Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2013, 1(112)

Крещение рыбой

Рассказ

Платон Беседин

 

КРЕЩЕНИЕ РЫБОЙ

Рассказ

 

Ей захотелось очиститься, смыть грехи. С работы вернулась агрессивная, словно подросток с блэк-металл-концерта.

— Почему, ну скажи, почему все на Крещение окунаются, а мы нет? Лида из маркетинга окунается, Света-бухгалтер, Таня из внешнеэкономического. Даже эта подстилка Снежана в прошлом году окунулась! А мы?!

Стоит в дверях; взгляд, точно кувалда. Жаждет расплющить, втоптать и больше не беспокоиться.

— Давай окунемся, милая, — “белый флаг” выброшен, — я же в прошлом году предлагал…

— Настоять надо было как мужику, а не предлагать…

Жена снимает пальто, перчатки, кидает на софу, а в меня — слова, будто льдинки.

— Я журнал принесла — посмотри. Завтра пойдем окунаться!

— А после на службу…

— На какую?

— В храм.

— А что, надо?

— Надо, разве тебе подстилка Снежана не говорила?

Службы жена не любит. В храмы, конечно, заглядывает, но стоять два часа не для нее; физически сложно.

В глянце журнала — длинный, как президентский кортеж, список. Кому и почему нельзя окунаться в мороз. Нельзя сердечникам, гипертоникам, гипотоникам, язвенникам, печеночникам, астматикам, больным подагрой, бронхитом, насморком… пока дочитаешь — состаришься.

Впрочем, не столь муторно, как почему нельзя окунаться. Набрано мелким шрифтом; буквы, как мошки. Жирным — отборные, “шокирующие”, факты. Вроде: “По статистике, во время купания в проруби погибает каждый двадцатый человек”. Поэтому прежде, чем лезть — подумайте; могли бы написать и “одумайтесь”. Но если все же решились, так и слышится журналистская грусть, намажьтесь предварительно маслом, разомнитесь, совершите пробежку, сделайте комплекс йоги.

Нет лишь одной рекомендации — помолиться.

После таких списков жена точно не окунется. Поэтому — журнал под кровать.

 

Ставить будильник лучше всего на пять минут раньше того, когда хочешь проснуться. Чтобы понежиться, поваляться.

Раз шесть, наверное, отдаляю сигнал, а вместе с ним и подъем. Наконец, решаюсь, скидываю байковое одеяло, ежусь в мерзлоту комнаты. Руку на батарею — едва теплая.

Тьма за окном вязкая, грузная, как жирные ломти земли на лопате. Теща наказала окунуться, пока не взошло солнце. Иначе грехи не отпустятся.

Сколько там на градуснике? Минус девять. Спрятать его подальше, чтобы жена не видела.

Прошлепать на кухню, выпить оставшегося с вечера чая. Быть решительным. Совершить первое в своей жизни крещенское купание. Это, в общем-то, легко. Если сравнивать с тем, что надо будить жену.

А она просит еще часок, закрывается одеялом, бьется подушкой. Уговоры, уговоры, будто я Молотов, а она Риббентроп. И все-таки пакт заключен.

Встает, ползет в ванную, чистит зубы. Лениво собирается — я в коридоре одетый, — потом вспоминает о журнале с рекомендациями.

Где журнал? Не знаю. Ты вчера листал! Дел куда-то. Так встань — найди. Да что искать, и так все понятно. Пошли уже. Журнал найди, растяпа! Дался тебе этот журнал. Я без рекомендаций в воду не полезу! Ну и не лезь! Ну и ладно!

Сидим напротив друг друга, злые, взъерошенные. А рассвет маслянистым шаром подползает и переваливается через линию горизонта.

Ладно, прости! Ну, не молчи! Раз решили — идем! Светает уже, надо успеть! Ну, прости, правда! Прощаешь?

Вновь сборы, долгие, как на войну, а уже светло. Благо, что Днепр близко.

 

Он застыл, покрытый у берега снежно-ледяной жижей, словно кислые щи навалили. Темно-зеленая, с ржавым оттенком вода начинается там, где лишь редкая птица. И проруби нет.

— Где окунаться? — стоит обреченно.

— Пошли, — вспоминаю, — заход дальше, там, наверное, нет льда …

Льда и, правда, нет. Заиндевевший бетон уходит в мутную воду. По обеим сторонам — заборы: один деревянный, другой металлический. Удобно вешать одежду.

Вешаю, остаюсь в трусах. Из всех журнальных рекомендаций ценна лишь одна — не заходить в воду босым. Вместо ботинок — надеваю вьетнамки.

Жена бездвижна: угрюмым монолитом она замерла на бетоне, словно памятник рыбаку, который так и не смог вытащить рыбу.

— Давай, — говорю, — раздевайся…

Реагирует молча: начинает зарядку. Наклон влево, наклон вправо. Взмахи руками. Несколько выпадов, приседаний. Она только разогревается, а я уже начинаю мерзнуть. Ругаюсь, тороплю.

С лицом вратаря, пропустившего пятый мяч, начинает раздеваться. Кроликовую шубу, вязаное платье, шерстяные гамаши — на забор.

Чувствую, как дубеет, становясь гусиной, кожа. Надо позвонить журналисту. Пусть добавит в статью главную рекомендацию: “Не брать жену!”.

Приоткрыть рот, дабы, как хлыстом, подгонять матюками. Но ведь праздник — Богоявление. Нет, молчать, терпеть.

Наконец, скидывает ночнушку, мажется суетливо оливковым маслом (куплено в Италии, двадцать евро — бутылка). Возвращает ночнушку и с лицом Матросова на амбразуру говорит:

— Пошли!

Трижды крещусь, читаю “Отче наш…” и с хлюпаньем захожу в Днепр. Вода как жидкий азот; парализует, сковывает. Но секунды, мгновения — и становится благостно, тепло, внутри и снаружи.

От берега дальше, заходишь по пояс, и, приседая, окунаешься — не с головой, — а, вынырнув, растираешь себя водой, будто разогревающей мазью.

— Хорошо, Господи, хорошо!

И, крестясь то ли на известковое небо, то ли на дымчатый берег, понимаешь, что хорошо не только в теле, но и в том, что принято называть душою. Стоишь в воде не больше пяти минут, а, выходя, теряешь одну вьетнамку, плюхаешь мозолистой стопой в обледеневший берег, но все равно, на миг, ясно чувствуешь “то, что принято называть душою”.

Кажется, будто окружающий мир раскатали, как пельменное тесто. Чтобы выхватывать из него особенные круги. И все: птицы, волны, дома — говорит словно шепотом.

Но жена, с посиневшими губами, все еще стоит на берегу.

— Иди, да иди же ты! Ведь правда, хорошо…

На удивление, слушается, заряженная моим восхищением, верой: заходит в воду по щиколотку. Лицо искривляется, словно рассеченное ятаганом надвое, и, пища каким-то мальчишеским фальцетом, она выскакивает обратно на берег. Чтобы стремительно, будто конкурс какой, натянуть на себя платье, гамаши, сапоги, шубу. И бежать, умоляя, домой.

А дома возмущаться, — “зачем только меня потащил?” — пить чай с малиновым вареньем, зарывшись под два одеяла, и, наконец, мстить молчанием, как яблочный червь, выедающим изнутри. Убивать огонь, еще недавно гревший меня у Днепра.

 

Иду на службу один. Жену морозит, и насморк все никак не начнется. Согревается дома глинтвейном.

В тесном храме по-насекомьему людно. Все на виду. Пахнет перегаром и ладаном. Крестятся, молятся, слушают отца Александра, невысокого, плотного. Вместо привычной окладистой бороды у него щеголеватые, под Джонни Деппа, усы и бородка. Весь он словно не из семинарии, а из телевизора. Вот-вот улыбнется да поднимет бокал с шампанским на “Голубом огоньке”.

Но проповедь его не под стать внешнему виду. Многие с благоговением слушают, но есть и те, кому, видимо, скучно: то смотрят на часы, то беседуют. Высокая блондинка в цветастой ушанке шепчет:

— Где можно купить крещенскую воду? — у нее гипнотический голос, в нем звенят деньги.

— Можно набрать, но еще не святили, — трясу пустой баклажкой, взятой под тару из дома.

Она хочет продолжить, но пальцем к губам прошу ее помолчать. К пастве выходит батюшка: “Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы …” Нестройно, вразнобой затягивают “Символ Веры”.

Заключающее “аминь” как сигнал к действию: меся талый снег, цокая каблуками, к амвону спешат женщины с мимикой кобр, мужчины с ужимками кроликов. Толкаются, суетятся. Умиротворение, достигнутое молитвой, пропадает.

Впрочем, Бог с ними, с людьми. Плохо то, что Бог не со мной. Раз я, такой безгрешный, их осуждаю.

Поэтому пропеть “Отче наш”, нащупывая благодать как узлы в теле, и выйти на улицу, пока их — с глаз долой — причастят.

 

Небо провисает, словно больничный матрас. На площадке у храма собираются люди. Выставив тару, они поглядывают то на матрасное небо, то на пластмассовый бак. В него, скользя, как эквилибристы на льду, носят пока еще просто воду служки.

Чего носите? Водопровод сломался, из колодца таскаем, чтобы народ воду набрал. Нужна помощь? Ага, только пару себе найди, сам не донесешь. Донесу. Ну, смотри.

Дают алюминиевое ведро. Кручу ручку подъемника, набираю воду в колодце, несу к баку, выливаю. Туда и обратно, туда и обратно, пока из динамика, установленного на черепичной крыше, не слышится голос отца Александра:

— Выходим на улицу, где совершится водосвятный молебен…

На этих словах небо рвется, и влажный снег валит на землю, как поцелуи неопытных семиклассниц. Ищу оставленную баклажку, но ее нет у церковной стены.

— Идем, будут воду светить, — улыбается проходящий служка. Лицо у него бескровное, словно выжатое.

Почти горестно развожу руками:

— Потерял тару…

— Ничего, я тебе дам…

По очищенной ото льда дорожке, уже припорошенной снегом, заходим в подсобное помещение. В нем — плотный, удушливый запах ладана. И стены в иконах. Конопатый служка протягивает мне стеклянную трехлитровую банку:

— Хватит?

— А пластика нет?

— Уж извини, — смеется, — где воду взять знаешь…

 

Батюшка молится над купелью, пузатой, блестящей, как елочная игрушка. Люди толкаются, ждут.

Вклиниваюсь между двумя рыжеватыми мужиками, похожими на стареющих молодцов из мультика “Вовка в тридевятом царстве”. Правый, почти в стихах, восхищается установкой динамика. Левому, сбивающемуся на жаргон, не нравится звук: слабый, чахоточный.

Молебен по освящению крещенской воды идет. Только слов больше не слышно.

Отхожу позвонить жене — как в детстве, меряю периметр площадки шагами. Рельеф подошвы отпечатывается на снегу, похожий на лист ежедневника.

Привет, как дела? Сижу в интернете, фильмы качаю. А здоровье? Так себе. Насморк? Насморка нет — слабость. Так чего у компьютера заседаешь — ляг! Сам ляг, на фиг меня на Днепр было тащить, все, давай. Давай. Пока, пока.

Настроение от разговора целится вниз, как сосульки на крыше звонарни. Возвращаюсь к спорящим молодцам. Отец Александр, вооружившись мохнатым кропилом, начал обход. С ним — два служки и несколько поющих старух. Он кропит людей с задубелыми лицами. Те улыбаются, крестятся.

Но некоторые возмущаются, злятся: как так, на меня не попало. Расхристанный мужик, словно патронташем, перемотанный черно-белым шарфом, матерится, когда батюшка щедро кропит его физиономию.

Большая часть людей, кому освятили воду, спешит к воротам, но есть и те, кто вновь встает в очередь. Много блошиной суеты, и часто бутылки валятся на землю, расплескивая воду, ставшую агиасмой.

Вот и к нам приближаются. Дымящее кадило работает, точно башенный кран, размеренно, четко. Старухи, как песнь ямщика, тянут “Богородице Дево, радуйся”. Отец Александр опускает мохнатую кисточку в ведро, размашистым крестом освящает нас, воду. Падающие капли будто утренняя роса, и даже молодцы больше не спорят. Быстро пакуются, чинно говорят “до свидания”.

Я же постою, обожду, полюбуюсь. И только затем уберу банку в пакет. Смешаюсь с деловитой толпой, медленно, как стая пингвинов, двигающейся к воротам.

Там суетится тумбовидная женщина в пуховом платке:

— Покупаем крещенскую воду, вечерняя, из Лавры!

Задние ряды толкают передние. Те цепочкой, как насаженные на шампур, ступают на обледеневший порог, а после — в растаявшую лужу.

Моя нога едет; по щиколотку — в мутную талую воду. Она предательски нежно, как искусный карманник, лезет в ботинки, заставляет напрячься.

 

По берегу Днепра с полной банкой, утопая и скользя на снегу, идти домой нежелательно. Поэтому — вдоль дороги, по обочине, мимо грязных авто, пышущих газом. Можно, конечно, и на скрипучем автобусе, но его ждать, ждать.

Прямо у дороги, напротив магазина пива и суши, стоит экипированный по-рыбацки мужик в старой, без кокарды фуражке: валенки с фольгой, перьевые штаны, безмерный ватник. Держит палку с крюком. На ней — два слизких, повисших сома. Мужик ждет, когда проносящееся мимо авто остановится, и из него, как Дед Мороз из саней, вылезет щедрый барин и скажет:

— Сколько берешь за сома?

— Две сотни, — ответит мужик и будет доволен.

А барин торговаться не станет. Снимет перчатки, протянет деньги. Возьмет их рыбак и сделает то, ради чего все затеял — устроится в шинок и закажет пол-литру. А может и больше. Как повезет.

Размышляю об этом, и мне вдруг самому хочется выпить. То ли от праздника, то ли от мокрых ног. Находятся тысячи аргументов, и студеная бодрость наливается в жилы. Крещение все же, да и день воскресный — вот как, чудо, совпало. Зайти в какой-нибудь сирый генделик, пропустить стопочку, словно тот кум в ночь перед Рождеством.

Баров здесь много, и все хороши. Но во мне странный изъян — люблю поскромнее. Чтобы не выделяться. Значит, дорога мне в “Поплавок”.

 

Растрепанная барменша, как ни зайду, все сидит за столиком с двумя мужиками. Скатерть на столике в бело-красную клетку, а на других скатертей нет. Суровые мужики с мясистыми отбивными лиц косятся на посетителей, будто отпугивая. Кроме них в “Поплавке” — двое. Но один, в потертом пальто, сразу выходит. Остается второй. Похоже, рыбак. И удочка есть, и ящик для рыбы.

Заказываю сто пятьдесят. Барменша встает, булькает в стопку. Глаза у нее косят, полуприкрытые веками, и не понять, когда она и правда хмельна, а когда — лишь впечатление.

Взяв еще сока и бандериков с мясом, неудобно усаживаюсь за хромой стол — пустые солонка, перечница, две салфетки; выпиваю. Из окна виден ребристый забор и пеньки дров, заваленных снегом.

Рыбак сидит одиноко, поглядывает. Потом, видимо, совсем заскучав, встает, хочет подсесть. А куда деться?

У него выбеленные глаза и сосульки-усы под Тараса Шевченко. Глаза смотрят весело, усы топорщатся.

— Выпьем?

Не дожидаясь ответа, он заказывает водки и невнятной закуски: два бутерброда с колбаской и салат из капусты.

Лишь бы что-то сказать, спрашиваю его о рыбалке. Говорить с незнакомцами для меня сродни экзекуции. Но рыбак — парень общительный, свойский. Только спроси. От его многословия — тесно. Вещает в ответ, точно диктор, соскучившийся по работе за отпуск. И как мотыля искал, и как жена наорала, и как выгнали с лунки, и как огроменный судак — он делает большие глаза: “Представляешь, судак?” — крючок проглотил.

— Такой судак! Давай за него, а? Вот смотри!

Рыбак открывает ящик. В нем несколько мелких рыбешек — плотва, карасики, — а на них, словно туземный царек на троне с рабами, возлежит, раздувая жабры, крупный полосатый судак с заостренным рылом.

— За такого штрафы дают, — почти с придыханием говорит рыбак.

Два мужика — те, что с барменшей — достают сигареты, хотят закурить.

— На улицу, ребятки, на улицу, — маша руками, кричит барменша.

Мужики вяло, будто не пьяные, сопротивляются, матерно возражая в ответ, но покоряются и выходят за дверь. Оставшись одна, барменша идет к нашему столику.

— С вас — восемьдесят пять гривен.

— Хорошо, — рыбак улыбается, — позже заплатим, а пока принеси нам еще по сто пятьдесят, хозяюшка….

Барменша разворачивается, но тут, наверное, ее посещает тревожная мысль, и она, широко открывая беззубый рот, заявляет:

— Платите сейчас.

В сочетании с ее внешним видом фраза звучит устрашающе, словно призрак вернулся с того света, дабы грешники наконец-таки заплатили по счетам. Рыбак роется по карманам. Излишне картинно, и я понимаю, что лучше — и единственно возможно — заплатить самому. Лезу в карман.

— Нет, нет, — замечая порыв, возражает рыбак, — сегодня я угощаю.

И, подмигнув, он вновь открывает ящик.

— Смотри, хозяюшка, какой чудесный судак! За такого штрафы платить, а я тебе его почти даром отдам!

Рыбак хватает судака и всучивает его в руки обалдевшей барменше. Она застывает, как торговка в рыбном ряду.

— Бери, бери! — Ухмыляется рыбак. — Всего за сотню отдам. Давай нам еще по сто пятьдесят!

— А деньги?

— Судаком расплатимся! — Рыбак тянется к бутербродам. — А денег нет, так что…

Но он не договаривает. Барменша, краснея, перехватывает судака в одну руку и, точно нагайкой, бьет рыбака по спине. Слизкая чешуя оставляет влажное пятно на скособоченном ватнике. Рыбак вздрагивает, оборачивается, и барменша прикладывает его по лицу. Размашисто, хлестко. И мерещится, что движение ее будто крестом.

— Думали на халяву бухнуть, да?! А ну пошли вон, твари!

Вскакиваем из-за стола. Едва успеваю схватить банку. Барменша прет на нас, будто валькирия на ристалище. Ретируемся за дверь, едва не сбив мужиков. Барменша вываливается следом, на холод, точно дракон, испускающий пар.

— Ублюдки, чтобы я вас больше не видела!

Она взмахивает судаком напоследок, швыряет его в грязный сугроб:

— И рыбу свою вонючую заберите!

Вьюном разворачивается, уходя в “Поплавок”. Обалдевшие мужики идут следом.

Рассмешился рыбак, подбирает судака из сугроба. Я же стою, чувствуя оцепенение во всех членах, ощущая, как беснуется сердце, отдаваясь в висках пульсацией.

— Вот дура-то, а? — Скалится рыбак. — Ведь хорошая рыба…

Он рассматривает судака, держа на руках.

— Ты это, земляк, извини, если что. Деньги-то были, но платить западло. Не обиделся, не?

Лицо у меня, наверное, до сих пор перепуганное. Да и внутри, будто кислоту вылили.

— Ты не психуй. Может, остограммимся на посошок, а? — Смотрит пристально. — Ну, раз не хочешь — бывай…

Руки не протягивает. Просто кивает.

— Слушай, — он вдруг бьет меня по плечу, точно старинного приятеля, — на, хоть рыбу держи, что ли. Пожаришь!

И всовывает судака мне в пакет, к банке с водой.

— Ну, теперь точно, бывай!

Отупело смотрю ему вслед. Наконец, оцепенение проходит. Заглядываю в пакет: судак, мертвый, ластится к стеклу банки. И хочется быстрее прийти домой, отмыться от запаха рыбы. А лучше, как утром — в прорубь.

 

Прохожу этно-ресторацию “Казачок”, сложенную из отесанных бревен, с тыквами и горшками у входа. Ногам в промокших ботинках холодно, сыро. И на душе неуютно, будто она и правда ушла в пятки.

Мимо куцых елей сворачиваю на тропинку, иду вдоль покрытой ледяным панцирем затоки Днепра. Сугробы здесь не маслянисто-грязные, а нежные, млечные. Слышно, как урчит распираемый изнутри лед.

Под ним, залегая на дне, словно преступник, терзается голодная рыба. Ей голодно, одиноко. Ждет, когда тронется лед.

Думая о ней, вспоминаю, как хлестала барменша рыбака судаком. Хлестала наотмашь и почему-то крестом. Зеленовато-серая чешуя билась о красную морду и, словно конфетти, разлеталась в стороны. А рыбак застыл, не особенно возражая.

Ему было нормально, привычно. А мне неприятно, мерзко. Точно увидел калеку на паперти. Нет, хуже — себя в нем увидел.

В Богоявление. Когда, наоборот, должно случиться нечто особенное, чудное. А тут: рыбой — по морде. И те же отсиженные лица в храме, те же вспышки жены, тот же с душком моцион. Будто и не являлся никто.

В кармане вибрирует телефон. Достаю свободной рукой. Принято одно сообщение. Открываю, сжимаясь, точно перед прыжком в холодную воду: “Дорогой, где ты? Скучаю, люблю”.

Левая нога едет. Поскальзываюсь и, взмахнув пакетом, падаю, бьюсь о лед. Слышится звон стекла. Телефон летит в сторону.

Стеклянная банка разбилась, и осколки лежат в воде. Один порезал бок судаку. Кровь капает в воду, оставляя следы, похожие на кровавых головастиков.

Но взгляд фиксируется не на них. Он прикован к раздувающимся жабрам.

Пораженный, беру рыбу на руки, склонившись, как анатом над трупом, и вижу, не столько глазами — сколько нутром: рыба жива, она кровоточит и дышит.

Найти прорубь, выпустить. Мысль эта четкая, ясная. И от нее вдруг становится радостно, точно божеству в последний день творенья.

Версия для печати