаннфюрера. И завладеть его пистолетом — наверняка в ящике стола. Лешка придержал бы второго, сального борова. Если заряжен, если сразу найти и снять предохранитель, можно успеть: в соседней комнате четверо, из них трое — кучно, возле чехлов, и черный драп в створе, в метре за ними. Снаружи охранники решатся стрелять через окна, от скуки они не раз проигрывали героические пьески с собственным участием. Лай собаки будет последним живым звуком; всаживая последнюю пулю в лоб, выпирающий из седины, я еще услышу разлетевшееся стекло и вдруг застыну, просверленный. По крайней мере мой последний глоток воздуха будет пахнуть не мясом проститутки-циррозника, а пороховой гарью.

Вся эта дымная, залитая кровью и солнцем картинка, вероятно, как-то проступила на моем лице: описывальщики вышли. И заявился средних лет усач, который стоял вместе с водителем и полугражданским Табаки. Он присел за соседний стол, набрал номер и стал быстро говорить в трубку. Зазвучали знакомцы — “документас” и “белорусас”, а следом и свежачок — “палкас” в сочетании с “колбасас”.

Красавчик сказал Лешке:

— Все, что значится в описи, я занес в протокол на вас одного, не возражаете? Чтобы не терять времени и не делить продукты.

Лешка — титан, в одиночку приперший столько корма на базар соседнего государства, — поставил подпись, а инспектор накрутил телефонный диск и, весь подобравшись (для чего поиграл старательно желваками), стал докладывать кому-то — разумеется, об операции по поимке нас. “Палкас колбасас” и так далее. В субботу подобные звонки — только на дом; едва ли не каждый муниципальный павлинясский полицейский, похоже, обязан информировать кого-то из истеблишмента. Например: главарь — мэра, красавчик — предсовета, усач — епископа. Если это не так, предположить остается одно. Все наши благодетели звонили женам — развлечь.

Мы вернулись в апартамент старикана. Унылые наши взгляды прощально ласкали “палкасы”, “банкасы”, “супасы” и “водкасы”; ах, до чего хороша моя канистра с Лешкиным винцом, ах, как налижется эта шушера к вечеру...

— Можете идти, — небрежно сообщил седой человек; торжественная часть окончена. — Заберите ваши сумки.

Сталь сменилась брезгливостью: он разговаривал с отработанным материалом. С мятым паром.

— Господин начальник, позвольте забрать фляжку. Представьте, в каком мы настроении, — капля спирта немного его скрасит.

Черный драп уставился в мои глаза, проверяя, соответствует ли их угодливость угодливости гортани. Убедившись в наличии положительной корреляции, милостиво молвил:

— Хорошо.

— Спасибо, — подобострастно прошептал я и, швырнув фляжку в сумку на колесиках, повернулся к столу с чехлами, чтобы...

— Не трогать здесь ничего!

— Но чехлы... Вы же говорили...

— Да, мы думали иначе, но нас поправили. Это распоряжение мэра. Если хотите спорить, будете это делать в присутствии телевидения. Хотите?

— И этот спортивный костюм отбираете?!

— И этот спортивный костюм.

Вот тебе и проба рынка, бабушка. Только не ляпнуть, что костюмчика с чехлами в описи нет, — составление новой займет пять минут, еще и тачанки наши опишут как транспортные средства для извлечения...

— Господин начальник, костюм — не товар. Он же единственный, в подарок. Очень прошу вас: отдайте! Нам вечером в Ригу, на день рождения.

Седой затылок думал. Все молчали. Морщинистые руки помяли итальянскую ткань сквозь полиэтилен упаковки.

— Ладно, — сказал он. — Забирайте. Но больше никаких просьб, иначе лишитесь всего.

Через полминуты мы с Лешкой спускались с крыльца околотка, испытывая свинцовое облегчение.

— Спасибо за гостеприимство. — Внизу Лешка обернулся к охранникам: — Мы тронуты до самой задницы.

Красномордый мужик — тот, что таскал у левой ноги овчарку, — обиделся:

— А мы ни при чем, ребята. Мы их только охраняем.

Он обходился без акцента, это резало слух после полицаев.

— Как?!

— А вот так, — сказал второй автоматчик, высокий и курносый. — Мы в войске охраны края служим. То сюда пошлют, то на какой склад или мост.

...Давясь последним из прожитых часов, мы молча брели к полуденному солнцу — в сторону базара. Потешно подпрыгивали колесики пустых тележек. Одноэтажные дома и узкие безлюдные тротуарчики провожали скорбный этап. Я рассекал впереди, Лешка телепался в некотором отдалении. Абстиненцию необязательно вызывать химически — перепоем или передозняком: достаточно ограбить купца, эйфорирующего по поводу бойкого торга.

На ближайшем перекрестке стояли трое или четверо — в хаки. Я посмотрел на Лешку и решил, что сейчас он блеванет. Они стояли прямо на проезжей части, которой, кроме пешеходов по субботам, похоже, никто не пользовался. Они могли быть кем угодно — охранниками края, пограничниками, таможенными шмоновцами, политурой. Даже рыболовами или железнодорожниками. У одного, чернобородого, я увидел на голове этакую альпийскую охотничью шапочку с пучком мелких перышек сбоку; вероятно, охотники. Я чувствовал, что они провожают нас взглядами, — в отличие от домов и тротуаров, они при этом трепались и похохатывали. Я резко оглянулся на ходу. Так и есть, заотворачивались. За ними, у подножия пологого холма, еще виднелся двухэтажный хаус муниципальной полиции. У него в тылу засел фруктовый сад — должно быть, яблоневый. Деревья торчали вверх по склону, достигая каких-то лачуг на гребне. Взбалмошный ветерок пытался расшевелить красно-бело-красное мясо на флагштоке, но был бессилен, как правая рука импотента. В стороне от крыльца в позе кенгуру сидела немецкая овчарка, силуэт был великолепно освещен — собачка пур ле гран.

Близ железной дороги я остановился. Кирпичная кожа моего туриста-альпиниста заметно потемнела, будто ему квадратно-гнездовым методом насажали синяков либо долго возили мордой по чернозему. Широкие губы шевелились — разумеется, неслышно, — исторгая проклятия и подсчитывая убытки. Свои я мгновенно прикинул: около десяти баков плюс угроханное время. Лучше бы сидел дома, рожая концептуальный роман “Происки от лукавого”, уже триста машинописных страниц налукавлено, осталась какая-нибудь сотня. Только истерики не хватало.

— На-ка, Леш. — Я поднес к печальной роже вырванный из лап полиции сосуд. — Не кручинься. У меня как раз не было сюжета, чтобы воспеть эти места. Теперь бы еще сочинить возмездие — и я тебя увековечу. Из-под моего пера выпорхнуть в историю — большая честь.

4

Скоро мы пили чай на кухне у Натальи Степановны. Сама держательница явки усидеть не могла, а бегала по квартире, журила нас за неосторожность и возмущалась бессердечием обидчиков:

— Саша! Леша! Как же так, торговать прямо у служебного входа?! А курвешка эта? Разве не знаете: замдиректора рынка!

— Знаем, она и в прошлые разы возникала, но все ведь обходилось...

— А еще, ребята, я вот что скажу. Соседка с третьего этажа, латышка, рассказала, она меня лет на семь старше. Начальник-то этот — седой, в черном пальто, — в полиции не впервой. — Наталья Степановна перешла на свистящий шепот. — Полицай он! Крови на нем вроде не было, потому как по молодости одурманенного, только выслали его куда-то вместе с семьей. А как суверенитет объявили, вернулся. Один.

Вещее мое сердце! Я поставил пустую чашку. Спасибо. У Лешки отпала нижняя челюсть — это означало, что он вышел из прострации и начал воспринимать окружающих. Правда, при высоком уровне меланхолии. Главарь муниципалистов прожил страшную жизнь. Ни в одной строчке ее не было точек. Она состояла из ожиданий, а между ними по правилам могут находиться лишь запятые. Седой затылок не был седым, когда запрятал за пазуху тяжелый булыжник и повесил на грудь мешочек с кладбищенской землей — акцент. Полвека акцент был единственным средством сказать о любви к отобранной родине и ненависти ко всему остальному. Эта чудовищная последовательность вознаграждена: он обрел вторую молодость.

Внутри меня мерно и неостановимо вспузыривалась ответная ненависть. От этого под свитером расстегнулась пуговица на сорочке. Хорошо, не зиппер на ширинке. Наши отношения с черным драпом приобрели то, чего им так не хватало, — завершенность. Теперь я мог бы смотреть на него сквозь прорезь прицела. В моем нынешнем положении это не менее комично, чем мстительные мечтания избитого сверстниками подростка когда-нибудь вступить в родной город на броне головной машины освободителей. Васек Трубачев и его товарищи. Мухтар в тылу врага.

Мы простились с нашей пятой колонной и, прихватив оставленный у нее в прошлый приезд десятикилограммовый кусок парниковой пленки, отправились — перебарывая отвращение — на базар. Два часа назад нас вывезли оттуда в разгвозданном детище автозавода имени Ленинского комсомола павлинясские мусора.

В масках покупателей мы обошли место боевой славы. Торжище глохло, как всегда к концу первой половины дня. Не обнаружив ничего подозрительного, мы встали у самого входа, не за прилавком даже, а перед ним. Эти предосторожности теперь, после драки, были достойны полных идиотов. Вдобавок с неба исчезло светило — точь-в-точь как тогда, когда нас повязали, — связь человека с природой. Из закрывших его туч посыпалась бессмысленно-холодная крупа, и снаружи сделалось столь же гнусно, что и внутри нас. Еще по глотку радикального средства купцов-нелегалов! Мой глоток — сто грамм. Лешкин — семьдесят.

— Девушка, костюмчик как раз на вас, Италия! — поставленным голосом задирал я сорокалетних фей, окончательно увядших от дурной погоды.

Две недели назад погода была не лучше. Капитально облегчившись в Павлинясе, мы с Лехой рванули в Ригу, чтобы распродаться там в пух и прах. Последней, помню, сдавали борную кислоту — убойные количества ее я скупил дома в нескольких аптеках. Бухие, как трактористы, мы горланили на два голоса посреди знаменитого рижского базара:

— А вот кислота, прекрасная борная кислота, пожалуйста!..

— Отличная борная кислота для травли тараканов и обработки помидоров!..

— Чудесная белая мелкая кислота!..

— Замечательная, лучшая в мире, очень дешевая кислота!..

Рижане мели борную кислоту, как пайковый хлеб, хотя никто до встречи с нами не подозревал о своей нужде в этой дряни. Неподалеку царапали темнеющее небо святыни Старого города — Домский собор, собор Петра и Павла с полуторатонным петушком на шпиле, Пороховая башня, Малая гильдия... У них у всех был подавленный вид: они лишились многолетнего поклонения приезжих, чего недавно не смели допустить в своих каменных раздумьях.

У приезжих нашлись другие занятия, ближе к вокзалу. Продавцы, не умеющие торговать, поначалу косились на нас с Лешкой, одна дура даже что-то вякнула, но скоро преимущества могучей горловой рекламы оценили все. И те, кто стоял с обувью, и те, кто с бижутерией, и те, кто с мясорубками, и те, кто... С началом сумерек мы рванули в меняльную контору и в тютельку успели на ранний — дополнительный — поезд, который ввели этой зимой, чтобы колбасный народ перестал брать штурмом вагоны. С него-то нас и сняли в Даугавпилсе полицейские: получив дубинками по пяткам, мы обвальным образом покинули уютные третьи полки. Собственно, билеты у нас были, но — до ближайшей к Риге станции, они играли роль посадочных талонов.

Далее в пути в общем вагоне никто ничего не проверял, и за символическую плату мы доезжали до самого дома; в позапрошлую субботу все общие вагоны скупила пацанва, мелкие билетные наварщики, потом эти недоноски топтались около касс и вполголоса предлагали за две цены. Пришлось брать в плацкартный, в нем незамеченными в десять раз труднее, но нам бы и это удалось, если бы не попутчики, коллеги по промыслу, среди которых тоже был безбилетник. Заложили. А так мирно с нами болтали, прежде чем мы заползли на верхотуру спать.

...Милые воспоминания. Все это было в позапрошлом веке.

И полчаса, и сорок минут, и битый час мы безуспешно сдавали полиэтилен и спортивный костюм — ничтожные ошметки великой поклажи. Костюм, хоть и итальянский, от снега намок и выглядел неважно; к пленке многие приценивались, но будто бы не имели с собой денег.

Если я предпочитаю на базарах по-азиатски зазывать покупателя, жонглируя при этом товаром (особенно удобно палкою колбасы), то верный напарник Лешка склонен, зажав вещь под мышкой, ходить вдоль рядов и тихонько предлагать ее самим продавцам; снимаю шляпу. Так мы и поступили: я остался курить и злобствовать с итальянским костюмом, а Лешка уволокся с пленкой в крытую часть рынка, где изнуренное нашим демпингом фермерство вяло сбывало продукцию животноводства.

Рядом со мной за прилавком бригада украинцев не таясь предлагала масло и сыр, а за ними литовцы — майонез и печенье; ни одна собака не пыталась их не то что арестовать, но хотя бы элементарно пугануть, привести в чувство. Когда я намекнул хохлам, что сегодня свирепствует полиция, оба, пожилой и салабон, видимо папаша с сынулей, реагировали с той степенью индифферентности, при какой даже реальное прибытие карателей не способно включить инстинкт самосохранения. Хохлов можно понять: из каких-нибудь Черновцов до Риги они добираются без трех часов двое суток, стоя половину пути в тамбурах переполненных вагонов. Ночь они проводят на каменном полу Рижского вокзала, следя, чтобы не обокрали, и полиция, развлекаясь, гоняет их с места на место, а когда надоедает, развлекаться принимаются операторы моечных машин. Какая чудовищная нужда заставляет все это претерпевать ради двадцати пяти баков нетто, загадка жёвто-блакитного цвета.

Объявился Лешка. Пустой! Я готов был прижать к груди его зверскую физию, которая посторонним должна казаться попросту разбойной, и непонятно, а какие, собственно, параноики становятся его покупателями. Настоятельный совет, господа: первое время после разгрома ни в коем случае не оставайтесь в одиночестве. Если вы где-то и вычитали, что поверженный герой требовал для себя уединения, знайте — перед вами меланхолик и побыть одному ему понадобилось для последней мастурбации, после которой герой предполагает и вовсе удавиться с горя. Завидев своего урода, я воспрял. Я — сангвиник.

Здесь ловить было больше нечего. Важнейший показатель — соотношение числа продавцов и покупателей. Если величина этого эмпирического коэффициента в районе единицы, вы имеете дело, скорее всего, с небазарным днем или некоторым затишьем, связанным со временем суток; если наш коэффициент равен десяти, базару копец, и в ничтожном знаменателе этой дроби уже не покупатели, а нищие, ждущие сигнала своего вожака, чтобы кинуться к мусорным бакам за подгнившими фруктами.

5

Мир состоит из категорий, тяготеющих к постоянству, — из моды, привычек, традиций, обрядов... Самый подвижный интеллект не в силах противостоять этой структурированной пошлости. Я с детства люблю беленьких и миниатюрных, заставляю себя любить темных и крупных, но все равно предпочитаю беленьких и миниатюрных. Пошлость непобедима, вам повезло: каноны вестерна требуют говорить иногда о любви, и даже в истерне мы не вправе обойти эту тему. Повезло и Дайге — она беленькая и миниатюрная.

Я приметил ее, едва мы с Лешкой и клунками ввалились за прилавок павлинясского торжища. Поначалу было на редкость ясно в пасмурном феврале. Она стояла метрах в четырех, за продавцами какого-то ржавого железа, — ее бледность контрастировала с морозом, а серая искусственная шубейка — с концом века; перед ней в прозрачном кубе горела свеча и сияли тюльпаны.

Выгружая из рюкзака творог и колбасу, я поймал ее глаза. Вдруг она подошла.

— Что хорошенького привезли, ребята?

Умопомрачительный акцент. Прелесть латышечка.

— Если бы знали, что встретим такую принцессу, захватили бы шоколад.

Как бы приняв титул, она капризно сказала:

— Неужели нечем меня угостить?

От эпопеи по доставке продовольствия до флирта — один шаг.

— Для тебя непременно что-нибудь найдем, я подойду через пять минут.

Лешка, в последний раз ухаживавший за девушкой, которая стала его женой, вывалил язык, как июльская колли. И замер, как ретривер в стойке. Никакое жесткое порно не доставило бы ему этого кайфа: он делался свидетелем прелюдии адюльтера, а это всегда щекочущий грех, потому что всякий свидетель мечтает быть участником. Особенно такой коротыш. Без меня у него никаких шансов. Длинные заметны.

Она отошла к покупателям, белые варежки с черными иероглифами, люблю женские руки в варежках, молодит и умиляет.

Через три минуты набиравшей силу торговли я услышал те же капризные обертоны, в которых русские слова гнулись каторжниками в каменоломне:

— Ну где же ты? Я жду!

С женщинами нельзя угодничать. Это вредно, ибо вселяет в них презрение тигра к шакалу. Я ответил:

— Потерпи две минуты. Я пока занят, извини.

Когда схлынула первая волна любителей дешевой колбасы, я плеснул из красной литрухи в колпачок и пошел к зимним тюльпанам. Возможно, они произросли под пленкой, которую мы с Лешкой похитили с родного химзавода. За цветочным кубом я обнаружил пластмассовый стаканчик с пивной пеной на дне. Вот откуда такая общительность: малышка поправлялась с бодуна.

Она умело выпила, и мы условились повторить.

В тот день я подносил ей по чутельке еще раза три и даже купил на запивку бокальчик пива у толстяка с подковой шкиперской бороды на круглой пивной ряхе. (Лешку толстяк поил бесплатно, потому что тот в каждый приезд угощал его домашним своим винцом.) Ни я, ни Лешка не замечали тревожных симптомов, пока Дайга не подошла — она уже больше времени проводила рядом с нами, мешая работать, чем около своих цветов, и даже свечка потухла, — и тем же голоском не спросила — потребовала:

— Почему ты не хочешь меня поцеловать?

Разумеется, я ее приобнял и чмокнул в щечку. Девка обожралась: не боец.

Весь последующий час она катастрофически пьянела, верещала, кривлялась, позоря нашу фирму перед населением и забросив собственную торговлю. Серию перлов она выдала на посошок. Вначале жертва моей литрухи бросалась к каждому встречному с требованием вернуть ей перчатку (кажется, левую). Едва найдя перчатку в глубине собственной сумочки, она заявила, что мы с Лешкой должны немедленно идти к ней и что на Лешкину долю она пригласит подругу. Затем Дайга сверзилась с обледенелого настила, трусики голубые. Впоследствии нетвердый шаг превратился в невменяемую синусоиду, по которой наша цветочница и плелась с базара у нас в хвосте и которую прерывали два эффектных падения. Мне, истинному джентльмену, стало, признаться, не по себе, но помочь девушке было буквально нечем, руки сжимали поклажу: мы перли на электричку, чтобы в Риге допродаться и обменять выручку; единственный меняла Павлиняса — каждый знает его конторку в помещении вокзала — предлагал, как и положено монополисту, очень невыгодные условия, а латвийские деньги хороши, но цвет у них пока не зеленый: дома с ними делать нечего.

Переходя улицу, Дайга увидела легковую машину и с завидной твердостью застыла на ее пути. Это интернациональная черта: нетрезвые женщины всего мира имеют неодолимую тягу к езде в автомобилях — там их обычно рвет на обивку заднего сиденья.

Водитель затормозил, коснувшись бампером коленок нашей цветочницы. Чтобы не упасть, она обняла капот и долго не хотела его выпустить. Околобазарный народ очень торчал. Мы поджидали на другой стороне улицы.

Наконец я вытянул из клоунихи адрес и возраст: двадцать лет, живет одна, через месяц бракоразводный суд. Ее мужа можно понять. Твердо пообещав, что в следующий раз непременно зайдем в гости, мы рванули в сторону вокзала — оставалось пятнадцать минут. Дайга ковыляла сзади, хватала нас за рукава матерых дорожных курток и требовала денег на такси. В субботу перед обедом здесь самое людное место Павлиняса. Мы, насколько позволяли клунки, прибавили и оторвались; оглянувшись на ходу, я застал последнее па: погоня поскользнулась и с высокочастотным воплем полетела в грязный сугроб за спинами чинной пожилой пары латышей, которые тут же схватили по микроинфаркту, а наша умница дернулась встать, смирилась с тем, что это невозможно, и, раскинув руки, принялась хохотать. В электричке до самой Риги я мучил себя несбывшейся картинкой: я достаю хохотушку Дайгу из сугроба, взваливаю на тачку и везу прямехонько к ней домой.

В прошлую субботу на Дайгином месте тюльпанами торговал усатый крепкий симпатяга в хорошей одежде. Я вдруг сообразил, что память не удержала латышское название ее улицы, а газета, в которую был завернут колбасный сыр и на которой я записал жуткое слово, не сохранилась. Я пожаловался Лешке, и он буркнул, принимая деньги за пакетик огуречных семян:

— Дурак!

Хотя вообще-то я — педант; биографам и наследникам будет приятно возиться с моим архивом. Я подошел к усатому цветочнику, который привычно таскал на себе маску крупного деляги. Впрочем, он сразу извлек другую и обрел вид человека, не понимающего, о ком речь, — эта помешанная на скрытности порода общеизвестна. Лишь уяснив, что мои интересы далеки от коммерции, снизошел:

— Я ее уволил. Неделю назад мне звонили несколько раз: она валялась пьяная в городе — то у одного дома, то у другого. Мне такие работники не нужны.

“Я ее уволил”! Сраный цветочный жучила окончательно возомнил себя бизнесменом, хотя, на мой взгляд, вполне справлялся с работой самостоятельно, без наемных рук; небось и взял-то бедную Дайгу только потому, что та ему дала.

— Я обещал ей кое-что привезти, думал отдать здесь, на базаре... И адрес толком не помню — улица Пуркас... Пуркис... У вас, наверное, имеются координаты всех работников?

Сезам, откройся! “Работников” — вот золотой ключик.

— Правильно будет Паркас. Сейчас... — Он полез за записной книжкой.

Вернувшись к станку, я помахал перед Лешкиным носом:

— Сам дурак!

В прошлую субботу, как и в позапрошлую, двухчасовая лошадь унесла нас в Ригу. В крупном городе можно продать многое из того, что не возьмут в мелком. И наоборот. Важно только уметь абстрагироваться от Домского собора, Ростральных колонн или храма Василия Блаженного. Не задержавшись в Латвии еще на сутки, визит к Дайге нереально вписать в программу: домой можно уехать одним из двух поездов, которые с небольшим интервалом отправляются вечером. Короткое удовольствие не стоило такой жертвы, и лишь чрезвычайные обстоятельства могли помочь мне пополнить коллекцию хорошенькой латышечкой, а Лешке — узнать запах внебрачного коитуса.

...Мы катили тележки по припорошенному тротуару. Снегопад усиливался, скрадывая последние звуки молчаливого субботнего городка, и мы молчали, как молчат только униженные и оскорбленные. Мой коротыш и флегмат наглухо ушел в себя — я опасался, что к нему подкрадывается помрачение рассудка. Очевидно, последние душевные силы он употребил на сбагривание тепличной пленки, когда вправлял мозги какому-то мяснику: “Желтый оттенок видите? Это светостабилизированная пленка! Ее наш завод только для своих работников делает! Она как диод: сюда кислород пропускает, а сюда — нет! Берите, серьезно вам говорю, не пожалеете! А толщина? Вы обратили внимание на толщину?! Сто двадцать микрон, толще не бывает! Она у вас три года простоит — гарантия!” Я затеял психотерапевтический спич:

— Если пересчитать на зеленые, мы выручили за пленку по пятерке на рыло, это компенсирует ровно половину затрат. Пленка-то нам ничего не стоила. — Я отчетливо вспомнил, как среди ночи десятикилограммовый метательный снаряд преодолел трехметровый забор родного предприятия, благодаря чему я заполучил межреберное растяжение в правом боку. — Кроме того, нас ждет женщина — это не какая-нибудь проститутка, денег не нужно. А представь на ее месте другую, которая потребовала бы с каждого еще по пять президентов! Причем в сравнении с мировыми расценками это крайне дешево; это просто смешно — групповая любовь за червонец! Таким образом, считай, что затраты мы вернули. Знаю, ты сейчас запоешь о неполученной прибыли, — сказал я, посмотрев на Лешку; его нос от переживаний приобрел форму крупной сопли, и, вообще говоря, в нем трудно было заподозрить человека, намеревающегося петь, хотя при словах “групповая любовь” его глаза — глаза без пяти минут вершителя суицида — чуть потеряли свою стеклянность, она растопилась. — Но вспомни времена, когда мы ездили в эти края не зарабатывать, а тратить: шлялись по кофейням и пивным, лазали по Старому городу, резвились в Юрмале... Давай, дружище, считать, что мы приехали в гости к любимой девушке; рабочий день неожиданно стал выходным. Это как в твоем цехе: ты приезжаешь на работу, а экстренные дела заставляют подписать у начальника цеха заявление на отгул и слинять. Договорились?

— Ладно, Сашка, хватит со мной будто с дитем или слабоумным. Лапшу писатели профессионально развешивают — мертвого уломают. — Леха прибавил шагу, и передо мной потянулись снежные бороздки от люфтящих колесиков его тачанки. — Что-то никакой Паркас не видать, скоро и город кончится.

Дома слева и справа казались нежилыми, их окна — бесчувственными, их палисадники — мертвыми. Ни души. И от этого еще более тошно. Бесплатной женщиной можно утешить такого, как Лешка, — ему предстоит исключительное приключение; что бы он ни болтал про лапшу, я — отличный утешитель. К сожалению, меня самого подобная оплата векселей не устроит. Кристаллы злобы закупорили гортань и наполнили мои глаза. Ненавижу отдыхающие города, бурлить должно двадцать четыре часа в сутки, нон стоп. Здесь нечему и некому бурлить — это с особой остротой ощущаешь, когда крыжовник реквизирован для нужд молодого государства и идет снег. В такие дни в таких городках многие вешаются. Это правильно: зачем жить, если первого марта идет снег.

— Вон кто-то шкандыбает, нужно уточнить азимут, — сказал Лешка.

Объект двигался на нас еще очень далеко — от группки пятиэтажных домов, над которыми торчали кроны сосен; использовав богатейший опыт поисков женщин на улицах, я мгновенно определил по походке даму, причем стройную, высокую и кокетливую. Возможно, еще и умненькую, потому что на ее лице вдруг блеснули очки. Я криво улыбнулся. Мне было насрать. Даже если она сама предложила бы мне отдаться, я бы не счел долг муниципальной полиции Павлиняса погашенным.

Скоро я убедился, что прав: она оказалась очень хороша. Умная мордашка лет двадцати пяти за огромными стеклами, теплые дольчики-шмольчики на фантастических ногах манекенщицы, короткий классный “дубль”... Жаль, мы никогда не встретимся в менее паскудный день в менее паскудном месте и я навсегда останусь для нее виденным однажды в снегопад нескладным спекулянтиком с лицом цвета трупного яда. Поняла, что мы с вопросом, остановилась и... ответила по-латышски! Выпалила кучу слов изумительным голоском и с изящными жестами — подробнейшие указания, как добраться до улицы Паркас. Я переспросил. Сучонка кивнула, показав, что поняла, и вновь охотно защебетала, каскадом разбрызгивая приветливые улыбки. Беглая латышская речь. Заткнувшись, она посмотрела на нас, выжидая, — то на одного, то на другого. Ждала еще вопросов.

А мы хором сказали “спасибо”.

Она бодро удалилась.

А мы повернулись и смотрели на роскошно виляющую задницу и на высокие сапоги, которые, как у манекенщицы, ставились в снег строго по прямой. Она могла быть женой красавчика инспектора, потрясающая пара. И дети у них потрясающие.

— Чего выпучился? — сказал я ненужным голосом. — Ты ж хотел, чтоб у нас так было. Чтоб ты сам чужим дорогу на своем языке рассказывал. Флагом махал, бля, митинги. Басмачил ты. И она басмачит. Еще раз скажи “спасибо” — они добросовестно учили тебя сегодня. Я думаю, одним басмачом на свете стало меньше. День не совсем пуст.

6

Она не узнала, и недоверие сделало серые глаза менее прозрачными.

— Принцесса, паразитка, как ты могла нас забыть?!

— А-а! — сказала она нерешительно, но прозрачности прибыло. — Заходите.

На ней был халат из пестрой фланели, которая любую женщину делает уютной и теплой. Она явно укоротила его сантиметров на двадцать; тонкие бледные ножки не могли принадлежать супермодели, но могли успешно выполнять главную функцию.

Как я и предполагал, она почти нас не помнила, но это не имело значения. Мы сели рядком на тахте: Лешка, Дайга, я. Моя левая клешня тут же занялась массажем ее правой коленки. Я понес какую-то чепуху; тонус не располагал к красноречию, но женщины любят, когда с ними разговаривают, походя этим на многих домашних животных. Телевизор показывал про человекообезьяну. Другой мебели в комнате не было. Я попросил рюмки.

Пока Дайга копалась на кухне, Лешка приволок из прихожей, где лежал наш хлам, пол-литровую фляжку.

— Откуда?!

Так после восьми обысков подпольщик извлекает из не замеченного жандармами тайника секреты рейха.

— Настоящий рюкзак настоящий турист шьет сам. И делает глубокие карманы. — Лешка по-мефистофельски осклабился, иначе с его рожей не получалось. — Это вино я изготовил для себя. Его не сравнить с тем, что у нас отобрали.

— Дай-ка, — сказал я, быстро долил вино в мою красную литруху дополна, взболтал и перелил обратно. — Трезвая она нам не нужна.

Хозяюшка внесла рюмашки и расставила на табурете перед тахтой. На стекле имелись следы чьих-то пальцев или губ.

— В тот день на базаре ты была гораздо веселее. Впрочем, мы тоже. За хорошее настроение!

Я сразу наполнил по новой: между первой и второй не должно проходить более тридцати секунд.

— За безвизовый въезд из Белоруссии в Латвию и обратно!

Браво, Лешка! Я попросил поставить чайник и вызвался помочь. Подобная помощь заключается в том, чтобы обнять сзади хозяйку, стоящую у плиты; во-вторых, когда пойла мало, его вырубное действие повышают, потребляя горячим.

Грудки оказались мелкими и вислыми, но соски сразу встали. Далее, если Дайга владеет общеизвестным кодом, она должна решительно убрать мои руки и сказать “не надо”.

Прохладно-синеватыми пальчиками она потянула мои лапы и сказала:

— Не надо.

Я немедленно подчинился и поцеловал ее в шею. Ни в коем случае нельзя показаться неуправляемым: женщины панически боятся маньяков. Даже в трех слогах слышался акцент. Вот что бывает, если в государстве, бутафорски поделенном на полтора десятка, неграмотно проводить национальную политику. При более компетентном руководстве лишние четырнадцать языков давно сдали бы в музей; сейчас это сделать, боюсь, поздно.

Под чайником веселился пропан. За окном были крутые крыши низких архаичных билдингов, на их черепице все толстел белый мех. Я поцеловал Дайге руку и сказал:

— Иди. Я принесу чай. А то Лешка может обидеться.

Послушное создание. Ожидая, пока уляжется мужественный пип, я осмотрел кухню. Она была не менее пуста, чем комната, не было даже шкапика для посуды, которая располагалась на прикрепленной к стене проволочной сушилке. Однако я вернулся на тахту взбодренным: прикосновения к незнакомкам бодрят не только художников.

Мы стали пить из чашек, рюмки я унес. В горячий сладкий чай я доливал до краев из фляги и рекомендовал делать большие глотки. Застенчиво (по-мефистофельски) улыбаясь, Лешка начал что-то рассказывать Дайге, но, как всегда, когда он произносил более двух фраз, потерял нить и задохнулся в уточнениях. Фильм про человекообезьяну закончился, и после рекламы пошла эстрада. Я поцеловал мочку маленького уха — туда, где дырочка для сережки. Наша безработная повернула голову, будто я ее хотел о чем-то спросить, а она собиралась ответить. Я лизнул угол ее рта — бесцветные губешки — и сказал:

— Мы будем танцевать, хорошо?

— Почему ты так мало меня поцеловал? — спросила она тем капризным (мерзким) голосом, какой я запомнил в позапрошлую субботу.

О’кей, вуман ин кондишн. Мы добавили громкость в телевизоре и вышли на середину. У бедняжки не было тафтинга, чтобы прикрыть давно крашенные доски. Гримасничая — думая, что кокетничает, — Дайга сказала:

— Как же мы будем танцевать втроем под эту медленную музыку?

— Мы обнимемся, — ответил я. — Вот так.

Мы двинулись черепашьим хороводом против часовой стрелки. Дайга хихикала. Лешка сопел и лыбился до ушей, как стюардесса в бизнес-классе рейса Шереметьево — Бен-Гурион. Он осязал плечи второй женщины в своей жизни и даже без продолжений будет помнить это вечно. Моя рука, то и дело нарушая замкнутость нашего полупьяного треугольника, разъезжала от Дайгиного лобка к Дайгиному подбородку, и Лешка поверх рвущей пасть улыбки пучил глаза.

Когда медленная пошлятина сменилась быстрой, хоровод распался, и нас затрясло порознь, как осколки империи: восторженного гнома Лешку, смакующего мгновения неизведанного, окосевшую Дайгу, смахивающую на собаку Павлова без мозжечка, и меня — с недрами, полными мрака, и оттого походящего на стреноженного кузнечика. (Собственно, и в добром расположении я не расположен к энергичным пляскам. Мои преданные искательницы приключений, мои подружки Таня и Аня, даже не пытаются вытягивать меня. Понемногу раздеваясь, они танцуют сами, а я лишь наблюдаю из кресла, отхлебывая двадцативосьмиградусную настойку. Это совсем другое дело.)

— Так неинтересно! — закричал я. — Мы должны изображать Бантустан, отмечающий Пурим. Для этого нужны набедренные повязки. Они к лицу всем людям без исключения, потому что это самая первая одежда. Праодежда! Ты хочешь танцевать в набедренной повязке, Дайга?

После добавочного чаю хозяюшка была послана за полотенцами и скоро, заплетаясь хилыми ножками, принесла весь, я думаю, запас — пару застиранных махровых и непропорционально длинное кухонное с дурацким красно-зеленым узором и радостной кошачьей мордой.

— Вот это тебе особенно подойдет, — сказал я, поднимаясь с тахты. — Сейчас мы отвернемся, а ты обмотай вокруг бедер. Постарайся, чтобы котик оказался спереди.

Джентльмены галантно прикрыли глаза.

— А вы? Почему вы ничего не снимаете? — раздался голосок, каким об эмансипации не взывают.

Она стояла, обхватив себя скрещенными руками. Бедрышки были туго затянуты кухонным полотенцем. Кажется, она начала воспринимать нелепость стояния перед нами и от этого трезвела.

— Лешка, быстренько превращайся в бантустанца. А у тебя, моя хорошая, котик на боку. Это не по правилам.

Пока Лешка, кряхтя от возбуждения, копошился за моей спиной, я повернул на Дайге повязку и осторожно поцеловал по очереди ее глаза, ленивые серые глазки с белыми бровками и ресничками, которые она не успела сделать черными, так как не ждала гостей. От нее приятно и печально пахло одиночеством. Попутно выяснилось, что трусишки на месте. Это хорошо. Движение вперед всегда есть эманация — поэтапное упрощение. (Погружение в холод легче дается разом, без постепенности, но путь в холодную воду не есть движение вперед. Это движение вниз.)

Оглянувшись, я впервые сегодня готов был рассмеяться: балбес стоял, прижав к совершенно лысой груди подбородком полу длиннющей клетчатой рубахи, и со старательностью вахтенного матроса крепил узел на талии. Сбрасывая с себя одежду, я заметил:

— Повязка носится много ниже, она недаром зовется набедренной. Посмотри, как элегантна наша умница: пупок на двенадцать сантиметров выше полотенца, сразу под верхней кромкой которого мы вправе ожидать заросли.

— Понял, понял, понял, — забормотал Лешка, точь-в-точь как ночью в Индре на третьей полке, когда состоялся бессмертный диалог “Кто хозяин этого рюкзака? — Я... я... я...”.

— Поцелуй его, — попросил я, — он страшно стесняется. Он боится и не любит тебя.

— Как?! Ты не любишь меня? — возмутилась Дайга, нагибаясь, чтобы друг Лешка мог дотянуться. — Разве меня можно не любить?

Бедняжка ждала от жизни много нежности, но получала в основном другое. Лешка пошел багровыми пятнами, словно казнимый цветущим садом аллергик; его подвижные, слюнявые от волнения губы дотронулись наконец до прозрачной северной щечки; ткнулись раз, другой... Внезапно потенциальный прелюбодей забросил на плечи девушке могучие руки-крюки и заглотал разом хихикающий рот, полподбородка, левую ноздрю. Девушка встрепенулась от неожиданности, уперлась было кулачками, но тут и обмякла.

Лишь бы нежность.

В их ртах булькало, хлюпало, всхлипывало, плюхало, а я думал о том, что всего в полутора или двух километрах, в этом же городе, под этим же тусклым небом и под этим ненужным снегом, — двухэтажный неказистый особняк с высоким крыльцом, караулом, овчарками, а внутри стройный памятливый старик в черном пальто, добрый красивый штурмбаннфюрер в хаки, их помощники-мародеры, но лучше всего в моей голове умещался стол, полный еды и питья, и все это вывезено, отнято нами у неуклюжей безобидной республики, охваченной массовой паранойей, и вмиг прохлопано. Я ощутил даже запах, сказочный запах, испускаемый грудой вареной колбасы, ее привозили в наш город из Миор, где вся продукция колбасного цеха подкапчивается и оттого благоухает, будто вкусная.

Они напоминали славную пару “вампир — жертва” из триллера. Когда мокрые лица разнялись, я решил, что Лешке хорошо бы прицепить фальшивые клыки, а слюни у обоих подкрасить.

— Сочная, правда? — спросил я Лешку, протягивая им рюмахи.

Чай кончился, и рюмки трансцендентно вернулись на табурет. Даме я предусмотрительно налил половину, дабы не перетитровать, как тогда, на базаре.

Стоит ли описывать дальнейшее?

................................................................................................................................

7

На выходе из метро “Семеновская” меня встречали: крупный дождь и солнце. Зима окончательно деградировала. Несмотря на ранний час, уже — или еще? — работали алчные мартовские цветочники и ларьки с ярким товаром. Мимо струилось, привычно стараясь не видеть витрин, суровое “козье племя” — лет десять назад мы с единственным другом Серегой донимали его хмурыми будничными утрами, направляясь в институт. (Проснувшись в семь утра в мытищинской квартире Серегиной еврейки, мы выпивали бутылку водки под котлеты моего приготовления и маршировали к электричке, распевая: “Лет шестнадцати я вдовушкой была!” Угрюмые подземные переходы, заполненные шарканьем тысяч подошв, мы преодолевали бегом, с включенным на всю катушку кассетником, испуганные работяги вспархивали из-под наших ног, а благодарные за развлечение тоннели чудили с незнакомыми звуками, разбрасывая взамен каждой пойманной нотки по пригоршне.)

У одного из киосков я приостановился взять ликеру “Фейхоа” и водки “Блэк Дэф”, хотя там, куда я направлялся, в таком выборе заподозрят, возможно, недостаток мужественности. Не удивлюсь, если обнаружу где-нибудь в углу посуду из-под украинского спирта и мерзкого азербайджанского портвейна.

На трамвайной остановке я достал из дорожной сумки любимую красную фляжку и сделал хороший глоток. Спирт натощак вместе с недосыпом — великолепный горячий завтрак. И он изумительно контрастирует со сверкающими холодными каплями, ползущими по лицу. Я почувствовал, как расширяются зрачки, достал сигарету. От первой же затяжки желудок перестал малодушно требовать пиццу, о которой этот попрошайка помнил всю дорогу: губа не дура. О, пицца!

Я презираю гурманов: их мозг перекочевал под диафрагму. В слове “вкусно” слышится животная похоть, единственная цель которой набить брюхо и лечь переваривать; не слушайте сказок об умеренности ценителей, все они ведут себя по-собачьи: чем вкуснее корм, тем больше и быстрее они в состоянии заглотить. Неизбирательная телевизионная реклама съестного тем и оскорбительна, что низводит меня до уровня этих ходячих желудков. Будь мой спинной нерв послабее, жующие лица из ролика в честь какой-нибудь шоколадки или даже жвачки вызывали бы в нем сильную вегетативную реакцию.

Единственное исключение делается мною для пиццы производства моей жены. Я ее хочу так же, как собака хочет сырую говядину; на этом, правда, сходство заканчивается, ибо я хочу пиццу до тех пор, пока она есть, а собаки и гурманы сгорают от страсти к деликатесам постоянно.

Сейчас шедевр при мне. Это не резиновое серое тесто со следами плавленого сыра, продаваемое на московских улицах; это не классический вариант из отходов итальянских ресторанчиков. Это — бурлеск из грибов, свинины, голландского сыра, зелени, особой приправы и томатного соуса; это импровизация, неизменно приводящая к отличному результату; это — мой завтрак, обед и ужин в первые сутки путешествия. Причем я запретил этой штуке сопровождать меня в торговых рейсах, ее удел — быть съеденной в поездках, совершаемых во благо русской литературы.

Надеюсь, пиццу по достоинству оценит тот, к кому я направляюсь.

Спустя четверть часа я стоял перед ободранной дверью квартиры в первом этаже мощного жилого сооружения, выстроенного тогда, когда у нас была великая эпоха. Две кнопочки на двери огорчили меня: неужели его поселили в коммуналке? Подписей не было, и я дважды ткнул наугад. Тишина. Другую. То же. Я постучал.

Шаги — принято сообщать, легкие или тяжелые, но я не разобрал, — короткие, рядом с дверью находился. Возможно, увидел через окно и ждал, когда поскребусь. Щелк-щелк! Вот она, давно знакомая по фотографиям рожа. Улыбается; одет. В сумраке прихожей не видно, стар ли. Но без шинели, по-революционному распахнутой на обложке одной из книг.

— Доброе утро. Я рано, как обещал; рад, что не разбудил.

Ямка на подбородке — помните, прежде он был ею недоволен, а теперь? На голове курчавый куст с плоско подстриженным верхом. Свежевыбрит, однако мешки под веками, вряд ли ложился этой ночью.

— Пожалуйста, проходите. Раздевайтесь.

О, какой родной запах: ацетальдегид, самый вонючий компонент перегара.

— Пили? — внезапно понимающе спросил я и так же внезапно подумал, что сказать сейчас что-то другое было бы пошло.

— Что, свежаком прет? — усмехнулся Эрик Вениаминович, полсекунды помедлив. — Сюда, пожалуйста.

Оттенки украинского выговора — форэва; послушать бы его английский или французский. В тембре звякнул интерес, и я ответил, входя в комнату:

— Мне трудно судить, на остановке около метро сам приложился, но больше похоже на вчерашнее.

— А я — за минуту до вашего прихода, свежак еще не должен чувствоваться. Присаживайтесь.

— Слово “свежак” не из вашего словаря — скорее, пародируете мои труды, — сказал я, ощущая то душевное родство, какое всегда испытывал, читая его книги.

Он напомнил:

— Мне казалось, мы будем беседовать не о литературе.

— Безусловно... если сумеем удержаться.

Я огляделся. Вокруг также царила великая эпоха: шеренги салатовых цветочков на вытертых и вылинявших обоях, железная кровать с высокой периной и решетчатыми спинками, большой деревянный круглый стол (за таким же я съел немало манной каши), ветхое строение с зеркалами на створках (в моем детстве это называлось трельяж), не менее обшарпанный буфет (его вместительное чрево хранило борщи и жаркое до появления холодильников), коврик на стене с вытканными оленями на водопое... Еще недавно здесь доживала беззубая карга, мамаша одного из московских приятелей французского гражданина Эрика Вениаминовича. Друзей-то у него нет и не было, только приятели, поочередно отрабатывавшие рядом с ним отрезки времени — до тех пор, пока исчерпаются и прискучат... Сентиментальность, которую я душу всю жизнь, сама схватила за горло. Ей помогали два неплохих аромата — хорошего одеколона и хороших сигарет: там, где я рос до восьми лет, было много похожих предметов, но никто не курил, а одеколон отца пах по-другому.

— Во всяком случае, не могу сказать, что в восторге от вашего словотворчества, — заметил хозяин, усаживаясь в расхряпанное старушечьим задком кресло; он выждал, пока стихнет скрип, и закончил: — Ваша англиканизация языка неоригинальна, формальна и никчемна: “лицо” меняете на “фейс”, “карман” на “покит”. Отдает архаичным жаргоном молодняка и одним из русских переводов Энтони Бёрджесса. Если вы читали его в оригинале, то обратили внимание на органичную, именно английскую идиоматику, а не примитивную перебивку с чужого языка... Что с вами?

— Извините. Очевидно, это ностальгия: за последние двадцать лет мне не часто доводилось встречать трельяж. — Я сглотнул, отмахиваясь от видений, выросших в допотопных зеркалах случайного жилища.

— Вот уж не думал, что создатель восточного ковбоя Андрея Ловкого, этого коммандоса с журналистским удостоверением, будет сидеть со слезами на глазах перед трухлявой вещицей, место которой на свалке. — Он говорил спокойно и дружелюбно. — С себя ведь ваяем, с себя! В последних творениях ваш любимец уже полностью лишен нервов и сомнений.

— Просто мы лишаем любимых героев собственных недостатков. Может быть, Андрей Ловкий — идеальный Александр Черницкий.

Этого безгранично откровенного и резкого в суждениях человека можно пронять только откровенностью и резкостью, что я небезуспешно проделывал, начиная с блистательного “пили?”.

Уличный свет все больше теснил две электрические лампочки в потрескавшихся плафонах люстры, и можно было наконец разглядеть хозяина. Эрик Вениаминович забарабанил пальцами руки, до того неподвижно лежавшей на столе, и поднялся.

— Чаю хотите?

Я встал. Он был на голову ниже меня, в черном батничке с погонами и в черных же тесных брючках. Я попросил разрешения снять пуловер и остался в серой итальянской тенниске за двадцать долларов и плащовых ливанских джинсах, приобретенных по бартеру моим бывшим заводом, тоже серых. Мы бы недурно смотрелись со стороны, я даже бросил взгляд в окно, за толстые двойные рамы с грязными стеклами, будто ожидал увидеть там бородатую ряху соглядатая. Дождь кончился, но Фортунатовская была безнадежно уныла. Другое окно выходило на Щербаковскую — по ней шел трамвай с рекламой сигарет “Кэмел”. Захотелось курить. Еще больше захотелось проинспектировать несколько общих тетрадок на столе, и, выходя из комнаты, я споткнулся, зацепившись за них глазами; прежде доводилось видеть лишь черновики: а) отца-электронщика, подарившего мне свою монографию “Нормирующие измерительные преобразователи электрических сигналов” с надписью “Приятного чтения!”; б) Пушкина и Ленина — на репродукциях; в) особого сорта — из тех, которым лучше никогда не становиться беловиками, и жаль неплохих знакомых парней, рожающих такую муру.

Кухня выглядела совершенно опустившейся со времени своей последней хозяйки. Шаткий столик, за неимением четвертой ноги прибитый когда-то к низкому подоконнику, посетили соленые огурцы, вареная колбаса и граненые стаканы. Бутылка “Блэк Дэф” дополнила эту компанию.

— Слишком по-русски, — сказал я, закуривая. — Как чаепитие в горящем доме. Вообще-то я думал, щей предложите; впрочем, мы не в Нью-Йорке.

В ответ на ровеснице моей — двухконфорочной газовой плите — загудел оплеванный поколением шкворчащих сковородок чайник. Хозяин ловко разлил водку и сказал:

— Извините, но я читал вас менее внимательно, чем вы — меня. И написано вами много меньше, так что не задирайтесь. С добрым утром.

— Салют!

Я откусил пол-огурца, вялого и пересоленного.

— Дрянь? — участливо спросил Эрик Вениаминович, увидав гримасу. — Я уже думал вчера, что лучше: им водку закусывать или водкой его запивать.

— Намек поняла: в десять на сеновале. — Я взял “Блэк Дэф” и плеснул еще грамм по пятьдесят.

— Признаться, “Кеглевич” лучше. — Эрик Вениаминович понюхал корочку. — Еврейский талант обнаруживается даже в производстве нашего национального напитка.

— Просто русские состоят из татар и евреев.

— Я татарин, мама моя из Казани, — серьезно кивнул он. — А знаете, я, пожалуй, понял, чем привлекает ваше творчество, — тотально вторичное в принципе. В ваших вещах всегда присутствуют именитые, как правило, соавторы: в их капканы вы ухитряетесь засунуть все конечности сразу — порой вам настолько удается коктейль из чужих находок, что создается ощущение вашей самобытности. Но главное, что вас спасает, — свирепая ирония, другими словами — цинизм.

Прожевав кусочек колбаски, я сморщился:

— Позвольте, я это поджарю? — и поднялся к плите. — Но согласитесь, мой труд нелегок. Представляете, как упираются Маркес, Ремарк, Генри Миллер, тот же Берджес, московские и уральские балбесы параллельщики и — не менее прочих — горячо любимый Владимир Владимирович, когда их за волосы приходится втаскивать на устроенный в виде гигантской мясорубки жертвенник, под смотровой площадкой которого, в ущелье, алчно вращается беспощадный шнек? Без цинизма такую работу исполнить невозможно.

— Впоследствии продукт желательно приправить прекрасной гомогенизированной лимонной пастой. — Он рассмеялся и потянулся открыть окно — в квартире еще действовало отопление.

Солнце принялось вправлять нам мозг прямой наводкой. Хозяин был старше меня на двадцать лет, но в отечестве мы прожили поровну. Лоб его обходился еще без морщин; каков мой срок хранения?

— Теплая явка, — заметил я, махнув очередную порцию, и внимательные глаза хозяина озарились вспышками, как стволы охотничьего ружья при дуплете.

— Обратный путь был бы короче, если бы ты так далеко не забежал, — медленно произнес он мягким голосом.

— Это Рабиндранат Тагор? Собственно, что вас насторожило? — Я снова закурил. — Но я действительно не в силах поверить, что после двадцати лет в дисциплинарном санатории вас удовлетворит эта заброшенная коммуналка — даже в качестве временного пристанища. При всей вашей неприхотливости. Внутри я очень похож на вас, так что мне легко становиться на ваше место.

— Еще скажите, что многое из написанного мною — это то, чего не успели написать вы, — уже проходили... Колбаса сгорит.

Эрик Вениаминович сыпал заварку из железной коробочки с золотой полустершейся надписью “Чай азербайджанский” в не менее древний железный чайничек. Я выпрямился рядом; таким образом между газовой плитой и желтым закопченным потолком ноосфера уплотнилась до состояния черной дыры, о чем не подозревали скучные редкие фигуры, бредущие мимо по Щербаковской как на праздник.

— Местность хотите посмотреть? — спросил я, вороша колбасу. — Удалось добыть двухверстки: у напарника друзья среди водных туристов, раньше они сплавлялись к морю по тамошним рекам.

— По Даугаве, которая Западная Двина? Там еще белорусский город Двинск, именуемый теперь Даугавпилсом, верно?

— Блеск, Эрик Вениаминович! Первая же ваша книга убедила меня, что вы не случайно знакомы с новейшей историей, но ваши знания казались более, э-э... масштабными. А Виленский край Москва в свое время презентовала литовцам, туда даже их столицу перенесли. Белостотчина оказалась под поляками, а Смоленская губерния... Обкорнали Белоруссию.

Очередная порция “Блэк Дэф”. Колбаса хороша, когда горяча. Оттого, что состоит из крахмала, соли и туалетной бумаги.

Угадав мою мысль, хозяин сказал, кивнув в сторону Смоленской губернии:

— Там, где я живу, тоже научились такую колбасу делать — то есть чисто внешне такую. Никак не могут взять в толк, что в фарш нельзя добавлять мясо... Пока границы существовали только на бумаге, они никого не занимали. Теперь из этой бумаги сочится кровь.

— Так принести или посмотрите в комнате?

— В комнате, вечером. Когда приедет А. Н.; у него большой опыт в подобных делах, и вместе мы прочитаем карту не по-дилетантски. — Эрик Вениаминович вскрыл пачку “Парламента” и впервые закурил при мне. А ведь где-то писал, что бросил. — Будьте добры, налейте чаю. Боюсь, мне пора прилечь... Да и вам стоит отдохнуть с дороги — кроме кровати в комнате имеется кушетка, вам будет удобно. Не возражаете?

— Вы хотите сказать, что заинтересовали А. Н.? — уточнил я, забыв о чае.

— Мы давно условились известить друг друга, если что-нибудь подвернется, — произнес, выпуская дым, хозяин; вокруг карих радужных оболочек четко виднелись контуры мощных контактных линз.

Он нежился в тепле и покое, к седым вискам изумительно подошел бы халат, но даже этот халат не сделал бы его более уютным и домашним, несмотря на задрипанный интерьер бывшей коммунальной кухни, лет двадцать не знавшей ремонта. Солнце, весна, миллионы читателей, признательность отечества, вернувшего ему гражданство, тут же рассыпавшегося и ищущего спасения, — полный ол райт, заросли лавра. И только голос, по-южному мягкий и оттого тоже уютно-домашний (посадить на колени несуществующих внуков и этим голосом про Нью-Йорк, про Париж), давал надежду.

Легкое каннибальство звучало в этом голосе.

8

Случается, скорость и повороты колеи сочетаются со стыками таким образом, что качка достигает резонанса и кажется, еще капельку и вся железная колбаса разбежится по откосам. Машинисту тоже так кажется, и он пытается избавиться от резонанса, сбрасывает скорость, но эффект достигается не быстро. Все равно что успокоить воду в раскачавшемся ведре.

Могучие фары пробивали ночь на несколько сот метров, но не могли насытиться, как отходящие анашисты; впрочем, черный лес по обе стороны и редкие зеленые семафоры знали о краткотечности нашего бега — о ней не догадывался лишь самописец в центре приборной панели, сразу под лобовым стеклом. Этот тепловозный черный ящик десятками стрелок-перьев расчерчивал ролик диаграммной бумаги и при этом стрекотал приводными механизмами, как джазовый перкуссионист-виртуоз. Если украсит рельс тормозным башмаком рука изувера, мы покалечимся или сгорим, а перед правительственной комиссией предстанет самописец, у него достаточно прочный корпус; тогда большим животам придется вникать, какое из перьев рисовало скорость, какое — напряжение бортовой сети, а какое — расход топлива.

И еще придется гадать: какого черта валяли в кабине посторонние, не они ли устроили хабалэ3, камикадзе.

— В Бигосове вам придется перебраться в вагон, какой там у вас? — сказал пожилой машинист, не отрываясь от дороги.

— Пятый, недалеко, — ответил А. Н. — Что, вас тоже трясут?

— Трясти не трясут, но иногда заходят. И ваши в Бигосове, и наши в Индре...

— Будь вас поменьше, могли бы во второй кабине отсидеться, — сказал помощник, парень лет двадцати семи, приятным незапоминающимся лицом с усами похожий на латыша, но не латыш.

Он то и дело оборачивался (как бы невзначай). За нашими четырьмя спинами впередсмотрящих у двери на поклаже расположился Эрик Вениаминович с девушками. Анечка и Танечка стоили того, чтобы на них оборачивались, у меня отменный вкус, и еще в детстве мама, сшив или связав себе что-нибудь, узнавала мнение не сестры или батюшки, а мое. Как это часто бывает, подруги поменялись цветом волос. Соломенная миниатюрная Аня с красивым славянским фейсиком перекрашена в шатенку — кроме имени и этого искусственного колера, ей нечем заставить Эрика Вениаминовича ностальгировать, и это хорошо. Она безукоризненно стройна, а современные пропорции подводят лишь в одном: рот невелик. Поэтому она многого не может исполнить — мешают зубы. Зато она потрясающе пластична, талантливо пластична, такой дар нельзя в себе развить без небесной помощи, и Эрику Вениаминовичу предстоит, возможно, оценить его.

Танюша — тяжелее и выше; грудь, живот, бедра и особенно зад — идеал большинства мужчин, и художники минувшего, творившие в дни, когда культура не разделилась еще на элитарную и массовую, гонялись за подобной натурой, дабы живописать ее на потребу толпе. У Танечки пламенное лицо метиски — прекрасные помеси выходят, к примеру, у русских с армянами, а также с некоторыми узбеками. Предположив, что распущенные ее волосы от природы вовсе не белы, читатель нисколько не ошибется. Блондинистость шокирующе контрастирует с южным разрезом великолепной пары темно-карих глаз.

Любимое занятие моих авантюристочек — танцы голышом в компании; их кумир — Эммануэль Арсан. Сейчас бы лучше Вера Фигнер. Или Фанни Каплан.

— Колбасу везете? — спросил машинист.

— Еще сметану, творог, — кивнул я. — Всего понемногу.

— Правильно, — сказал машинист. — Мне вся родня заказывает. В каждый рейс. Когда на всех не хватает, на базар к вашим бегут. Сейчас сумку одного только хлеба везу.

— Пусть они подавятся своими магазинами. — Похожий на латыша усатый помощник вдруг очень озлился. — Сколько они нам платят, так с этим не в магазины, а в кирхи к ним ходить, святым духом питаться!

Свечение приборов не позволяло увидеть, но я почувствовал, как удовольствие расползается по лицу А. Н. — под густой русой бородищей. На татарской физии Эрика Вениаминовича вырасти ничего не может, поэтому удовольствие не маскировалось. Не зря, все не зря. Чтобы не нарваться на выборочный шмон, который на полоцком перроне устраивает транспортная милиция, после долгого ресторанного ужина мы взяли такси и вместе с клунками набились в раздолбанную “Волгу”. Сесть в поезд решили дальше по пути следования, на глухой станции Боровуха, там ментуры и днем не встретить. Такой финт мы проделывали прежде с Лешкой не раз. Погнали вкругаля, тощими лесными асфальтами, проложенными благодаря соседству военного городка: на трассе Полоцк — Рига нас непременно тормознули бы белорусские гаишники, в Коптеве у них постоянный пост. Досмотр багажа разрешается теперь любому лицу в любой форме в любой из пятнадцати независимых резерваций. (Багаж находился в номере А. Н. и Эрика Вениаминовича, мы потому и выбрали “Двину”, кабачок при одноименной гостинице.)

Если неприятность может случиться — она случается. В полном соответствии с этим главным постулатом традиционной мерфологии посреди безобразно заснеженного еще леса лошадка бессовестно облажалась. Вначале шоферюжник пробормотал: “Где ж тяга-то?” — и мы заметили, что замедляем ход. Потом запахло горелыми полимерами. Мы встали. Из-под крышки капота лез дымок и от ночного холода тут же становился на четвереньки. Мы высыпали на дорогу, шоферюга открыл капот. Миленький, окажись толковеньким!

— Мать честная! — пропел миленький; в недрах моторного отсека резвились синие вонючки-огоньки. — Сейчас, сейчас, сейчас...

Он тронул рукой аккумулятор и ринулся в салон. А. Н. тоже провел пальцем по клеммам. Эрик Вениаминович пытался рассмотреть, сколько времени, но было пасмурно. Девчонки мудро помалкивали.

— Короткое, — сказал А. Н. — Тащи огнетушитель, шеф!

— Разряжен огнетушитель, — буркнул шеф; он уже откручивал клемму, изоляция на ней дымилась. — Сейчас массу сброшу, сейчас...

А. Н. нагнулся и стал дуть на огоньки, а я побежал к ближним деревьям:

— Девчушки, быстренько снег!

К нам присоединился Эрик Вениаминович, но, вернувшись, мы увидели, что гнусные пористые куски принесены зря: миленький шефчик лил на горящую проводку из какой-то фляги, я не сразу понял, что из отмывателя ветрового стекла.

— Светануть нечем, мужики? — спросил таксер. — Коротнуло где-то, найти бы. Подкапотная лампа у меня перегорела.

— Что-то у тебя, бля, все не слава богу: огнетушитель пустой, замыкание, света нет ни х...! — жутким голосом отчеканил ленинградец; так я в заводские годы разносил своих рабочих — изредка.

Разумеется, у каждого из нас был электрический фонарь со свежими батарейками, но достань я сейчас свой, суровый тележурналист скрутит меня в бараний рог — и будет прав. Я вытащил коробок:

— Спичками посвечу.

Порой спички удобнее шикарных зажигалок.

С минуту лицо миленького напоминало в отсветах жалкого пламени лист петрушки на третий день после грядки, и было неясно, как он попал в профессионалы.

— А! — вдруг издал он и повторил: — А! Стяжка лопнула, а они к коллектору, и — все... Оба плюсовые ж, суки.

Он принес моток изоленты и принялся под моим прожектором восстанавливать изоляцию, непрестанно вскрикивая и матерясь, когда дотрагивался в тесноте и спешке до раскаленного выхлопного коллектора. Именно к этой трубе прижались провода, идущие от аккумулятора и замка зажигания к стартеру.

— Повезло тебе, братец, — проскрипел зубами питерская знаменитость. — Если б не нашлось изоленты, задавил бы.

Он описывал полуокружности вокруг капота, туда-сюда. Эрик Вениаминович направился в кусты. Девушки курили и притоптывали от холода, хотя вырядились мы все основательно. Был договор не называть друг друга при посторонних. Я сказал:

— Лучше не нервируйте нашего миленького, он оказался толковеньким. Занялись бы дамами. У вас, между прочим, фляжка полная.

Я сжигал спички целичком; ушло полкоробки, пока шоферюжник попросил:

— Дай здесь я сам светану, — и стал вывинчивать пробки из аккумулятора. — Мать честная! Да он, падла, выкипел!

— Неужели до дна? — спросил я с издевочкой.

— Не, не до дна. Но сетки все сухие.

— А воды у вас, разумеется, нет?

— Все есть, все! Только в гараже. Ладно, доедем. Проволочки бы какой, провода закрепить. — Он заозирался, будто среди леса среди ночи среди дороги поджидал его кусок податливой медяшки.

Из кустов с треском выломился Эрик Вениаминович. А. Н. пил с девчушками на заднем сиденье — у каждого из мужчин была при себе литровая емкость с водкой.

— Господи, да хоть веревкой прикрути! Опоздаем, ... твою мать! — заорал я, будто в родной операторной.

...Аккумулятор не только выкипел, но и разрядился; колымагу пришлось толкать метров сто, прежде чем один из цилиндров неуверенно зачвакал, а за ним другой, третий... Поезд уже давно вышел из Полоцка и, очевидно, стоит в Боровухе, собирая хитрецов вроде нас.

— Гони, вдруг отправление задержат!

В три часа ночи мы пронеслись по колдобинам военного поселка. Фонари горели только в районе КПП мотострелкового полка. Сразу за ним находился жилой дом, выстроенный по редкому для наших краев проекту, — семиэтажный с проходными подъездами; я познакомился с сооружением, когда подтаксовывал на личных “Жигулях”, — был такой безденежный период, у меня еще не имелось загранпаспорта. Пассажир попросил подождать: нужно подняться наверх за деньгами. Впрочем, я быстро смекнул, что меня кинули. Прождав пару минут, открыл дверь, и все стало ясно.

Вот и железнодорожный переезд на окраине. Перемигиваются-перезваниваются два красных фонаря: закрыто. Потому что втягивается наш поезд.

— Сколько до Адамова?

С подобным беспощадным и этаким холодным пылом А. Н. мог бы из директорского кресла вопросить на селекторной перекличке: “Когда будет пущен цех?” И так же, как насмерть перепуганный начальник цеха путано объясняет, отчего нельзя получить продукцию в ближайшие сутки, водитель ответил:

— До Струбков километров пятнадцать, а там в сторону, вправо, на гравийку — по ней еще километра три. Должны успеть вроде...

Гнал он неплохо. При встречных скорость не сбавлял. Правда, встречных и попутных теперь на рижской трассе кот наплакал, особенно в такое время. По лесу до адамовского переезда мы прошуршали в один миг. Переезд встретил точь-в-точь как предшественник — красными огнями. К нему медленно подкатывал наш поезд.

— Вот почему я никогда не заводил автомобиля. Самообман, — обреченно сказал Эрик Вениаминович и выразительно зевнул. — Поскакали дальше? Что там у нас?

— Борковичи, — тихо сказал водитель. — Там станция еще дальше от шоссе, километров семь.

— Тем более не нагнать, — сказал я и прыгнул из такси. — Давайте вещи, быстрее!

Тяжело вздохнули тормоза, и тепловоз остановился точно на переезде. Я подбежал к кабине, замахал, но крикнуть не успел.

— Залезай, не суетись, — раздалось с верхотуры. — Впереди красный.

— Как Владимир Ильич в Финляндию, — объявил Эрик Вениаминович. — По этой машине плачет Музей Революции.

Анечка с Танюшей рассмеялись, и вынужден был усмехнуться помощник машиниста, а ленинградец повернулся к французскому харьковчанину и дернул со страшной силой за рукав куртки.

В Бигосове мы вытряхнулись на безлюдную платформу. А. Н. вручил на прощание железнодорожникам бутылку водки, а прелестницы по моему указанию чмокнули в щечку обоих, после чего я обрел твердую уверенность, что даже у пожилого до самой Риги зарядит мучительная эрекция.

Мы без помех заняли места в общем вагоне. Было заметно, что он соскучился по пассажирам: половина полок пустовала, а вагоны этого не любят, полагая аншлаг главным основанием для высокой самооценки, как всякие общественные территории. За месяц многое изменилось; республика наша была в основном вывезена, а правительство наконец опомнилось от строительства дач и прочего воровства и задрало цены; теперь, даже добыв провиант, имело мало смысла волочь его соседям, и народ все больше пересаживался с чужих базаров на родные, чтобы торговать ввозимым от соседей шмотьем, — это внезапно стало выгодно; трещавшие недавно вагоны боялись остаться без работы и приветствовали входящих довольным кряхтением, как приютские старики.

Мои козочки, козочка Анюта и козочка Танек, преданные соратницы, уже год повязанные со мной общим и тайным от мужей (и моей жены, разумеется) отдыхом, калачиками улеглись копить силы внизу, а три крупных творческих деятеля полезли на второй ярус. На хрена нам Барбара или Шила, если есть Анек с Таньком, подружки сорока восьми лет в сумме, работающие в горбольнице хирургическими медсестрами. Последнее обстоятельство является совпадением — совершенно случайным и крайне удачным.

Вообще группа из одних только мужчин всегда вызывает больше внимания, от нескольких путешествующих в наше время мужчин веет опасностью, но главное — в другом. Тонко организованной личности почти невозможно струсить при даме. Особенно при той, с которой еще нет, но намерен. Действующие лица успели перезнакомиться на прощальном ужине в полоцком ресторане “Двина” (это попросту хлев для алконавтов, но в наших краях все рестораны такие), и над столиком кружилось немало симпатий, в том числе взаимных. Ничего удивительного: собрались красивые люди.

Девчушек я уже описал. Внешне они практически бездефектны, как японские автомобили; серьезный недостаток далек от поверхности. Обе — ярые гетеросексуалки. Я бьюсь над их сближением, но до сих пор не заставил даже хорошенько поцеловаться. Кто-то может назвать меня придирой, но в моих глазах полное отсутствие гомоэротического начала существенно обедняет личность. Не терплю абсолюта.

В лицо Эрика Вениаминовича знают многие — по счастью, лишь в узком кругу читающей публики. У него стандартные черты, и даже если нам попадется читающий и знакомый с портретом человек, он вряд ли сопоставит и поймет, базарный рейс — не то место; максимум, на что хватает смелого воображения, так это представить писателя торгующим на книжном развале, как Эвелина.

Саша Н. зарос до зрачков крестьянской бородищей и казался подозрительно светлым, пока я не догадался, что он пользуется особым шампунем. В таком виде его не узнает телезритель. Особенно если этот юный петербуржец будет помалкивать. Впрочем, мы уговорились делать золото впятером.

Что до меня, то в детстве мама говорила, я на девочку похож, ангелок, особенно в косыночке после купания; ужасная походка и сутулая спина (я усматриваю меж ними неразрывную связь) не только многое портят, но и делают меня — при шести футах роста — самой, боюсь, запоминающейся фигурой нашего квинтета.

Одежда и содержимое наших баулов и рюкзаков продуманы до мелочей. Сперва хотелось, конечно, вырядиться в хаки, но мы — реалисты. Джинсы, брюки, легкие куртки, пиджаки; из хаки только брезентовые штормовки — одна на А. Н., отчего у него вид попавшего под сокращение геолога, другая — на Анюте, которая в ней утонула, несмотря на подвернутые рукава, и выглядит старшекурсницей, отправившейся на пикник с хорошей ночевкой. На этот раз с нами обычные дорожные сумки и небольшие рюкзаки, по два места на рыло, никаких колесных вместилищ, не то что с Лешкой. Его рюкзачина, кстати, отдыхает с того исторического дня, когда доставил кучу подарков для полиципи-муниципи; полученная душевная травма вынудила моего низкорослого друга отказаться от базарной деятельности, и тому сыскались объективные вроде бы отговорки; даже воспоминания о пребывании в гостях у Дайги не способны были утишить боль бессмысленных потерь; теперь в Лешкиной семье не на что покупать ликеры, немецкую водку и цитрусовые с кокосами и бананами... (Мой суперхатуль-самострок белого цвета с ярко-красной сутажной оторочкой свободной Латвии так и не повидал. На его изготовление пошел целый МКР — мягкий контейнер, формой напоминающий огромный бурдюк, — из сверхпрочной синтетики, грузоподъемность до одной тонны, такие штуки применяются, как вы догадались, на бывшем моем заводе для транспортировки катализаторов на основе тяжелых металлов, висмута и молибдена. Жена сшила сумку-гигант исключительно в расчете на службу в польском направлении: тамошние таможни озабочены количеством мест на ездока, но не их габаритами. Жаль, мы с Лешкой никогда не сравнивали в чистом эксперименте водоизмещение наших громадин; подозреваю, рюкзак бы уступил. Впрочем, бросить перчатку еще не поздно — пока я творю натуру и пишу с нее эту повесть, мне не составит труда устроить небольшую компетицию, и Лешка будет только рад поучаствовать в таком веселом деле, которое мы — он это знает твердо — непременно хорошенько запьем. Об итоге спора известим читателя особо.)

Мне ненавистны минуты избавления от сна. Кнопку бы — переноситься в бодрствование. Во сне человек слаб. Слеп, глух и нем. Размякшему и беззащитному, ему вдруг с ужасающе далекой перспективой открываются бесчисленные заботы, начиная с нудятины оправки, умывания и завтрака. Хочется снова укрыться в сон, но невозможно: аэродром разворочен бомбами из будильника, всюду дымящиеся воронки.

Все это не слишком огорчительно, если у вас нет желания go far, fly high. Тогда, просыпаясь, можно оставаться слабым. Тогда просыпаться можно без труда, даже с радостью, ибо слабый человек во сне может противостоять гнету весьма сильных обстоятельств и искать спасения в пробуждении. Жаворонки — слабые птицы.

Для сильной и гордой совы всякое пробуждение заключается в переходе из зыбкой разреженной атмосферы сновидений в зону высокого давления. Это движение против течения отбирает толику сил, но зато приводит нашу хищницу в состояние боеготовности. Сова просыпается медленно и трудно; открыв наконец глаза, она раздражается против тех, кого видит. “Это он, он все затеял! — думает сова, глядя на подстриженный куст, венчающий голову Эрика Вениаминовича, свежего и с любопытным носом в окне. — И эти сучки, Тани-Мани, дрыхнут хоть бы что, а пальцем тронь — и подскочат, готовые одновременно пить, е...ться и стрелять... И прилюдно плясать в чем мать родила. Ну-с, а где наш рейхсдиверсант номер один? Ах, вот оне-с, прибыли из коридорных далей. С толчка, должно быть, демиург хренов. Нам бы еще парочку таких в компанию: из публицистов — Сережу Ж., из музыкантов — Романа Н.”.

Спустя минуту-другую сова смягчается и принимается проверять, насколько ясна в памяти плотная ткань задуманного. Все кажется тщательно взвешенным и верно решенным, и только наглость тут и там вздымается буграми, а кое-где тонкие ворсинки наглости пролезли мимо хитроумных нитей и торчат. Как огуречные семечки из осеннего говна. Наглость — другое имя для риска, а без риска в мире делается лишь работа по графику трудового распорядка. Вольный художник более прочих привык рисковать: обычно он не знает, востребует ли капризное общество его творение.

Ногам было холодно, и хотелось пи-пи-пи. Вновь открыв глаза, сова поймала блеск контактных линз любимого прозаика. Какой великолепный сюр: мы едем вместе! И куда! И на чем! И зачем! “Мы в двух шагах от подвига”, — подумала сова и, сверзясь со второй полки общего вагона, молвила:

— Скоро Павлиняс.

Поезд как раз пересекал дохлую речку — верный ориентир. Только листья, наконец вылупившиеся на деревьях, да поднимающиеся травы не позволяли спутать в сером заоконном унынии позднюю весну с поздней осенью. Пейзаж ничем не отличался от того, что мы оставили перед границей, полтораста километров назад. Абсолютно одинаковые грязно-синие и грязно-красные трактора обрабатывали ту и другую землю при равных климате и плодородии, однако здешние люди старались разговаривать на другом языке. Чужая речь неслась уже из соседних отсеков вагона; благодаря именно этому обстоятельству мы чувствовали себя иностранцами и были ими. Народы безобидны, нации агрессивны — язык цементирует народ, и тот становится нацией. Мои спутники, уверен, думали сейчас о том же.

Все решилось, должно быть, в старой и странной квартирке на углу Фортунатовской и Щербаковской — в миг, когда я вынул из сумки книжку и громко прочитал:

— “Терпи, терпи, до чего дотерпишься. В один прекрасный день проснешься старый, как подметка, и все болит, и уже рука не сможет поднять винтовку”.— В ответ прокуренная комната не издала ни звука; дождавшись, пока прогремит в темноте трамвай, я сказал: — У вас ведь мечта, Эрик Вениаминович, — мечта яркая, деятельная, сильная. И мне того же ох как хочется. И Саше, надеюсь, тоже. Побегать в охотку по городским улицам... Только зачем нам Бейрут? Где стоим, там и поле Куликово. Неужели еще не загорелись? Вы же самый пламенный публицист — из современных. Такие не только читателей зажигают, но самовозгораются! Из старых вас знаете с кем сравнить можно? С Владимиром Жаботинским. Чисто условно, конечно, по зажигательности. Пожалуй, он превосходил вас в беспощадности и меткости, но уступал в юморе; подобно всем великим деятелям своей эпохи, он был лишен этого чувства. Так вот, когда началась первая мировая, он бросил писать, а поехал сперва в Египет, а затем в Лондон, сколачивать легион из британских евреев. И сам был рядовым, а потом сержантом, а потом офицером. Три полка сколотил и добился отправки на Ближний Восток. Они от турок Палестину освободили.

9

Десять тридцать. Опоздание — час с четвертью, с тех пор как завелись таможни, это норма. Любая мыслишка могла неосторожно сконденсироваться в слова, кругом были торговые люди, и набралось уже прилично аборигенов. Моих именитых соратников не тяготило долгое молчание: они превратились в губки и впитывали все подряд — болтовню попутчиков, пейзажи, собственные ощущения. Творческая командировка. Анечка и Танечка, неотразимо хорошенькие в походном обмундировании, помалкивали бездумно — такое умение есть неотъемлемое свойство всех девиц вопреки расхожему представлению о женской разговорчивости. Впрочем, они сервировали на газете “Советская Белоруссия” завтрак (копченый сыр, сало, яйца) и глотнули из наших фляжек.

Мы сошли на следующей за Павлинясом остановке — спустя пятнадцать километров, в Лиелгаве. Поезд вспомнил, что его ждет Рига, и тронулся. Он был полон вкусной еды.

— О-ох! — крякнул ленинградец, когда мы остались на перроне одни. — Задница отваливается.

— Видели? — Эрик Вениаминович показывал на типовое здание вокзала. — От русского названия даже следы замазаны. И так — на всех станциях.

— Согласитесь, мой рассказ был точен. — Я потупил глаза.

А. Н. приседал и делал наклоны, хрустя суставами. Он сказал:

— Интересно, решение депутатики принимали или железнодорожный начальник прогнулся?

— Депутатики, не сомневайся, — заверил Эрик Вениаминович. — Куда идем?

— Шоссе там. Придется чесать на глазах всего поселка, — сказал я. — И строек не видно.

— Было бы глупо завалить такой толпой на стройку даже в субботу. Местный народец не ленив и хорошо телефонизирован. — Ленинградец хмуро озирался.

Над нами фальшпотолком висела туча. Неслышно покачиваясь, она ползла на восток.

— Хорошо, обойдем вот этой тропкой, пока вдоль рельсов. Там, за железнодорожными сооружениями, вряд ли кто-то живет. — Эрик Вениаминович взвалил на плечи рюкзак и взялся за сумку.

Я обратился к девушкам, поскольку заметил, что действовать они начинают только после того, как чье-либо указание продублирую я:

— Нагружаемся и идем. Операция на четверть прошла успешно. Осталось чуть-чуть.

Ленинградец напомнил:

— Как договаривались, двумя группами на большом удалении, но в пределах видимости.

— Эрик Вениаминович, идите с Анечкой впереди, а Танюша потопает меж двух Александров. Это, говорят, к дождю.

На лицах моих спутников отражалось небо: они были серы. Даже французский гражданин, показавшийся мне спросонья бодрячком, не сумел спрятать усталость (дай бог мне в его возрасте так держаться). Хотя успел побриться. Очевидно, он спал не более двух часов. Это проступает в его книгах — пренебрежение ко сну.

Шоссе нам открылось через сорок минут. Руки отрывались, плечи ныли. Вместо укромной рощицы, обозначенной за дорогой на карте, здесь тянулись новенькие коттеджи. Красные черепичные крыши делали их европейцами. До ближайшего леса было, пожалуй, несколько километров. Когда половину населения страны составляют неграждане, гражданам проще обзаводиться виллами с красивыми автомобилями во дворах. Южная Африка.

— Южная Африка, — произнес Эрик Вениаминович.

— Сейчас не время для геополитических обобщений, — отозвался более темпераментный ленинградец.

Решили перетряхиваться в придорожных кустах. Мы свернули вправо на худосочную дорожку, ведущую по меже, разделяющей частные наделы, и брели до тех пор, пока от крайнего коттеджа не осталась видна только крыша. У плотного ряда кустов, тяжело дыша, повалились на траву. По близкому асфальту пролетали невидимые отсюда редкие субботние машины; помешать мог лишь какой-нибудь нетерпеливый водитель, остановившийся пур ле пти. Собирался дождь.

Выкурив второпях по сигарете (все, кроме А. Н., разумеется), мы расстегнули рюкзаки с баулами и, подстелив клеенку, вывалили увесистое богатство. Все продукты сложили в три рюкзака — девушек и мой. Съели по паре бутербродов. Запили: вначале из легендарной красной фляги, затем из двухлитрового пластика с искусственным апельсиновым соком, который всю дорогу пер наш харизматический бородач. Я поднялся:

— Пошли, девчонки. Я научу вас торговать продовольствием. Главное — не принимайте крупные купюры, бывают фальшивые. Говорите, что нет сдачи.

...Крохотный базарчик в центре Лиелгавы опустел прежде, чем мы дотащились. Разложиться пришлось неподалеку, на бетонном бордюре крыльца, у входа в кооперативный гастроном. Тем, кто уже выходил с покупками, не повезло: у нас все было на четверть или на треть дешевле; мы же получали вдвое-втрое больше, чем платили вчера в полоцких магазинах (помню время, когда впятеро-вшестеро). Если, конечно, сопоставлять в пересчете на доллары.

Мы не собрали толпу, но и не стояли без дела. Беспрерывно кто-то подходил, договаривался о цене, я перебирал клавиши малыша калькулятора, и кусочки масла, сыра и вареной колбасы, старательно развешанные накануне моей женой, а также моими подружками-медсестрами, уплывали в грустные жилища. Мы кормили своих: служащих, не сдавших языковой тест и оттого лишившихся работы; стариков, заработавших пенсии за бумажной прежде границей; строителей, воздвигавших коттеджи и живущих в древних клоповниках; их жен, батрачащих на кулацких фермах; их детей, уже выучивших язык, незнакомый собственным родителям, но не перешедших от этого в первый сорт.

Милые помощницы быстро схватили мою манеру: продавец не должен переминаться с ноги на ногу, ожидая, пока покупатель решится; покупателю нужно помогать — искренне, любя.

— Берите масло, — говорил маленький Анек старушке, загипнотизированной банкой сметаны. — Хорошее масло, без воды, из холодильника достаешь — не крошится.

Старушка уносила и сметану и масло.

— Молодой человек, купите колбаски, есть с жиром, есть без жира, — ослепительно улыбалась крашеная моя метисочка Танечка. — Берите, берите, все свежее. И вам хорошо, и нам домой пора, дети ждут. Вот, потрогайте оболочку, у плохой колбасы она склизкая, липкая...

— А спички почем, девушки?

— Возьмете один коробок — будет дороже, десять — дешевле...

Лиелгава много меньше Павлиняса; скорее всего тут муниципальной милиции нет вовсе. Либо нас никто еще не заложил, что было сомнительно: торговать в дверях продмага еще больший грех, чем на рынке. Так или иначе, через полтора часа мы отхлебнули, повесили на локти пустые рюкзаки и зашагали к станции, хотя до шоссе было рукой подать, — конспирация.

...Гения автобиографической прозы и гения телевизионного репортажа застали спящими — на той самой клеенке. Добро они распихали по трем хатулям, ручки которых предусмотрительно связали между собой. Заодно хатули служили подушками. Очень, подозреваю, жесткими. Мы расправили на траве (большей частью жухлой прошлогодней) рюкзаки и легли на них рядом, я посередке. Мрачное балтийское небо, которое всю зиму забрасывало наши края ненужным слякотным снегом, и сейчас вмещало мегатонны дармовой влаги, но случился запор. Оно пыжилось изо всех сил и даже накачалось отварами коры крушины и жостера; действие этих лекарственных растений проявляется не сразу; возможно, мы отдохнем сухими. И без того предстоит проворочаться часа четыре на холодной земле.

Меня грели две передвижные биологические печечки. Поворачиваясь с боку на бок, я машинально дотрагивался губами до их чердачных фонарей, и в ответ они прижимались еще теснее. Было не ясно, куда деть продрогшие копыта, — я мастерил их и так, и этак, но безрезультатно. Точнее, делалось все холодней. Продрав наконец злые глаза, я обнаружил бесподобную картину: перед моим носом ленинградец исполнял приседания на одной ноге, а поодаль, бешено пыхтя, отжимался Эрик Вениаминович. Упражнение, избранное А. Н. для прогрева двигателей, сложно совершать на неровной почве. Присаживаясь в очередной раз, он вдруг истерически затрепыхал крыльями, но равновесия не удержал и, не будучи Икаром, не взлетел, а повалился со всего маху на наше дружное трио, и отчаянный сдвоенный визг взмыл к бессовестно черному для восьми часов с четвертью небу.

— Бляпардон! — крикнул А. Н., отталкиваясь от наших тел широкой спиной, чтобы подняться, но мои ничего не соображающие печурки запутались у него в ногах, и он рухнул вторично.

От смеха Эрик Вениаминович бросил отжиматься, а я на этот раз без труда оторвал чертов сон. От нашей возни переполненное небо вздрогнуло и непроизвольно выронило несколько капель — так семя иногда сочится против желания владельца. Лишнее электричество продолжало держаться за тучу, но взамен бородатое лицо А. Н. стало похожим на разъяренный мордоворот Зевса из книжки “Мифы Древней Греции”, дело за пучком юрких молний. Он поднялся с земли. Танечка потирала коленку (жаль, она сейчас в брюках, не то и вам бы захотелось там потереть). Анек еще хохотала.

— Прекрати ржать, — приказал я. — У Саши революционное понимание смеха: смеются над поверженным врагом. Придя к власти, он пустит тебя в распыл первой.

— А мы с господином Черницким станем подписантами. Обратимся с просьбой о помиловании, напомним о заслугах. Помилуешь?

— Не идиотничай, Эр, — попросил ленинградец с интонацией “и ты, Брут!” и швырнул в меня парочку молний. — Где будем ужинать?

— Здесь, — твердо сказал Эрик Вениаминович. — Легче нести в желудке, чем в руках.

...Мы загрузились в десятичасовую местную электричку из Риги. Дождь любезно повременил, но, едва вагоны забубнили свое тук-тук, в природе начался стрём. Чернота не переставая оплевывала водяной дробью, и свистел из всех щелей ветер. Мы поприветствовали этот добрый знак: А. Н. разрешил каждому один бульк.

Пятнадцать минут езды скоротали за вялым подкидным дураком, практически не переговариваясь, и немногочисленная публика вряд ли получила представление даже о нашей национальности, не говоря уже о гражданстве, оставшиеся три сумки на пятерых ничего не объясняли. В такое время коробейники, отстрелявшись на базарах и в меняльных конторах, сидят уже в других поездах — пьют, спят, прикидывают навар, мечтают о домашнем триумфе (хотя дома, как правило, некому оценить по достоинству величие подвига кормильца); эти поезда несут коллективную усталость на восток — в Полоцк, Витебск, Смоленск и Воронеж. Мы еще не отстрелялись.

И не устали: пришло второе дыхание.

Благодаря исключительности развлечений.

...Павлиняс был тих, как библиотека. И все еще сух. В щедро освещенном портике у входа в вокзал манкировали обязанностями двое в хаки. Оба были увешаны всем необходимым для разгона столичных демонстраций: дубинки, наручники, переговорные устройства, кобуры... Они любезничали с двумя крупными кобылками, одетыми по моде позапрошлого сезона, — лишь среди женщин данной подгруппы встречаются еще любительницы мужчин в униформе. Один балбес как раз гордо приподнял для осмотра баллон с дезодорантом слезоточивого действия, подвешенный к ремню слева от мудей. Должно быть, спецсредство произвело впечатление: компания окончательно развернулась к нам спинами и направилась вокруг здания, чтобы выйти в город, а там, надеюсь, отыщется свободная квартира, в которой поблядушки задействуют стандартный сценарий далекой Хелен Роуленд (“Мужчина, добившись первого поцелуя, умоляет о втором, требует третий, смело делает четвертый, принимает пятый — и терпит все последующие”). Обычный уличный мент оттого малоэффективен, что ночует дома, а на работе занимается чем угодно, отмазываясь с помощью рации, рассуждал я, уходя в арьергарде нашего гуська в противоположную часть темноты. Поэтому на серьезные дела тяжелые грузовики привозят казарменных мальчиков с полегшими от бромида натрия пипонами. В масках и вязаных шапочках-подкасниках. Мальчикам хорошо быть суровыми: они не знакомы с местными девками, не участвовали в гешефте местных жуликов и их мамы живут далеко.

Страшно раскачивая из стороны в сторону плечи (как аэропланы над правительственной трибуной) — такие вот мы амбалы, — правоохранители скрылись следом за своими крысами в густой тени общественной уборной; мы пересекли пути.

И углубились в ту улочку, по которой полтора месяца назад катили с Лешкой пустые тележки — ограбленные и униженные, под безнадежно падающим снегом. Редкие фонари освещали одну сторону — очевидно, из экономии. Ни души. Короткие и свирепые порывы ветра со стороны Лиелгавы бросали нам в лица запах грозы. В такие минуты начинают моцион подлинные романтики.

У большого гастронома, где литовцы, помнится, торговали сдобой с маком и подовым хлебом, стоял человек и курил. Его лицо складывалось из теней разной плотности, и разобрать можно было лишь усы, в темноте кажущиеся очень пышными. Эрик Вениаминович с Аньком (ростом они очень друг другу подходят, коротыши) миновали его, не сбавив шага, и свернули в ближайший переулок. Мы остановились у гастронома, и А. Н. спросил:

— У вас, случайно, не “Прима”?

— Нет, — равнодушно ответил мужчина. — “Пегас”, фабрики Урицкого.

— На это я и рассчитывал: наша дама предпочитает с фильтром.

— С удовольствием угощу ее. — В голосе усатого впрямь появилось тепло; он был в кожаной кепке, свитере и костюмной паре, с зонтиком наготове. — Все будет нормуль. У вас еще тридцать минут.

А. Н. посмотрел на меня. Я кивнул:

— Хватит с запасом.

Бандиточка Танечка вытянула сигаретку, и мы двинулись дальше, свернули направо. Завидев нас, тронулся авангард, состоящий из Эра с Анюткой. Мимо спящих частных домов, мимо тупо моргающих светофоров пустого перекрестка. В двух местах залаяли собаки, но быстро смолкли — они охраняли конкретные территории и не отвечали за чужие. Показалась железная дорога, крюк завершился. Вокзал — за рельсами справа. А к полусложенным зонтам отношение у меня, соответственно, сложное, ибо все они похожи на спящих летучих мышей.

— Опять по шпалам! — Эрик Вениаминович буркнул так громко, что мы услышали, несмотря на отставание.

Удаляясь от станции, в стороне от домов, мы прошагали метров пятьсот и затем вновь взяли левее. Весь маневр был зеркальным отображением утреннего обхода на окраине Лиелгавы. Сейчас был поздний вечер, и вместо густых придорожных кустов в ста шагах впереди на склоне холма показалась тыльная сторона двухэтажного здания. Нас отделяла от него полоса невысоких кривых деревьев, скорее всего яблонь. Им скоро цвести.

— Вот! — сказал я объединившемуся отряду.

По невидимому низкому небу широко прокатилась пустая бочка из-под моторного масла. Все вздрогнули. Нашим моторам сегодня нужна обильная смазка, без нее они наекнутся. Особенно если на верхотуре продолжат игры в ономатопею.

— Как настроение? — Ленинградец приобнял девчушек за плечи и вглядывался в лица.

— Нормально, — сказала прекраснозадая Танька. — Трусим.

— Надо глотнуть, ребята, — попросила Анюша. — Вам, наверное, тоже не помешает.

Я никогда не видел их мужей. У Анны — сварщик. У Татьяны — директор небольшой, но вполне доходной фирмочки. В остальном они отличаются так же мало, как левая ноздря от правой. Оба самозабвенно ревнивы, отчего уже год прохлопывают наши оргии. Их свободное время — телевизор, поэтому представления о мире бесконечно дремучи. Чтобы повысить управляемость, подружки когда-то поклялись одна другой ввести квоты и с тех пор дают благоверным пять раз в месяц. Кроме того, Танька наговорила своему дурню гадостей о сварщике, а Анька наговорила своему гадостей о бизнесмене, в итоге рогоносцы едва знакомы; организовать совместный контроль помимо прочего им мешает классовая вражда.

— Ложись! — скомандовал А. Н. и бросился на землю; все за ним. — Сначала по глоточку.

Эрик Вениаминович прижался губами к Анечкиной руке (у нее кисть изумительной формы, у Танютки чуть пухловата) и произнес:

— Я всегда считал, что женщина лучше ориентируется в экстремальной ситуации. Представление о том, будто женщина только и способна бросить руль и крепко зажмуриться, — совершенная клевета.

Он врал, будучи весьма возбужден. Обстановочка что надо. На пороге грозы. На пороге нового дня. На пороге, за которым поджидают будущие воспоминания. Воспоминания-эверест, воспоминания-изюм, воспоминания-пуп, воспоминания-ядро, новое ядро памяти, ее расплавленная магма, без которой умирают в старости скучно и зря.

Добывая такие воспоминания, готов сойти с ума вице-президент.

10

Прощупал то, что под верхней губой. Всякий знает эту характерную выпуклость — будто стенка чайной чашки. Если череп правильно хранили, верхняя челюсть (уже белая, гладкая) продолжает удерживать зубы. Это лучше, чем беззубо оскалиться, как мне предстоит, если не кремируют. За несколько месяцев (недель?) букашки пожрут лишнее. Будет белое, гладкое, как у всех.

— Ползком вперед марш!

Тронулись цепью вверх по яблоневому склону. Танюшонок чрезмерно отклячивала ягодичник, и я с сожалением отогнал прилившее вдруг стремление (не теперь; а вот бы теперь?!). Под салютом всех вождей скажу: я ее люблю больше, чем Анну. Чуток мелковата красивая Анек. И чуток быстровата — порой она с такой скоростью вращает крестцом, что меня выталкивает наружу центробежная сила. Танек — в самый раз. К тому же она изобретательней и умелей.

Осталось метров тридцать. Два темных окна в нижнем этаже и два во втором. Стоп. С другой стороны строения — там, где парадное крыльцо (скрипучее, как студенческая кровать), — горел свет. Если бы не ветер, было бы совсем тихо. Мы здорово вспотели, и бешено колошматили в грудях желудочки с предсердиями. Ни в зону не надо, ни в Америку. А. Н. вытянул видеокамеру с инфракрасной насадкой и установил позади нас на миниатюрную складную треногу. И снова надел рюкзак — перед пластунским броском мы поменяли местами сумки и рюкзаки, запихав первые во вторые. С рюкзаком руки свободны. Крепкие руки людей в штатском.

За домом погас свет. Я обернулся. С некоторого возвышения, на котором находились смельчаки, часть городка представала видом сверху. Мгновение назад там были раскиданы малозначительные огоньки, фонари в основном. Пышноусый пунктуален: прошло ровно полчаса. В городе стало темно, как в кирзовом сапоге. На ноге у эфиопа. Ощущение близкой грозы трансформировалось в ощущение близкой бомбардировки, но, кроме нас, этого никто не ощущал. Отключение электричества не тронуло никого. Здесь не проживали писатели и ученые, уж возмутились бы. Здесь жили торговцы, крестьяне и рабочие трикотажной фабрички, жаворонки. Разве что расстроился где телефанат да и отправил спать свою пустую голову.

Проблему рикошета мы решили еще в Москве. Чтобы граната не сделала “ловите меня, родные!”, отскочив от стекла, рамы или стены, ее нужно просто вложить в помещение. Предварительно разворотить окошко прикладом. Так вкладывают в корзину баскетболисты из профессиональной лиги.

Внутри зашумело — очевидно, кто-то споткнулся в темноте. А из-за угла... Из-за угла показался силуэт: человек с собачкой и блики на стволе. Бдительный, с-сука. Я все-таки полагал, что начать будет трудно. Ерунда. Стоит взять автомат, и ты — другой. Обычная метаморфоза, таких много случается. К примеру, в рабочей спецовке у человека даже походка меняется: шарканье — оттого, что сортность падает. Я нажал спуск.

Они кончились разом — пастораль и романтика. Хотя ночной яблоневый сад часто имеет вид первого и порождает второе. Больше всего поразил грохот. Будто я бил из счетверенной зенитки. Просто до того было очень тихо. Обернувшись, увидел, что мои спутники поливают по той же мишени. Она уже хрипела и визжала на два голоса. Медсестры, сцепившись, лежали в траве, но здоровяки “стечкины” удерживались стволами вперед, на окна. Во сне бьешь и бьешь в упор, а враг невредим. Когда взрослые дяди в три смычка занимаются этим наяву — перерасход боеприпасов. Которые на горбу и издалека, под колбасой и творогом. От которых целые сутки ныли плечи. Сейчас ничего не ноет: общий наркоз. Хотите попробовать? Натяните матерчатый шлем с вырезами для общечеловеческих ценностей — рта, глаз, ушей, носа. Вщелкните полный магазин. Придумайте цель, она — ничто. Начните ее добиваться, и у вас все пройдет. Только не забудьте снять предохранитель.

Эрик Вениаминович побежал туда, откуда мгновение назад явились покойный с покойной. Я, как договаривались, — к ближайшему окну и ткнул дулом черным, будто Иван Помидоров. Запах крови обворожителен, и все больше людей узнают об этом. Нам бы еще обоняние почутче. Если на вас набрасывается стая кайманов, рассеките ближайшего взмахом мачете, запах привлечет его товарищей, и вы, возможно, успеете уйти на скалы под дружное чавканье. До первой крови? Ха-ха! До второй! До третьей! До последней! И помните, что отнятая у вас колбаса была продана через подставных на том же базаре.

— В рот... — сказал А. Н.

Заела чека.

— Возьмите мою, — предложил я.

Баскетбольная корзина приняла подарок. Это была противотанковая граната. Мы упали под окном, закрыв головы руками. Главное — уши, кому нужна контуженая интеллигенция? И рты должны быть раззявлены, это азбука. Нас подбросило. Клянусь, мы оторвались от земли сантиметров на двадцать. Хряпнувшись на место, я прикусил язык, и пресильно. Мог откусить. От неожиданности заорал. В доме тоже кричали, но по-другому.

— Ду-ду-ду-ду-дуф, — неслось из-за здания, — ду-ду-ду-ду-дуф...

— Ранены?! — А. Н. был взбешен.

Слезы выступили без разрешения. Сквозь боль я прошлепал кровищей во рту:

— Еще чего. Чтобы вы меня пристрелили, а потом обезобразили до неузнаваемости?

Мы уже подбежали ко второму окну. И повторили процедуру. На этот раз я сцепил зубы, как бультерьер. Но взрыв показался как бы не один — это внутри со счастливым треском проседал второй этаж. А. Н. рядом уже не было. С крыши летели куски черепицы. Оглянувшись на девчушек — они исправно прикрывали тылы, лишь бы случайно не выпалили в мой позвоночник, — я собрался было вперед, в обход сооружения, и напоследок поднял глаза. Кто-то лез в лишенное стекол окно второго этажа. Узковатое оконце — готика.

— Ду-ду-ду-ду-дуф, — сообщил я и добавил: — Это тебе, падла, не колбасу отымать!

Я неплохо распорядился пятью патронами. Коп был мертв еще наверху, прежде чем ухнул оттуда вместе с рамой, ибо летел без полагающегося вопля. Улегшись, он одну руку просунул в распахнутую форточку, да так и оставил — в затянувшемся прощании. Пока не тошнило.

— Ду-ду-ду-ду-дуф, — надсаживались с другой стороны, — ду-ду-ду-ду-дуф!

У меня были полные легкие радостного дыма, и я давно, целых пять или десять секунд назад, забыл про прокушенный язык; нет лучшего заменителя для кокаина, чем пороховая гарь. Я расстегнул было поясную сумочку, чтобы угостить верхнее окошко осколочным малышом, но убоялся-таки промазать.

— Секите окна! — завопил я Танюше с Анечкой, не надеясь, что расслышат, и устремился.

На ходу рубчатого малыша — в торец, что там у них, коридор? Разлился могучий крик, словно затычку вышибли; разлился и перешел в рычание. “Никто не уйдет живым!” — пел в моем мозгу сумасшедший Джим Моррисон. Занимался пожар. Скоро станет светло. На асфальтовой площадке перед домом стоял внимательный Эрик Вениаминович. Кто-то лежал на ступенях крыльца вниз головой. Правее и ниже — другой силуэт. Я услышал близкое стрекотание стартера и вскинул автомат... Ах, батюшки, слона не приметил! С противной от меня стороны из-за крыльца чуть светлел под беззвездной крышей неба передок легкового автомобиля. Так безобразен может быть только “Москвич”. Особенно если он бежевый и участвовал в конфискации крыжовника у нищих торгашиков. Очевидно, А. Н. пытался завести драндулет. Вот что значит привычка к прямому эфиру: большинство людей в серьезной потасовке начисто утрачивают даже ту минимальную способность к импровизации, которой обладают в стандартных условиях.

— Дуф, дуф, дуф, — сухо сказал кто-то.

— Айяряблябля-бля! — был отзыв.

Рассматривая машину, я не заметил, откуда раздался пистолет, но Эрик Вениаминович немедленно забарабанил по верхнему крайнему окну на фасаде, и трассеры ярко засвидетельствовали, что три дня в подмосковном Альберт-центре не прошли даром. А из “Москвича” вывалился, держась за правое плечо, А. Н. и полез под машину. Сколько же их там еще?

— Прикройте! — проорал я в ухо французскому гражданину; его близорукие глаза горели, как разгромленный объект.

Прежде чем надавить в очередной раз на крючок, он приговаривал:

— Я мальчик “сделай сам”!.. Я мальчик “сделай наоборот”!..

Все мы мальчики “сделай сам” и “сделай наоборот”. Я взлетел по ступенькам и ногой распахнул дверь. Задняя часть здания вовсю горела, но сюда добирались лишь отсветы. Знакомый коридорчик. Где у них лестница? Пальба на улице прекратилась. И послышались шаги. Даже босиком и на цыпочках не заставить рассохшиеся доски заткнуться. Еще не тошнило. Я начал на ощупь красться вверх. И там замерли. Пожалуй, было несколько дымно, внизу этого почти не ощущалось, а сейчас разъедало глаза. На втором этаже, должно быть, хуже. Вытащив из кармана куртки дефективную противотанковую чушку А. Н., я на всякий случай дернул скобу... Мать честная: она подалась! Вывалилась, на ... . Звякнула в темнотище. И разожмись вдруг мои пальцы — крепкие пальцы человека в штатском, в которых так красив бесприкладный “калашников”, — к свеженькому подранку нашей экспедиции добавится мокрое место. От меня. У хорошего писателя должна быть хорошая реакция — эта моя сентенция уже звучала в прессе. Не к месту (или как раз к месту) вспомнился юрмальский дешевый пансионат, где я довольно убого развлекался десять лет назад. Там тоже были деревянные ступени. Я вдохнул вонючий воздух и ужасно заорал:

— Ураааааа!!

И ринулся с грохотом к коридору второго этажа. А едва достигнув, швырнул эту штуку в темную нору, подкрашенную багровыми бликами. И помчался, понесся, покатился обратно, но далеко не успел. Долбануло так, что я опомнился перед входной дверью, распластанный на полу. На спине лежали какие-то дрова. Пока выбирался, сообразил: лестничные перила. Деревянные, как в пансионате близ станции Майори. Шатаясь, я вышел наружу. Выло небо. А. Н. не было видно: обратился, скорее всего, за квалифицированной помощью. Окрест расползались звуки чудовищного проблева, устроенного Эриком Вениаминовичем, даже автомат отбросил и стоял на карачках.

— Что это с вами? — спросил Черницкий, подходя и радуясь личной победе. — Так вот надорветесь и будет грыжа.

И тут увидел в двух метрах от знаменитости нечто булькающее и подрагивающее, человекоподобное. И мгновенно предположил, что за жуть можно осветить фонарем, и засомневался самой ссулявой частью мозга (есть такая у всякого), стоит ли, но рука уже вытягивала фонарь, а большой палец искал кнопку. Есть люди, которым достаточно порнофильма вместо женщины, репортажа о событии вместо самого события и духовой подъебки в платном тире вместо ладненького АКСУ; эти убогие пользуются имитациями. Встречаются на земле и любители подлинных страстей. Недаром один хороший стилист — должно быть, Шкловский (Виктор который) — изрек что-то вроде того, что настоящий художник пишет кровью. Поддакнем и дополним: кровь можно применять любую, чужую или свою, лишь бы была свежей. Сейчас фонарь обнаружил фонтанирующий источник. Лежа на животе, на асфальте агонизировал калека. Взрывом оторвало до колена левую ногу, посекло осколками и вышвырнуло в окно; тут и там из одетого в униформу тела истекали черные струи; руки непроизвольно пытались приподнять разбитую грудь — так обезглавленные птицы хлопают крыльями. Все-таки пока не тошнило. Эрик Вениаминович — больше романтик, а я — больше реалист. Вспомнив про птиц, я подумал о собаках города Павлиняса, отчего-то они молчали, хотя пошумели мы предостаточно. Я нагнулся и ткнул желтый луч в лицо умирающего. Наверное, отбиты легкие: выпучив глаза, он пожирал воздух, но дышать было нечем. Когда доводится купить живую рыбу, я стараюсь разделать ее побыстрее, а то жалко. Тоже: воздух есть — дышать нечем... Что?!

Клянусь, я знаю это лицо в полумаске трупа! Хайль, милый штурмбаннфюрер, Красавчик с мужественными чертами, почти без акцента; хайль, храбрый защитник фермерства, борец с демпингом, надеюсь, ты вручил жене долю от продажи нашей колбаски; хайль, фрау, возможно, именно вас мы с бедным Лешкой встретили в тот гнусный день, вас — изящную, длинноногую, в шикарных очках, по-императорски надменную, отказавшуюся признать владение нашим языком; хайль! Вдову ознакомят с результатом вскрытия. Он не успеет задохнуться. Ему выстрелят в затылок, и мучения прекратятся. Переведя автомат на одиночную стрельбу, я поднял ствол. Несчастный дернулся в последний раз. Я не стал открывать ему свое лицо. Во-первых, стаскивать и напяливать шлем некогда; во-вторых, в этом предсмертном узнавании перебор патетики; в-третьих, затеяно все не ради мести. Крохобор, мудила, мог спастись: отсиделся б на втором этаже, ни сгореть, ни угореть бы не успел. Пока мы его людей отстреливали — затаился. Когда машину угонять стали — сорвался. Как же без машины-то? Смотрите, замначальника муниципальной полиции поехал, на двух языках говорили люди.

Наверху громыхнуло, светануло. Я бросился на землю рядом с затихшей жертвой, а французский гражданин прекратил блевать, прислушиваясь. Слава богу, это всего лишь гроза и город по-прежнему без света. Прошло, поди, минут пять. Вот почему собаки молчат: грозы боятся. Я поднимался, намереваясь привести в чувство парижанина и бегло смотаться, но взгляд мой скользнул по Красавчику. Дождевая вода подхватила выбегающую из него краску и прибила к моим коленям: я оказался в кровавой луже. Этого мой героический желудок не вынес и сублимировался, появилось ощущение, будто его вмиг засосало в пищевод, а верхушка выпирает из гортани.

Угомониться и встать на ноги удалось лишь после того, как я полностью вернул природе заглоченный в Лиелгаве ужин. Хрестоматийная майская гроза вовсю гасила наш двухэтажный костерок: дом шипел и вонял белыми клубами. Отряд стоял вокруг автомобиля. Трыкытыкытыкыты! — надсаживался стартер. Трыкытыкытыкыты!

— Давайте попробуем его толкнуть, — сказал я, сплевывая всякую гадость.

Вымокнув, девчонки были по-особенному хороши. На Танечкиной шейке болтался автомат А. Н. Брючки, заправленные в высокие шнурованные ботинки, не скрадывали изумительно крутых бедер, я даже задержал на них луч фонаря, такая исходила пронзительная призывность. И намокшая штормовка чудно сочеталась с вороненым убийственным станочком на животе; маленькая белая рука сжимала, повиснув, “стечкина”. А вторая амазонка кинулась ко мне:

— Ты цел? Все в порядке? Родной...

Родная... “Москвич” не завелся и с толкача.

— Может, бросим его? — пыхтя после упражнения, сказал Эрик Вениаминович.

— Полтора километра бежать с полным такелажем — кайф сомнительный. Вы так и не научились водить машину?

— Позвольте мне хоть чего-то не уметь. Ишь догадливый...

— Инженер человечьих душ... Послушайте, а бензин в ней есть? — заорал я, и сей момент, будто этот крик привел в действие привод некоего выключателя, над нашими головами загорелся светильник, Матка Боска!

— Идите пробуйте, я ни хрена не понимаю в этой колымаге. — А. Н., придерживая перевязанное плечо с эффектно проступившим пятном, выбрался из салона.

— Свет вернулся в город, нужно спешить, — тревожно молвил Эрик Вениаминович.

Дело запахло керосином. Девчушки — в легкой панике — прижались друг к дружке, вертя головками по сторонам, будто мы уже в кольце. Я изучил приборную панель динозавра: в баке ниже нуля.

— Говно доля, — сказал я и вылез. — Может, в багажнике есть канистра?

В багажнике валялся тот самый ободранный и помятый таз. Лысая запаска. Сумка с инструментом.

— Стоп! — ленинградец схватился здоровой рукой за лоб и скривился: резкое движение иррадиировало в рану. — Эр, у тебя, кажется, неразведенный спирт? Давай быстро!

— Браво! — вырвалось у меня. — Завидую вашей находчивости. Восхищен!

Спаситель наш, зерновой спиритус, произведенный в штате Монтана, “Royal Hollyday” в невесомой пластиковой бутылке с индивидуальным синим номерком близ горловины.

— Хлюп-хлюп-хлюп, — делал он сейчас, с истерической быстротой покидая пластик.

— Садитесь за руль, — приказал А. Н., — а мы с Таней заберем за домом камеру. Не вздумайте включать фары и габариты.

Не зря ему заготовили когда-то удостоверение полномочного представителя Минобороны: “Всем командирам воинских частей и соединений оказывать всяческое содействие... От лица министра обороны вправе отдавать распоряжения и приказы, подлежащие немедленному исполнению”. То есть, по сути, зря: без бороды его опознали еще в поезде. Сквозь шум дождя из подпорченного сооружения донесся странный звук.

— Что это?! — затрепетала Анютка. — Сколько можно здесь торчать, Саша? Поехали!

— Телефон уцелел, — ухмыльнулся Эрик Вениаминович.

Он звонил непрерывно, требовательно и беспомощно.

— Прямая связь с квартирой мэра, — догадался я и завел мотор. — Собственно, у них тут не мэр, а мэрша. Ей предстоит беспокойная ночь.

Наконец А. Н. с Танечкой и видеокамерой ввалились в узкое тесное чрево. Ленинградец сел рядом со мной и прижал к глазам инфракрасную насадку.

— Вперед! Какие-то фары целят сюда из города...

Мы помчались вдоль заборов, амбаров и трансформаторных будок; дворники не успевали смахивать воду. Где-то над нами присело, спустив порты из грубых балтийских туч, ночное небо. Разбуженное нашими шалостями, оно теперь отливало накопленную во сне урину. Иногда из любопытства оно чиркало спичкой, чтобы разглядеть, где приживутся плоды потуг, и выпускало избыточный воздух — он препятствовал внутренностям слиться в едином порыве любви к лучшим представителям человечества; порой случался треск такой чудовищной силы, что пятерка беглецов в ужасе пригибалась — казалось, по ним выпустили “стингер”. А. Н. передал насадку, и я испытал облегчение: с этой штукой слившаяся за лобовым стеклом мокрая чернота сразу разделилась на дорогу, обочины и деревья по бокам. Городок кончился. Горючего должно было хватить еще километров на семь, когда я вырулил на магистральную трассу Рига — Полоцк, съехал носом в кювет и заглушил двигатель. Выпрыгивающую мину Эрик Вениаминович сунул под резиновый коврик на полу водительского места.

— Если сидеть сложа руки, они пересядут в “опели”, — устало заметил ленинградец, и все без команды замерли, пережидая легковую машину — она ехала от границы.

— Что-то я не вижу, — насторожился Эрик Вениаминович.

Столпившись на обочине, мы вглядывались в дождь глазами, полными воды и надежды, но даже шутка для ночного видения была бесполезна. А. Н. поднес к лицу светящийся циферблат командирских часов.

— Пора бы.

Его голос состоял из изнеможения и боли; пистолетная пулька сохранила аппетит, несмотря на то что предварительно прошибла крышу славного своей броней автомобиля; силы, запасенные двужильным мужиком этак на недельку лесных боев, внезапно оказались съедены. В Павлинясе истошно заревела пожарная машина. Наш медперсонал близился к истерике. Эрик Вениаминович принял насадку из слабеющей руки несостоявшегося полпреда и занялся нимбами диоптрийного баланса. Он был бесконечно далек от дряблого живота американского президента. Из городка взапуски прискакали скандальные сигналы прочих — полиции, “скорой”. Поддерживаемый чудными моими подружками, А. Н. пристроил отнимающийся зад на торчащем из канавы заднем бампере трофея. Под маскировочным шлемом Анюты из серых глазок текло, мне нетрудно это предположить. Я прекрасно знал, как выглядит ее смазливый несложный фейс: грустной белой маской. Танечка держалась лучше; кроме автомата на ее спине болтался рюкзак раненого. Оставалось только выбраться и оклематься, а то минуты разлетались с дробным лязгом, будто метроном превратился в разгоняющуюся центрифугу, и рябила в глазах грозовая ночь. Мамочка! Показательный процесс. Всемирная слава. Но не того рода, на какой рассчитывала наша тройка нападения тысячу лет назад в двух трамваях от метро под надзором игрушечных чекистов. Неужели измена? Чертов репортер! Лучше б ты тогда на всю катушку наприказывался “командирам частей и соединений”. И сидел бы невредимым в Лефортове. А мы бы требовали твоего освобождения под залог. А мы бы требовали свободы слова. А мы бы пели “Хотят ли русские войны”.

11

Небо, ветер, сирены — стихли разом. Когда сильный дождь, не так страшно. В тишине человек беззащитен, потому что слышит свои внутренности. Бурчит кишечник, стучит моторчик, с присвистом всасывается и выбрасывается воздух. А. Н. ссутулился, повесив голову, напоминая заливное. Анек всхлипывала. Танек, перекосив плечи под тяжестью амуниции предводителя, вцепилась в его здоровую руку. (Этим гетероидам в крутую минуту хоть за мертвого, лишь бы мужик.) Эрик Вениаминович стоял за кустиком буонапартиком — неподвижный пожилой человек — и всматривался. Должно быть, моргать забыл. Ну разве можно, в час ночи находясь под Ригой, разглядеть на западе Париж? Я держал АКСУ стволом вверх согнутой рукой, палец на крючочке и крутил головой на всякий шорох.

— Дайте ему спирта, дуры. И сами вмажьте...

К звукам их возни добавился вдруг мерно нараставший шум. Он полз к нам то ли из городка, то ли по основному шоссе. Во мне гулко перекатилось очко. Проверив в карманах полные магазины, я прилип к откосу кювета как к брустверу и прорычал в сторону французского гражданина:

— “Лучше уж воевать, чем землю копать. А? Воевать много легче, только что риск, что убьют”. Ваши тексты на редкость поэтичны, не правда ли?

Не пощадят. Лучше отбиваться до последнего — это хоть какой-то шанс. Он ответил не сразу и беззлобно, будто увлеченный чем-то:

— Не волнуйтесь, дружище. До исполнения приговора у вас будет довольно времени, чтобы создать “Дневник смертника”. Знаете, все эти кассации, прошения о помиловании, о выдаче белорусским властям. А международное общественное мнение? Мы с Сашей достаточно известны, чтобы на него рассчитывать...

— Что вы там увидели? — перебил я.

— “Внизу на далекой улице задвигались черные спины солдат, — процитировал он и засмеялся. — Вряд ли мы отсюда вырвемся, не питайте иллюзий”. Вы мне отчаянно завидуете, я сразу заметил. Не печальтесь, у вас все впереди: следственный изолятор, камера расстрельников...

Девчушки со своего бампера навострили птичьи в шлемах головки — их глаза засветились ужасом: галантный Эрик Вениаминович сошел с ума.

— Хлебаните еще, дурехи! — крикнул я, а тот шум все рос, но без нахальства, деликатно. — В мире нет большего плута, чем мой любимый прозаик. Если он шутит и умничает в такой обстановке, значит, эвресин гона би ол райт4. Дайте посмотреть, Эрик Вениаминович!

Он отодвинулся.

— Ну что вы? Собьете ведь резкость. По-моему, грузовик. Чуть ползет, и ни единого огонечка.

— Дайте убедиться. — Я опять протянул руку. — Дорожные силуэты весьма обманчивы. Как-то раз издалека на шоссе я принял сенокосилку за “Запорожец”, перевозящий на крыше уложенный поперек двухкамерный холодильник. Кстати, что до вас, то вы не столько завистник, сколько ревнивец. Ревнуете ко всем, кто выше ростом. Через друга своего Бахчаняна узнали о талантах армян и неизменно поддерживаете азербайджанцев; через жену и многих прочих узнали евреев и стали антисемитом; любимые ваши американцы и французы — не белые, создавшие цивилизацию, а черные и арабы, ею облагодетельствованные...

— Я за команду, которая проигрывает, — сухо кивнул Эрик Вениаминович, сунул в карман насадку и достал фонарь.

Я различил наконец ползущий к нам по трассе контур какой-то крупной железяки, когда услышал стон. Стон повторился, и Танечка перевела:

— Он говорит, чтобы гранаты к бою. На всякий случай.

В ее голосе уже не осталось страха, а дрожь от гордости и романтики. Мы были насквозь мокры, но никого не трясло от холода. И Анютка протянула мне такую же зверюгу, как та, которой поужинал сегодня Красавчик. Я сжал удобную рукоять и подумал: “А почему, собственно, этот любитель персонального “Москвича” испугался угона? Разве не знал, что горючего ни капли?” И еще раз спросил себя: “А где, скажи, ты видел в своей раздерганной стране, чтобы босс мог помешать шоферюге торговать казенным бензином?” И услышал яростный шепот А. Н. Накопив силенок, он делал неверные шаги: сестры-сиделки подняли и вели его.

— “И вдруг очнешься на своей-чужой улице в костюме от Пьера Кардена, с автоматом в правой руке, с мальчиком-другом лет тринадцати — слева, сжимаешь его за шею, полуопираясь на него, — идете в укрытие, и это или Бейрут, или Гонконг, и у тебя прострелено левое плечо, но кость не задета”. Извини, Эр, я слегка перепутал. И рука не та, и девочки вместо мальчика, и Бейрут далеко. Но главное — главное схвачено: кость не задета. Кость не задета, и это — главное. Светани ему, Эр: два раза длинно, один — коротко. И сразу пригнись.

Грузовик остановился, предательски пыхнули стоп-сигналы. Стандартное изделие нижегородской трековой фабрички с крытым кузовом-кунгом. В таких возят яйца, хлеб и людей. Опустилось стекло кабины, и высунулось пышноусое лицо. Черт возьми, та же рожа! Безумно напоминающая безумного вице-президента. Хорошо тому нынче в Кащенко. А нам мокро и страшно.

— Здорово, земляк. — Голос ленинградца крепчал с каждым словом. — До родины не подбросишь?

— Здорово, — спокойно сказал пышноусый. — А разве не здесь твоя родина?

Перед ним стояли пятеро влажных вооруженных существ с марсианскими головами.

— Ой, ребята, едут, едут оттуда! — Аннушка мелко перебирала копытцами, будто стремилась в сортир, и дергала меня за рукав.

Все посмотрели на редкие огни Павлиняса. Несколько огней перемещались, причем в нашу сторону; один из них при этом, кажется, поворачивался на ходу. С поисковыми фарами не грибы собирают. С ними охотятся.

— А ну отставить церемонии! Отворяй, браток, конюшню...

Специалист по видеодокументам ринулся к задней подножке кунга, споткнулся, был пойман девицами и взрыкнул от боли. Пока мы делали ему вира помалу, он бешено скрежетал челюстями, и желваки от напряжения грозили брызнуть.

— Стойте, — вскричал я, порываясь к захлопывающейся двери, машина уже брала с места, — а где бутылка от спирта?!

— Угомонитесь, — прошипел Эрик Вениаминович. — Она в моем рюкзаке, мы же договаривались.

Да, договаривались: не оставлять ничего. Кроме гильз, разумеется. Лавка тянулась по периметру кунга. За его прочными стенками свистел избавляющийся от нас воздух. Шуршал избавляющийся от нас асфальт. Мы успели привыкнуть к темноте снаружи.

— Но здесь я не вижу даже с этой штукой, — послышался Эрик Вениаминович.

— Кончай херней заниматься! — заявил железный Шурик.

— Это не игрушка. Таня, детка, забери у него. К последнему аккорду нужно готовиться не менее тщательно, чем к первому. Сделайте по глотку и займитесь оружием.

— Курить можно, командир? — Я вдруг вспомнил, что дымлю с пятнадцати лет, с тех пор как ушел из дому; предстояла самая вкусная сигарета.

После самой трудной работы.

— Сколько до ближайшего поста дорпола? — Голос А. Н. зазвучал вдруг усиленно и искаженно, как на митинге.

Я мучительно стал вспоминать, не попадался ли мне пост ГАИ в прошлом веке, когда на сорокакопеечном бензине я гонял в Ригу за первым своим щенком, за мраморной колли; ностальгический провал тут же был прерван.

— Шестьдесят пять километров, полпути к границе, — меланхолично отозвался кто-то такими же электрическими тембрами.

— Ой! — содрогнулась Анек. — Кто это?

— Тот, кто нас везет, — с усмешечкой произнес привыкший ко всяким переговорным штучкам в своем дисциплинарном санатории Эрик Вениаминович; скорее всего он еще и покровительственно погладил плечо Анчо, шустричо, но темчо, и обратился к главбандиту: — Все-таки мы недостаточно продумали вариант с вертолетами, Саня. Может, заранее демонтируем, на х..., люк в потолке?

— В потолке открылся люк. Ты не бойся: это — глюк! — пропел, конечно, я.

Отдышавшись после вкусненького из фляжки и сунув в рот шоколадку “Топик” (такие валялись у нас по карманам, как семечки), А. Н. сказал:

— В этой стране действительно имеется вертолет. Но он ничего не умеет, кроме распыления гербицидов. К тому же в последний раз он совокуплялся с топливозаправщиком еще до войны в Персидском заливе. Лучше обратите внимание на стены, их следует хорошо изучить...

Он зажег фонарь, и мы попадали с лавок от внезапных кинжальчиков в очах, как кроты.

...Трезвый ночной человек, находящийся в обороне, не склонен к импровизации. Биоритмы гнут его к горизонтали, и любое дело (даже из числа приятных; поздно вечером и рано утром — вовсе не то, что просто ночью) воспринимается обузой. На производствах непрерывного цикла ночным сменам мастера стараются заданий не оставлять. Не доехав до поста пяти километров, мы беспрепятственно свернули в направлении литовской границы и в дальнейшем тряслись худенькими тропами, по которым едва разъезжаются современные грузовики и которые в атласах наносят зеленым. Разъезжаться пришлось с кем-то лишь дважды — встречные фары просачивались в кунг, и мы сидели ни живы ни мертвы, а потом по очереди ходили писать в задний угол, там была хорошая щель, так по-звериному помечался путь. Долго пробирались вдоль литовской границы, имея ее километрах в восьми по правую руку, а затем объехали Даугавпилс, бывший прежде Двинском, и грунтовкой, какую можно обнаружить только на военной карте, бросились к Браславским озерам. Здесь, неподалеку от латвийской станции Земеале, литовского городка Турмантаса и белорусского селения с волшебным названием Дрисвяты, сходятся в лесу три границы, и было четыре тридцать утра. На гигантских корневищах качка сделалась невыносимой; стараясь без охов, мы лежали на полу и цеплялись за лавки, и А. Н. кряхтел от боли, и помочь ему мог только спирт. Нещадно, несмотря на предосторожности, бряцали по железной обшивке главные наши принадлежности...

— Впереди шлагбаум! — услышали мы вдруг из переговорного устройства. — И ментовский отражатель!

В дороге пышноусый изредка сообщал об обстоятельствах продвижения. Он делал это так вяло, будто сопли в ведре размешивал, а тут восклицательные знаки частоколом. Мы застыли — кого где прихватило. Превратились в уши.

— Документики, господин водитель. Вы откуда и куда?

Молодой мужской голос с акцентом.

— Я-то домой еду, а вот вы кто такие посреди леса? — Выдержка вернулась к пышноусому.

— Таможня Латвийской республики, удостоверение видите?

— Ах, таможня, — протянул с облегчением пышноусый. — Корочки мне ни к чему, там же по-вашему написано. Главное — не бандюги...

— Так что за металл там у вас, всех зайцев переполошили?

— Он за клюквой едет, — вступил другой молодой мужской голос, на заводе или на ферме мог бы звучать: комбайн у него там перекатывается.

— Да что вы, парни, из меня дурака делаете, клюкву осенью собирают. — Наш дипломат не принял шутки. — Запчасти у меня там. К “рафикам”, я на станции “Скорой помощи” работаю. Держите по десять зеленых и отпустите меня с богом, а? Вас трое?.. Вот тридцать — и будем в расчете.

Определенно я мог слышать эти бархатные тембры с эстрады, несмотря на искажения тогдашние и нынешние; нет ли под кепкой лысины?

— Вы за кого нас принимаете, господин водитель? Хотите без лицензии целую машину дефицитного товара вывезти за тридцать долларов?! К тому же нас не трое, а пять. Ну-ка открывайте фургон, без осмотра все равно не отпустим, понятно?

— Да что ж тут понимать, — вздохнул пышноусый и чиркнул спичкой над мембраной переговорника, и стало слышно, как выпускает дым первой затяжки. — Сами открывайте, замка у меня там нет, от вора он не спасет, а честному человеку... сами знаете. Я уж, извините, посижу: радикулит.

Снаружи захрустели ветки.

— Снять предохранители и не жалеть патронов! — на грани шепота и хрипа объявил А. Н. и добавил в переговорную трубу: — Гони!

Дверь распахнулась, и лес словно подорвался на мине. За три с половиной часа в кромешной черноте кунга мы научились быть кошками: под открытым небом, казалось, рассвело — настолько в кузове было темнее. Шквальный огонь вырвался в светлый прямоугольник прежде, чем до нас добрался фонарь. За грохотом не слышен был мотор, который адски ревел, унося из засады, смяв шлагбаум. Потом мы захлопнули, потянув за специальную веревку, дверь и приникли к безобидным на первый взгляд окошечкам, распределенным давно в пути, каждому — свое. Серийный грузовик с берегов Волги пер по кошмарным рытвинам контрабандной просеки, посыпая лес пулями, будто тому не хватало соли в организме. Крики умирающих — если бы их слышали — делались все глуше, а мы не могли остановиться и поливали в пять смычков каждый куст, и сторонний наблюдатель, забившись в окоп полного профиля, сравнил бы нас с ночной атакой бронепоезда, перешедшего с рельсов на водопойную тропу окружающего скота, а сам бы жмурился от рыжих пимпочек, разлетающихся из бойниц.

— Прекратить! Прекратить!

Не сразу вопли А. Н. проникли в мою стреляющую душу. Мы вытащили раскаленные стволы, и остался лишь вой двигателя, надсадный, безнадежный вой, каким воют моторы, если колеса увязли и буксуют.

— Приехали! — буркнул в устройство водитель и хлопнул дверцей.

Выглянув, я увидел огромную лужу, целое озеро, забросил на спину автомат и мужественно спустился по колено в коварно блестящую майскую воду. Следом — Эрик Вениаминович. Мы с ним вынесли на берег Анютку (она отчего-то икала — или нервы, или половое воздержание). Мы с ним вынесли на берег Татьянку (она не забыла взъерошить мне волосы). Мы с ним вынесли на берег раненого командира. Пышноусый задумчиво курил, сидя на корточках и глядя в лежащее на воде брюхо грузовика. Сделав хороший глоток, я сказал:

— Браславские озера — лучший курорт Белоруссии. В некоторых водится угорь.

— Мне трудно уточнить, на чьей мы сейчас территории. Я не слишком-то разбирал дорогу, не засекал по спидометру и не искал ориентиров. На все это не было времени, — неожиданно заметил пышноусый.

Но куда неожиданней было то, что мы услышали секунду спустя.

— Не двигаться! — приказали с севера.

— Не двигаться! — приказали с юга.

— Не двигаться! — приказали с запада.

— Не двигаться! — приказали с востока.

Голоса звучали строго и с высоты, как если бы на соснах висели громкоговорители. Стало жарко. В такой ситуации лишь бы кондратий не пришел. Переждать надо, пока уровень загадочности снизится. Есть, в конце концов, ООН, Хельсинки, ПЕН-клуб...

— Руки за головы, немедленно всем руки за головы! Территория контролируется Красной дивизией Буракиса...

Бат-тюшки! Мятежный майор Буракис! Лесные братья! Пот высох. Здесь не Белоруссия, не Литва и не Латвия... Кругом шуршали кусты и травы; через несколько мгновений всех нас обыскивали умелые руки. Они же какими-то сырыми тряпицами завязали нам глаза и под локоточки повели (шагов сто кочками), заставили куда-то влезть и усадили. Заклекотал движок — явный дизель, — и мы тронулись. Очевидно, это армейский гусеничный вездеход. Иногда я чувствовал электрический свет на лице сквозь повязку — конвой изучал добычу.

— Куда нас ве... — начал ленинградец; когда обыскивали, он успел сообщить, что ранен, и в ответ раздалось: “Извините”.

— Молчать! — раздалось на этот раз.

Мы недолго ехали. Потом ждали; нам разрешили закурить. Потом высаживались и спускались куда-то с помощью умелых рук. Там нам открыли глаза. Я почувствовал, как умелые руки тянут заодно матерчатый шлем, но услышал зычный баритон:

— Отставить! Свободны.

Перед нами стоял двухметровый дядька лет никак не более сорока, чернобородый. В детстве я коллекционировал марки, и на одной был Ян Гамарник. Вылитый он. В странноватом хаки — без погон, с большими петлицами, в которых сидели какие-то кубики. Ничего не смыслю в старых знаках различия, но уверен, что данные обозначают комдива. Мы находились в землянке, натуральной благоустроенной землянке: стены обшиты досками, потолок — девепе, пол хорошо утоптан, письменный стол — двухтумбовик с бумагами и телефонами, стулья и ширма, за которой, вероятно, узкая кровать с идеально натянутым полушерстяным одеялом. На стенах ярко горели двухламповые бра, как в английском охотничьем замке; в одном из углов стояли телевизор “Горизонт” и коротковолновый приемник “Соната” с вытянутой антенной. Было тесно: вшестером выстроившись плечом к плечу, мы занимали всю ширину от стены к стене.

— Кто старший? — спросил комдив.

— Я, товарищ Буракис! — А. Н. сделал шаг вперед.

— Ранены серьезно?

— Никак нет! Кость не задета.

— Хорошо, — кивнул хозяин. — Название операции?

— “Тузику пора на цепь”, — как бы против желания произнес А. Н., ему было стыдно за эту нелепицу, на которой настояли на исходе зимы два литератора, чокнувшихся от блужданий по переднему краю русской словесности.

— Так. — Комдив заложил руки за спину и хотел бы пройтись туда-сюда, да не хватало места. — Успешно?

— Так точно! — щелкнул каблуками наш бородач, но ботинки были мокры, и звук не вышел.

— Мы постоянно слушаем эфир, но о ваших успехах радиостанции пока молчат. Отмечена только некоторая активность на полицейских частотах Латвии, но у нас нет кодов... Зачем потребовался такой шум в лесу?

— Таможня вышла на ночной промысел, товарищ Буракис. Законопослушные экспортеры на асфальте не в состоянии удовлетворить ребят. Они молодые, аппетиты быстро растут.

— Тем количеством боеприпасов, что израсходовали вы, можно уничтожить регулярный мотострелковый взвод, а не десяток вымогателей. Ваше счастье, что вы мне не подчиняетесь...

За нашими напряженными спинами забухали спускающиеся шаги, и растворилась дверь.

— Разрешите, товарищ комдив, — сказал тенорок, и я представил веснушчатого курносого паренька в галифе и пилотке, вылитого Васю Теркина. — Телеграмма!

Боец привык к тесноте и не церемонясь протянул сложенный листок просто между нашими головами. Нашими с Эриком Вениаминовичем. Я увидел, таким образом, только зеленый манжет и грязноватую руку, которая вполне могла принадлежать Теркину, но не обязательно.

Солдатик убрался, а бывший майор уставился в текст, пошевеливая крупными чернющими бровями и поглаживая оклад бородищи. Наконец — телеграмма была, очевидно, длинна — он сказал:

— Поздравляю, товарищи. Владимир Вольфович прислал телеграмму всем участникам операции “Тузику пора на цепь”, он уже получил подтверждающую информацию по своим каналам. Выражает надежду, что все здоровы, и незамедлительно ждет вас в своей резиденции для награждения параллельными орденами и медалями. К сожалению, не могу зачитать полностью, тут есть нюансы... Поздравляю! — Комдив лапами волкодава пожал наши руки; зная о своей силище, делал это осторожно, будто все шесть кистей были женскими, а не только две. — Сейчас вам снова завяжут глаза — таковы правила, ведь и ваших лиц никто, даже я, не видел, — и отвезут на мой аэродром. Полетите вертолетом... До свидания, товарищи!

Командир Красной дивизии нажал на столе кнопку, и за нашими довольными спинами возникли умелые руки. В моем извращенном мозгу они превратились в широкие крылья. Которые, опережая события, понесли меня туда, где мне больше по нраву, нежели в партизанском лесу: за украшенный надежной айбиэмкой стол. Вымыться, выспаться и с шелковистой головой, в домашнем спортивном костюме, с параллельным орденом на груди усесться уваривать впечатления.

Но как ни уваривай, а на истерн набрал.

COUP DE MAОTRE

Читатель и писатель, перевернув последнюю страницу, испытывают полярные чувства: первый расстроен и сразу ищет, чем поживиться еще; второй бабахается оземь с бессмысленной улыбкой древнего марафонца и моет шампунем словопроводы. И тот и другой, однако, на промежуточном финише, когда старое дело сделано, а новое не начато. И потому возвращаются оба мысленно к сногсшибательной концовке, отгибают ее край и пытаются экстраполировать. На первый взгляд нет ничего более чисто творческого, чем на одних выдумках громоздить другие, но, к сожалению, из этой чистоты рождаются лишь постные эпилоги. Они состоят из хилых абзацев, бесполезных для литературы, — вспомните эпилог “Всадника без головы” Майна Рида.

Нами избрана иная форма прощания, не эпилог. Это — заявление. Дело в том, что данный истерн (рассказ, повесть — кому как нравится) — единственное документальное свидетельство событий, в нем описанных. Вскоре после возвращения — на вертолете — в Москву внешние условия внезапно (как у нас всегда бывает) изменились настолько, что вокруг некоторых персонажей заметно снизилась концентрация кислорода. Эрик Вениаминович вылетел в Париж, но и там был вынужден затаиться на самом дне, поскольку Россия вступила в Интерпол. По счастью, этот наш герой прекрасно знаком с донными ландшафтами и не пропадет, на днях прислал открытку из Венеции. Его приятелю, невскому жителю А. Н., взявшемуся было делать ленту о похождениях блистательной пятерки, также пришлось уйти в подполье, а оттуда — по тонкому декабрьскому льду — в Финляндию. По слухам, он занят сейчас консультациями с Пхеньяном и Гаваной по поводу организации параллельного всемирного телевидения (предварительно предполагается похитить с орбиты индийский спутник связи). Обе дьяволицы, Танечка с Анечкой, наприключенчившись, дружно бросили своих мужей и сняли прелестную квартирку: в одной комнатенке спят их дочушки, растет второй эшелон, в другой принимают нас. Меня. Пираточки взяли моду дразнить меня тем, что я все еще женат, и без конца спрашивают: “А когда мы снова поедем за границу?” Пышноусый флегматик стоял на церемонии награждения вовсе без усов, а с двухдневной щетиной, но я так и не вспомнил его имени и фамилии, потому что слабо волоку в живописи вообще и почти не знаю современных художников в частности. В данном контексте важно то, что холст не может служить corpus delicti, в отличие от текста и видеоряда, и я настаиваю на уникальности всех одиннадцати глав. Впрочем, в бардах я разбираюсь еще меньше; говорят, один высоколобый и плешивый признался недавно в неофитстве, но ведь мне так и не удалось заглянуть под кепочку.

Мы позаботились об алиби. Мы пересекли границу с чужими паспортами. Пограничники, мурыжившие поезд, не в силах опознавать пассажиров, ибо заняты не лицами, а аусвайсами. Их единственная задача — поставить в паспорт штамп о въезде или выезде (штампики последнего рода мы так и не получили за неимением штамповальщиков), никого не упустив. Для этого есть специальные машинки, с них обычно начинается независимость. Рассчитывать, что на кого-то из нас покажет пальцем кто-то из попутчиков, еще более глупо: среди них я не запомнил склонных к суициду.

Во мне такой склонности вы также не обнаружите (хотя и снится порой невинная немецкая овчарочка; собаки — как дети: доверчивы, любопытны, беззащитны). Поэтому в случае чего...

В случае чего оставляю за собой право отказаться от всего вышеизложенного.

Москва. Лефортово. Октябрь.

* Первые шесть глав опубликованы в альманахе “Конец века” (1994) как самостоятельное произведение под названием “Европа минус”. — Автор.

1 Картошка, шекель с половиной! (Иврит.)

2 В животноводстве (белор.).

3 Хабала — диверсия (иврит).

4 Everything’s gonna be all right — все будет хорошо (англ., разг., из песни).





Версия для печати