Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2014, 3(120)

Три рассказа

 

 

ПРОГУЛКА

По окраине города, вдоль вереницы грязных гаражей, топали Петька и его лучший друг Михаил Полеев и часто, от нечего делать, курили.

Когда Петька хотел курить, он просто протягивал руку, а Михаил Полеев подпрыгивал и доставал для него очередную сигарету из пачки, чуть волнуясь впрочем, так как сигареты кончались. Топая за Петькой, Михаил Полеев щупал пачку в кармане и размышлял — говорить Петьке о сигаретах, или не говорить — и сказал бы давно, если бы во время дороги они разговаривали. Но они всю дорогу топали молча и совсем не разговаривали. Петька привычно молчал, а Михаил Полеев не решался заговорить и вздыхал. Терзался и посматривал на Петьку, разговаривал с ним внутри себя, а Петька бодро топал на два шага впереди, курил, смотрел вперед, и периодически совсем забывал про Михаила Полеева. Думал о своем, о разных делах. Потом вспоминал: «Тут же мой лучший друг — Михаил Полеев!» — протягивал руку, брал сигарету и снова забывал. А Михаил Полеев обреченно семенил за ним, волновался и смотрел уголками по сторонам.

Местность была безлюдная и убогая — представляла собой, соответственно, коридор из ржавых гаражей. Местность не веселая, корявенькая. Местность поганая. Гаражи тянулись уже минут двадцать, а за гаражами мелькала стихийная помойка. Воняло дымом. От этой местности Михаилу Полееву было совсем не по себе, он тяжело вздыхал, смотрел по сторонам и морщился при виде нечистот, валяющихся то тут, то там. За двадцать минут они встретили только ораву детей, прыгающих по кучам опилок, и какого-то старика с ведром, а гаражи все тянутся и тянутся, уже и полчаса прошло.

Петька широко махал руками, шел все бодрее и быстрее, стремился к цели, будто все ему легко и нипочем, а Михаил Полеев сжимался, уставал и отставал от Петьки все дальше и дальше. Михаил Полеев плелся. Ему было тяжело и жарко, неуютно. Ему казалось, что на прогулках принято смотреть друг на друга, общаться, разговаривать, обсуждать что-то, смеяться и обмениваться ментальной энергией — так и время можно скоротать до бутылки, но время шло тяжело и монотонно, так же как шел Михаил Полеев, смотря то на широкую спину Петьки, то под свои ботинки. А хмурые гаражи все тянутся и тянутся, конца не видать. «Наверняка, в этих гаражах хранятся автомобили — сесть бы на автомобиль, включить радио и поехать с ветерком!» — мечтал Михаил Полеев и улыбался, представляя, как бы было хорошо. Петька сидел бы за рулем, а Михаил Полеев был бы уже выпивший. Вдруг Петька остановился, обернулся, подождал пока подойдет Михаил Полеев, и твердо сказал:

Ща улица начнет, на ней моя бабенка живет. Надо раздельно идти нам, а то она меня возьмет, и не выпьем. Я первый пойду, а ты минуток через пять тоже пойдешь, ага. В конце улицы тогда встретимся, и все.

— Что «все»? — аккуратно спросил Михаил Полеев.

— Все, дальше пойдем.

И посмотрел пристально.

— Ах, хорошо, — пробормотал Михаил Полеев.

— Ну, стой тогда и жди пять минуток, потом иди.

— Хорошо, — сказал Михаил Полеев.

Михаил Полеев остановился, а Петька потопал дальше и, завернув за один из гаражей, исчез.

Михаил Полеев остался один в незнакомой неприятной местности, где могут шататься подростки или извращенцы — в гаражах случаются страшные события, жуткие находки порой находят, трупы находят. А рядом еще и помойка.

Задумчиво вытащив пачку из кармана, Михаил Полеев обнаружил, что сигареты кончились. «Как же так случилось? — удивился Михаил Полеев. — Я продвигался, трогал пачку в кармане, вытаскивал и давал сигареты Петьке, а сам не заметил, как пачка кончилась. Я размышлял о том, что сигареты кончаются, а они действительно кончались, сам и не заметил. Ну, ладно — надо идти. Надо Петьке сказать, что курево купить надо, мы курим много, надо поменьше курить». И Михаил Полеев потопал следом за Петькой, вспоминая, как болел когда-то туберкулезом.

Завернув за нужный гараж, он преодолел заросли полыни и оказался на длинной улице из деревянных избушек. В воздухе витала пыль, и летали зеленые мухи, из глубин доносилась музыка, но людей не видно. Михаил Полеев осторожно потопал вдоль заборов, посматривая на обшарпанные лавочки, а в голове его рождались мысли: «Вот бы сесть и посидеть, а лучше лечь и полежать, подремать. Но необходимо идти — стремиться вперед, невзирая на усталость! Надо себя преодолевать!»

Доносились громкие кашель и скрипы, с одного двора вышел мужик и, пройдя сквозь улицу, исчез. «Так, значит, здесь живут люди» — подумал Михаил Полеев, хоть это было понятно. Надо сказать, Михаил Полеев плохо соображал от жары и усталости, ноги болели и топали очень медленно, а улица все тянулась и тянулась, за домом вырастал следующий дом, одинаковые деревянные заборы слились в один забор. «Ох, — думал Михаил Полеев, смотря под свои ботинки, — ох. Поскорей бы, поскорей бы это кончилось, поскорей бы выпить, — думал Михаил Полев. — Поскорей бы напиться. Напиться до потери чувств, до забытья, и упасть куда-нибудь, хоть прямо на землю, и валяться на земле и спать, спать пьяным». И сам испугался своих мыслей: «Нет, не обязательно очень напиваться, конечно. Просто выпить рюмочку, или там пять водки, или там спирту — неважно чего, только бы поскорей. Помоги мне, господи!»

Михаил Полеев хотел манерно устремить глаза в небеса, но, подняв лицо, увидел, что впереди остались избушки три и улица кончается. Это его обрадовало и взволновало — взволновав, дало свежих сил, и ноги потопали быстрее. Где-то за последним домом его должен ждать Петька, который поведет его в хорошее место, где они выпьют. Осталось чуть-чуть. Вот улица кончилась, череда избушек осталась за спиной, и Михаил Полеев вышел на огромный, уходящий вдаль серой безжизненной дырой, городской пустырь — Петьки не было. Михаил Полеев стоял и вертел головой, размышляя: «Как же так, где же Петька?! Мы же договаривались, что он будет ожидать меня в конце улицы, и мы вместе пойдем дальше. Что же делать? Я не знаю куда идти, я тут никогда раньше не был, я тут ничего не знаю, я тут никого не знаю, я весьма растерян, я весьма паникую! Где же Петька? Петьки нигде нет». Да, Петьки нигде не было. Был только огромный городской пустырь, уходящий вдаль.

Михаил почувствовал, что остался совсем один, и идти ему без Петьки некуда. Внутри все повяло, опустилось и оборвалось. Тело согнулось, руки свесились, ноги подкосились, лицо потемнело, глаза обезумели. Впереди простирался безбрежный пустырь с волнами грязной травы. Солнце скрылось за тучами, стало пасмурно — налетел ветерок и поволок пыль, бумажки и пакеты. Пустырь волновался, Миша тоже волновался и вертел головой, никого вокруг не было. «Что же это? — думал Миша, закусив губу от отчаянья. — Что же теперь?»

— Эй, ты чего стоишь?! — услышал он женский окрик.

Огляделся и увидел стоящую у деревянного вагончика девушку, а вагончик торчал в яме, сразу не заметишь. Миша побрел в сторону девушки и, подойдя ближе, увидел, что это вовсе не вагончик, а местный магазин. Девушка у вагончика была полноватая и милая — с маленькими, почти незаметными, чертами лица. Она курила.

— Здравствуйте, — сказал Миша.

— Ага, тоже здравствуй, — сказала девушка.

— А можно ли зайти? — спросил Мишенька.

— Покупать будешь?

— Боюсь, что нет. Деньги остались у Петьки, — печально сказал Мишенька.

— Если без денег, чего тогда заходить? — нахмурилась девушка.

— А может быть, Петька пошутил и у вас спрятался? — игриво спросил Мишенька.

— Давай, мужик — топай отсюдова! Нет тут никакого Петьки, и не было! — визгливо и очень громко крикнула девушка.

— Вы очень красивая, — осторожно сказал Мишенька, подходя поближе.

— Давай-давай, проваливай! Ноги в руки и пошел дальше!

Мишенька смиренно качнул головой и отвернулся. Постоял, переминаясь с ноги на ногу. Поджавшись, присел на корточки и на корточках, словно гусенок, повернулся к девушке. Девушка курила и грозно смотрела сверху на Мишеньку, будто хотела ударить ногой, но поняла, что он совсем безобиден.

— Вы очень красивая и симпатичная, — пролепетал Мишенька.

Ладно уж тебе, — смутилась девушка — Все равно уходи, замужем я.

Она бросила бычок, сплюнула и убежала в магазин, громко хлопнув дверью.

Также на корточках, Мишенька подтянулся к магазину, привстал и заглянул в окно, но ничего не увидел, так как висели занавески. Заходить нельзя, заходить ему не разрешили. И спросить сигаретку он не решился — не успел. Мишенька вздохнул. Оставалось одно — продолжать топать прямо, в неизвестность, так как дорогу назад Мишенька уже позабыл. Время шло к вечеру, а гуляли они с Петькой с утра. К тому же, дорога назад виделась такой долгой и невыносимой, что, вспоминая, Мишенька чувствовал тошноту.

Впереди огромной серой пустотой зиял пустырь, и ветер широко гулял по нему, колыхая траву. Пустырь дышал, пустырь звал. Мишенька сделал шаг, второй, третий, прошел незримую черту, и вот он уже топает по пустырю, впереди размытые городские дали. Волосы и одежды Мишеньки трепещут, ветер бьет в лицо, а ноги путаются в траве и тонут в рыхлой земле. Мысли в голове дикие, отчаянные и возвышенные. Птицы кричат и кружат над головой. Представлялось Мишеньке, будто идет он по вольному русскому полю, идет долго, и нет никого на всем белом свете, он один остался. И топает Мишенька куда хочет — хочешь налево, хочешь направо, хочешь прямо, только не назад — а кругом пустырь, то есть поле, великое русское поле. Поле колышется травой. Поле раскачивается перед глазами — качается, качается, уходит вбок и внезапно опрокидывается вертикально — Мишенька лежит на земле и думает: «Вот какой день, вот какой я, вот какова жизнь, все приходит и уходит, все уходит и приходит, как одиноки люди, как одинок мир, как одинок я, небо течет, вещество плывет, надо идти, надо спешить, ничего больше нет, все растворилось во мне, надо только не забыть про глаза, не мертвить глаза, надо пускать жизнь в глаза». Все растворяется, и очнулся Мишенька от холода, лежа на холодном сиденье в салоне автобуса.

Пассажиров больше нет, лишь водитель в кепке обреченно крутит баранку и смотрит на дорогу в свете фар. Глухо поет шансон. Равномерно гудит мотор, а за окном темная ночь и горят редкие огни — где едет автобус, непонятно. Мишенька сонно повертел головой. Он совсем не помнил, как оказался в автобусе, ведь денег у него нет, и ведь не пьяный. «Ну, хорошо. Буду ехать. Уже не пропаду», — подумал Мишенька, решил приподняться, но усталость нахлынула волной, и он снова уснул, обняв сиденье руками.

 

 

ПУСТЫНЯ

Песок прилипает к тебе, когда ты катаешься кувырком — через голову, через голову, через голову. Песка бесконечно много. Восемьдесят месяцев ты бредешь по пустыне — не зная почему, не зная куда, не зная причин и последствий, пропадая в себе и сливаясь с пустыней, растворяясь в пустыне. Это не лето, не жара, не зной, не пекло — слова не те, образ не передать никакими словами, ты растворяешься в ожоге, растворяешься в боли. Боль идет по пустыне, то и дело падая. Полежал, отдохнул и снова идешь, чтобы не потерять главное — смысл, а в голове пульсирует: «Нет смысла, нет смысла, нет смысла, нет смысла». Как же ты дышишь, как ешь, как пьешь, как спишь? Не знаю, нееееззззннаааааюююю. Капля падает, капля падает, капли падают в темноте. Мыслей нет — только точка пульсирует в голове: «нет смысла, нет смысла, нет смысла» — единственный мотор внутри, не дающий остановиться и умереть, сгореть. Налетает ветер, всплывают лица, и память вспышками пронзает тело, валит в ожоги. Мама варит суп на кухне и что-то говорит, долго варит суп и долго говорит. Ты жив, жив. Вот уже восемьдесят месяцев ты бредешь по пустыне, не зная почему, не зная куда, не зная причин и последствий. Все исчезло, остался только ты — куда неважно. Главное — идти, топать, превратиться в движение, чтобы сохранить себя хоть в чем-то, сохранить себя в собственном движении. Воздух густой и плотный, как мамин кисель — все густеет и исчезает. Есть только собственное движение. Смысл остался только в передвижении ног, а в голове пульсирует: «Нет смысла, нет смысла, нет смысла, нет смысла, нет смысла». Конец, растянутый на жизнь. Жизнь — пульсирующая точка, точка маячит перед глазами, точка — ты сам, точка стирается, точка исчезает, точки нет. Ничего нет, пустыни нет, вселенной нет, и тебя нет. Точка появляется, и появляешься ты. Ты идешь по пустыне. Конечно, ты не помнишь, что идешь восемьдесят месяцев без еды и питья, что ты существуешь, и тебя зовут Вася. Просто идешь, идешь на пульсирующую точку, а когда ничего нет, ты исчезаешь, тебя нет. Появляется точка, и появляешься ты, ты идешь по пустыне, ты — точка. Пульсирующая точка идет по пустыне. ОН встретил тебя в начале восемьдесят первого месяца, взял за руку, и твоя кожа осталась на его ладонях. Ты даже не поморщился, продолжал смотреть на точку и хрипло дышал. Ноги двигались сами собой, оставалось только мягко направить тебя в шатер. Попав в прохладу и запутавшись ногами в ткани, падаешь лицом в шелк, лежишь и смотришь на точку. Ноги шевелятся сами по себе. Плаваешь в небытие, тебя осторожно обтирают, обрабатывают мазями и настойками; сквозь сон слышишь шепоты: «Мумия, мумия, мумия…» — «Что он ел, что пил?» — «Ничего» —  «Как он жил?» — «Это под вопросом; я думаю, он мертв» — «И был…мертвый?» — «Конечно, такая форма жизни, форма смерти». Просыпаешься и тяжело открываешь полусожженные веки, обнажая абсолютно белые глаза, и точка мгновенно расширяется до вселенной — ты видишь. Хрипишь и — дышишь. Даже пускаешь слюни, пусть разъедающие плоть, но проявляющие жизнь. Сожженные губы вытягиваются в улыбку, и улыбка застывает на лице, а зубы чернее угля от песка, кожи нет. Переплетения мышц, узлы сухожилий, прожилки вен, сосуды. Чуть щурясь от зрения, бормочешь: «Мама, мама, мама…». ОНА осторожно погладила тебя по волосам, обращая их в пыль, и прошептала: «Тише, тише, я здесь». ОНА не твоя мама, нет, это обман, это иллюзия, и ты это осознал. Ты что-то осознал. Появилась мысль. Но не опечалился — нет, чувств пока нет. Лежишь и просто смотришь, осознаешь, существуешь, дышишь. За пределами шатра началась песчаная буря, а ОН надел куртку с капюшоном, пошел к колодцу и принес ведро грязной воды. ОНА поставила что-то вариться, ты снова уснул. Просыпаешься и засыпаешь. Так идут дни — ты заново научился есть и пить, даже несколько раз, с горем пополам, помочился и испражнился. Но это уже жизнь, это жизнь. Сквозь пелену белейших глаз ты видишь двух симпатичных арабов в цветастых халатах, темные лица удивлены и заинтересованы. Они наклоняются и смотрят на тебя сверху, улыбаясь. Все чаще разглядываешь вещи вокруг, свое ужасное тело, конечности. Лежишь и копаешься в себе, мысленно копаешься в своем ужасном теле. Привыкаешь. Через три недели, ОН подошел к тебе и непривычно грубым голосом приказал: «Встать!» И ты, неожиданно для себя, поднялся и встал посреди шатра. Долго стоял на трясущихся ногах и смотрел на НЕГО, пока не упал и не попросил пить. Тебе принесли большой ковш свежести, поставили на пол и спокойно ушли заниматься делами, не обращая внимания, как ты корячишься с ковшом, обливаясь и пыхтя. Надо двигаться, надо шевелиться. Пот неприятно жжется, сильнее любого огня. Арабы работают вокруг, изредка посматривая на тебя, а ты заново обрастаешь покровами и оживаешь. Встать! Надо вставать. Сесть! Садишься. И вот ты живешь — ты ходишь по шатру, бродишь вокруг шатра на пыльном ветру. Разрабатываешь тело, учишься жить, учишься существовать. Скрипя черными зубами, помогаешь по-хозяйству; проезжают караваны и привозят продукты — таскаешь тяжелые мешки и корзины. По корзине в каждую руку, или огромный мешок на спину. Плоть крепнет, но по вечерам болит сильнее прежнего — однако, тот самый пульсирующий моторчик внутри не остановился, он заставляет тело двигаться быстрее и кланяться на каждом шагу, заставляет ходить — кланяться и смотреть. Заставляет общаться — пусть жестами, но контактировать, разговаривать. Ты идешь на контакт, ты взаимодействуешь. ОНИ злятся на тебя — часто ОН поднимает руку, ОНА часто кричит и ругается. Топают ногами, грозят кулаками и скалятся, шипят. Смотришь абсолютно белыми глазами и киваешь, киваешь, киваешь. Киваешь долго-долго, киваешь медленно-медленно, пристально смотришь ИМ глубоко в глаза, но ОНИ отворачиваются и идут по делам, размахивая руками. Уходят из вида, расплавляются в густом воздухе и снова возникают то тут, то там, бродят по шатру. И вот просыпаешься ты, Вася, в чем мать родила, в огромном  пестром шатре, в обнимку с голой пьяной женщиной, а хозяин бродит, работает, ходит туда-сюда, бродит в густом воздухе. Ты помогаешь. Постоянно просеиваете песок, чистите колодец, делаете из высеянного настоящую землю и сажаете зелень. Это ерунда, это же ерунда — зелень нужно поливать. И ты сам понимаешь — надо поливать растения в пустыне. От «НАДО» страшнее, но и легче. Однако, «СТРАШНЕЕ» страшнее, поскольку понимаешь, что живым тебя не отпустят. Ты ИМ нужен. Иногда ОНИ так и говорят: не отпустим тебя! И хохочут, думая, что ты не понимаешь. Но ты помнишь, ты все понимаешь. Понимаешь, что с НИМИ надо жить. Во время черных песчаных бурь вы просто сидите и молчите в темном шатре, протирая глаза — прячась от жары, от пустыни, от песка, от ветра. ОНИ поглядывают на тебя и улыбаются. Хлопаешь глазами, хлопаешь глазами и отходишь, отходишь, отходишь в сторонку — это такая игра. ОНИ кивают и смеются, хлопают в ладоши, просят спеть «В лесу родилась елочка». Смеешься и поешь, танцуешь посреди шатра. ОНИ радостно подпевают и пританцовывают, смотрят на тебя и плачут — у тебя чернеют глаза. Зрение усиливается со скоростью света, усиливается с каждым мгновением, и вскоре зрение не знает обычных для человека границ. Ты видишь все! И ты все понимаешь, ты все осознаешь. Вскоре ты вышел из шатра и впервые увидел за дальним барханом огромный песчаный город — огромный город, словно парящий высоко в расплавленном воздухе — над пустыней, над барханами, над ослепительно белым песком. Увидел и понял, где находишься — это (произноси мысленно) САХАРА. Это (произноси вслух, но шепотом) САХАРА.

 

 

ВАРЕНЬЕ В ХРУСТАЛЬНОЙ ВАЗЕ

Усталый Иван Прокопьевич пришел с работы домой, открыл дверь и боком прополз в узкий коридор квартиры — в прямом положении он в коридоре не помещался, так как был очень большой и широкий.

Навалившись на стену спиной и упираясь в другую стену животом, Иван Прокопьевич присел, включив спиной светильник, и стащил с ног ботинки. Шаркаясь о стены, пробрался вдоль коридора на просторную кухню, где выдохнул и отдышался. Протер лысину платком, снял кожаную куртку и вытащил из внутреннего кармана персональную ложку, положил на стол. Дабы не прошоркать любимую клетчатую рубашку, снял ее и накинул сверху на холодильник, а после прополз обратно в узкий коридор и, семеня боком между стен, вернулся к вешалке — повесил куртку.

Вернулся на кухню и, тучно передвигаясь над столом, шкафчиком, холодильником, печкой и огромным креслом, нашел на подоконнике кастрюлю со щами и чистую тарелку, заботливо приготовленные женой Любой. Налил в тарелку щей, стараясь вылавливать мясо и картошку, так как капусту он не любил — капуста напоминала ему сопли. Повернулся, поставил тарелку на стол (тарелка заняла полстола), аккуратно сел в кресло и взял в одну руку персональную ложку, а в другую ломоть хлеба. Качнул лысой головой и основательно прокашлялся, улыбнулся и, сощурившись, понюхал тарелку со щами. Обнюхал ломоть хлеба, внимательно осмотрел и протер платком ложку — убедившись в ее чистоте, принялся кушать.

Щи были желтоватые и густые, солоноватые, с большими пузырьками жира. Ел Иван Прокопьевич основательно, не торопясь и тяжело дыша — начал с картошки, вылавливая ее ложкой с незначительными кусочками капусты, которые все-таки попадались. Между делом, Иван Прокопьевич отгонял капусту на край тарелки и перемешивал с картошкой так, чтобы не чувствовать сопливого капустного привкуса. Погружая ложку в рот, закусывая мягким хлебом, Иван Прокопьевич наблюдал за плавающими кусочками свинины — кусочков было три, и они отличались по размерам. Первым он съел самый маленький кусочек, поместившийся в ложку и в рот полностью, без необходимости прикасаться к нему руками. Второй кусочек Иван Прокопьевич скушал с помощью рук, но лишь когда ополовинил тарелку. После доел остатки щей, предвкушая третий (самый большой) кусок мяса, но к нему так и не притронулся — на кухню зашла, неся в руках табуретку, жена Люба в бигудях и махровом халате. Поставив табуретку к столу, села, взяла из тарелки оставшийся кусок и принялась есть.

Иван Прокопьевич немного огорчился, но не подал вида — нашел в кармане штанов платок и неспеша протер лысину, лицо и губы. «Вкусно?» — спросила жена Люба, доедая мясо. «Да», — сказал Иван Прокопьевич. Жена Люба доела мясо и встала из-за стола, убрала ложку и тарелку в раковину и залила водой. Повернулась и принялась выковыривать волокна мяса из зубов. «Как настроение?» — спросил Иван Прокопьевич, расслабляясь на кресле. «У меня мясо не торчит?» — спросила Люба, показывая мужу верхние зубы. «Нет, — сказал Иван Прокопьевич. — Можно чаю?». «Сейчас приду», — сказала жена Люба и вышла из кухни.

Она вернулась с зеркалом в руках, положила его на стол и начала внимательно рассматривать свои зубы, широко открыв рот и трогая зубы ногтями. Она периодически закрывала рот и основательно прополаскивала зубы слюной, шевеля губами и закатывая глаза, сглатывала и вновь рассматривала, ногтем прочищая зазоры. «Можно чаю?» — попросил Иван Прокопьевич. Жена Люба распрямилась и, громко прополаскивая зубы слюной, налила огромную кружку чая. «И сахару или варенья», — сказал Иван Прокопьевич. «Малинового или персикового?» — спросила Люба. «Персикового», — выдохнул Иван Прокопьевич. Люба, энергично шевеля губами и щеками, подошла к холодильнику и достала банку персикового варенья, поставила на стол и вновь склонилась над зеркалом, открыв рот. «Налей в вазочку», — попросил Иван Прокопьевич. Люба посмотрела на него и удивленно закрыла рот. «Налей, пожалуйста, в вазочку», — повторил Иван Прокопьевич. «Может, в блюдечко, или тарелочку, или кружечку?» — спросила Люба. «Нет, в вазочку, — выдохнул Иван Прокопьевич. — Давно не кушал варенье из вазочки». «Сейчас приду», — сказала Люба, распрямилась и вышла из кухни.

Люба прошла по коридору, по пути экономно выключила в коридоре свет и отобрала у игривого кота ботинок мужа. Держа кота на руках, прошла в просторную комнату, называемую в народе «залом», и остановилась у зеркального шкафа с хрусталем. Замерла перед собственным отражением и принялась гладить кота на руках, прижавшись к нему щекой. Любе всегда казалось, что коты могут улыбаться — вот и сейчас она разглядела на кошачьей мордочке улыбку, обняла его и тоже улыбнулась. Смотря в зеркало, она улыбалась — улыбалась все шире и шире, расширяя глаза все больше и больше — улыбалась с напряжением, с усилием. Зафиксировав на лице максимально возможную улыбку и максимально расширенные глаза (ей всегда нравились большие глаза), Люба отпустила кота и, осмотрев свой халат, решила переодеться. Держа глаза и улыбку на напряженном лице, она подошла к шкафу и достала любимое платье. Вернулась к зеркалу и скинула на пол халат, отбросив его ногой. Осмотрела себя голую и улыбнулась так широко, что в глазах расплылось. «Любочка, где вазочка?!» — крикнул Иван Прокопьевич из кухни. Но Люба его не слышала — она, склонившись у зеркального шкафа, со всей силы улыбалась и округляла глаза. Напряжение передалось всему телу — Люба выгнулась в спине и уперлась ладонями в колени. Мышцы лица начинали болеть, по телу пробежала дрожь, но Люба продолжала усиленно расширять улыбку и глаза, пока подбородок не вздернулся сам собой, а затуманенный взор уставился в потолок. От напряжения по щеке скатилась слеза. «Любочка, где вазочка?!» — прокричал с кухни Иван Прокопьевич. Но Люба его не услышала. Она, держа выражение на лице, осторожно посмотрела в зеркало — ее лицо напоминало лицо оборотня; волосы в бигудях, казалось, шевелились вокруг головы. Люба оторвала ладони от коленей, выпрямила спину и успокоила лицо. Рот уменьшился до привычных размеров, а глаза расслабились, щеки округлились, лоб разгладился. Люба отдышалась и, не отрывая глаз от зеркала, надела любимое платье, взяла из шкафа хрустальную вазу и прошла на кухню.

Иван Прокопьевич терпеливо возвышался над столом — не отрывая взгляда от баночки с персиковым вареньем, боясь сделать неосторожное движение и смахнуть со стола баночку с кружкой. «Я переодевалась», — сказала Люба и поставила хрустальную вазу на стол, открыла банку и вывалила густое персиковое варенье в вазу. Немного варенья попало на пальцы — Люба отрешенно облизала их и, выдохнув, посмотрела на мужа. «Подай мою ложку», — сказал Иван Прокопьевич, терпеливо наблюдая за ней сверху. Люба кивнула, подошла к раковине и вымыла его персональную ложку. Возвратилась к столу и положила ложку на массивную ладонь Ивана Прокопьевича, присела в тени мужа на табуретку и мило улыбнулась.

Иван Прокопьевич прокашлялся и сказал: «Ешь со мной варенье». «Попробуй — оно вкусное?» — попросила Люба. Иван Прокопьевич зачерпнул ложкой варенье и скушал, запил чаем: «Вкусное». «Дай мне ложечку», — сказала Люба и, потянувшись, широко открыла рот. Иван Прокопьевич зачерпнул ложкой варенье, стараясь поймать больше персиковой мякоти, и, привстав со скрипящего кресла, аккуратно засунул свою огромную ложку в открытый рот Любы. Люба сомкнула рот на ложке, сощурившись от удовольствия, и сглотнула. Вновь широко открыла рот, а Иван Прокопьевич вытащил оттуда ложку, потирая лысину платком. «Очень вкусное варенье», — сказала Люба и расслабилась на табуретке, причмокивая и ощущая сладость во рту. «Возьми вторую ложку и кушай со мной», — сказал Иван Прокопьевич. «Нет, покорми меня», — сказала Люба, опьянев от сладости. «Ладно», — сказал Иван Прокопьевич, перемешал варенье в вазе и снова зачерпнул. Поднес ложку к лицу Любы, уронив несколько капель на стол. Люба собрала капли пальцами и облизала, после поймала огромную ложку ртом и проглотила. «Вкусно?» — спросил Иван Прокопьевич. «Вкусно, но можно платье испачкать. Давай я лучше разденусь, так будет аккуратней», — сказала Люба.

Она встала, ушла обратно в комнату и неспеша сняла платье, ощущая вкус варенья во рту. Голая, прошла обратно на кухню, села на табуретку и кивнула: «Корми меня». Иван Прокопьевич громко пододвинулся на кресле к Любе и, взяв в одну руку ложку, а в другую — хрустальную вазу с вареньем, принялся энергично кормить жену. Она обреченно сидела, а Иван Прокопьевич заботливо кормил Любу, жертвуя ей варенье. Она не успевала ни обдумать действия, ни сказать слово, ни возразить — лишь обреченно принимала ложку за ложкой, стирая ладонью липкие капли с тела, жуя и глотая. Голова кружилась от сладости и недостатка кислорода, но отдышаться Люба смогла лишь тогда, когда хрустальная ваза опустела. «Вкусно?» — спросил Иван Прокопьевич. Люба кивнула и, пошатываясь, встала со стула. Трогая руками стены, отправилась в ванную — необходимо помыться (не намочив головы) и еще раз, обязательно, отрепетировать улыбку перед зеркалом, ведь сегодня они с Иваном Прокопьевичем идут в театр.

Чувствуя головокружение, Люба, не глядя, заперла за собой ванную и, выдохнув, сползла по двери, опустилась на прохладный кафельный пол. Закрыв глаза и жадно дыша ртом, Люба пыталась внутренне «взять себя в руки» и справиться с головокружением, но все больше в него погружалась, почти теряя сознание. Тело обмякло и не слушалось. Люба поняла, что встать будет сложно — не то, что помыться; помыться она не в состоянии. Но необходимо торопиться, так как скоро ехать в театр. Приоткрыв глаза и осмотрев свое голое тело, Люба обнаружила, что капли от варенья удачно попали ей лишь на грудь и коленки. Помогая себе руками, она принялась слизывать варенье с груди; после слизала варенье и с коленок — сдернув махровое полотенце с сушилки, тщательно протерлась и легла на пол, смотря в белый потолок. Отдохнув и немного придя в себя, поднялась и вышла из ванной. Трогая руками стены, прошла на кухню.

Иван Прокопьевич, сложив остатки одежды на кресле, голый возвышался над кухонной раковиной — он мыл посуду, отставив хрустальную вазочку из-под варенья в сторону. «Принеси мне чистые трусы и костюм, — пробасил он жене, не поворачиваясь. — Надо поторопиться». Покачиваясь, Люба повернулась и отправилась в комнату, широко улыбаясь и расширяя глаза на ходу. В комнате, осмотрев свое отражение в шкафу, нашла, что сегодня ее улыбка открыта как никогда, но и совсем не заметно, что ей давно пора к дантисту.

Версия для печати