Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2012, 1(106)

[Роман]

Дмитрий Замятин

 

[РОМАН]

Уходящие в даль лоскуты, что-то синеющее-голубеющее. Глубина, символизирующая даль, нечто от “нового романа”, но совершенно не то. Неровно порезанная бумага, какие-то квадратики и прямоугольнички. Непонятная грязь, царапины повсеместно.

Вот река, лето. Купаются старшеклассники. Он еще робок, общаясь с мускулистым сверстником из параллельного класса. Формально они на какой-то летней трудовой отработке, занимаются прополкой кормовой свеклы на пригородном поле. Жара, купание, они плывут долго посередине реки — сначала против течения, потом по течению. Наметки какой-то несостоявшейся дружбы, разговоры по ходу, наверное, попытки отдаленной взрослости. Он еще побаивается глубины, но упорно плывет, сильно уставая, вслед за сверстником — более уверенным и знающим. Почему это запоминается? О чем они говорили? Все это лишь картинка: зелень, берег, меандрирующая лениво речка, опасность омута под ивняком на противоположном берегу. Это пространство куда-то простирается, но куда — непонятно. Он хочет не быть маргиналом, надо, может быть, попытаться быть в “головке” своего класса, добиться уважения. У самого-то голова есть, но робость физическая, нетренированность, излишняя здесь зависимость от матери. Не страшно. Можно, можно и подругому: модная одежда (курение все же ужасает, не нужно).

Есть место, оно точно известно: можно просто подойти и встать там. И ты — на своем месте. Странно, конечно, рядом старое дерево, полувысохшее, низкое, можно залезть на нижний сук. И находится все это в устье небольшого оврага — там, где все неожиданно расширяется, заросли крапивы пропадают, но еще есть некоторая уютность, интимность пейзажа. И ты нашел свое место не сразу. Пожалуй, когда была депрессия, кризис, переходный возраст — стал ходить часто именно сюда, стоять, думать, не думать, смотреть, без попыток философствовать. Дальше-то пошлость, заброшенные волейбольные площадки, заросший берег реки, замусоренный пляжик.

Та дача возбуждала обрывочные мысли, которые я наносил педантично на оборотах обычных библиографических карточек — их было у меня вдоволь, как ни странно. Опыт одиночества, без всяких сентенций. Была ненужная свобода как насилие моего жизненного эксперимента. Я считал, что это пригодится, без этого нельзя. Нехватка денег, очевидный аскетизм, нарастание дефицита общения — надо было это чем-то закрывать. Я задумал произведение непонятного жанра, стал его формовать из фрагментов, риторических пассажей, литературных упражнений. Тут не было попытки рисоваться, однако у меня было слишком короткое дыхание. Накладывались внешние проблемы; была женщина, которая время от времени приезжала ко мне, потом уезжала. Ничего не разрешалось, наконец, пытаюсь разрубить гордиев узел, не получается, начало несуществующей болезни (какие-то боли под сердцем, сплошная психофизиология). Поменялись хозяева дачи: и те и другие были милосердны и по-своему интересны, я продолжал оставаться сторожем. Не в этом дело.

Мы заинтересовались умственной геологией этого места, поехали втроем, хотя, в сущности, были малознакомы. Недели хватило, чтобы совершить переворот. Скучная южная равнина, меловые останцы, глубоко врезанная в суть неинтересной жизни река, какие-то полубандитские поселяне. Мы жарили яичницу по очереди в старой хате и говорили Бог весть что. Разноцветная свобода витала, распахивалась, она не была ложной. Общий смысл был непонятен, и было некоторое замешательство. Мы обращали усиленное внимание на ландшафтные знаки, искусственность присутствовала, но не напрягала. По возвращении мы рассыпались, разошлись. Место-то осталось.

Ты вспоминаешь казахского креола, метиса: это был красивый молодой мужик, ведший экскурсию в интересном районе. Куча заинтересованных студентов, облепивших его. Тебе тоже интересно слушать его. Системы орошения, водохранилище, засухи, подводный мир и дайвинг. Мир легкого спортивного тела, солнца, туризма. Он даже был на Кубе. Вообще, люди здесь другие, это, наверное, африка отношений. Но ты не склонен общаться легко, тебя устраивает усложнение, недоговоренности, зона неизвестности.

Золотая рыбка вечернего солнца, пронизывающего кухню, проникающего в прихожую, коридор, где стоит спортивный велосипед — по тем временам дорогой и крутой. Позднее он осознавал прустовские мгновения не столь обостренно. Тут была действительно жажда остановить время, оставить во времени еще молодых родителей, без которых еще не можешь представить своей жизни. Вечер темнел. Во двор въезжала мусорка, мусорная машина, со всех подъездов бежали люди с ведрами. И он прыгал через две ступени, затем быстро возвращался. Были советские телевизионные сериалы, смотрели всей семьей, переживали. Эмоционального насилия не было. Если бы это был хронотоп.

Они двигались на фоне отдаленных гор — все равно, каких. Нелюдимость самой местности, помимо ее наглядной безлюдности и брошенности. Тут никто не собирался ожидать Годо. Неважно, была ли это степь или пустыня. Пункт назначения — развалины или руины, но лучше цветущая вилла, маленький замок. Садящееся солнце каждый раз заставало врасплох. Не было разговоров, все было понятно. На горизонте мог быть мираж, все что угодно, кочевники, резня, растаявшие империи. Никто из них не был варваром. Описание всех возможных условий путешествия исключало само путешествие. Да и было ли оно? Бездорожье, древние стершиеся шляхи. Поиск был не здесь, но в области перемещения, собиравшего образы единственно верной ориентации. Можно быть в нигде и куда-то путешествовать. Непутешествие также возможно. Всякая остановка, привал, сиюминутный очаг сплачивал их все больше, а безмолвие не страшило. Новая информация сравнивалась со старой, но это ничего не давало. Даже встречный — если он был — оказывался лишней вешкой, лишней ступенькой. В конце концов, грохот, шум, взрыв, ядерный гриб могли бы остановить их. Древний курган, полынь, стрекотание цикад складывались в музеи и зимовки последующих воспоминаний, не существующих сейчас. Так что же они видели? У кого-то из них был перочинный нож, но это все. Приходилось делиться, это не тяготило. В выгоревших бровях, глазах не было вопроса. Что считать развалинами? Что виллой? О таком не договариваются.

Пейзаж недоговорен. Описание кровопролитной битвы, незаконченное, хотя сам бой давно окончен. Очевидно, не дорисованы плюмажи, крупы двух-трех коней (битва старинная). Виден туман, скалы, одинокое дерево на склоне, ощущение неимоверной жары — непонятно, как это все сочетается. Тем не менее. В правом дальнем углу обрывок моря, вторгающийся в бумагу бушприт. Можно подумать, что потерпевшие поражение успели сесть на судно и бежать подальше. Ни капли религиозности. Рисование с закрытыми, плотно зажмуренными глазами. Конкретный факт превышает полномочия любого историка. Можно лишь выделить победившего полководца. Он ищет глазами тень, но ее нет. Свита сдерживает коней, еще рано праздновать, хотя все уже ясно. Между тем, форма бойцов враждующих армий одна и та же. Полководец же вообще один на всех. Считать это междоусобицей или гражданской войной нет оснований. Воины могли взбунтоваться или затеять ссору. Битва произошла. Или нет. Пейзаж недоговорен.

Приближение к нему доставляло удовольствие и страх. Приближение неполное. Можно было поздороваться, поговорить неформально. Как бы ни о чем. Тут что-то было не так. Разорванность, разваленность тела общения, тела разговора. Где-то была спрятана мудрость, которой не было. Он приближался к нему ежечасно, во сне тоже. Во сне даже легче. Попытки обрести учителя, гуру наталкивались на легкий барьер уклонения. Не сетовать же. И так без этого было много нового. Пространство кричащего рта, куски полуног, полурук, фрагменты недоношенных мыслей. Можно было порассуждать, уловить нить второстепенной убыточной логики и обмануться в который раз, без сожаления. Кирпичики монологов, затеянных навскидку, на лестничной площадке, в курилке. Это притягивало. Он думал сам, как сможет пробовать так же, но что-то останавливало — не недостаток внутренних сил, а внезапное табу на лишние слова и лишние миры. Хотя были сомнения. Иногда они выходили вместе, долго шли, он внимал ему почтительно, перебивал осторожно, показывая уже эрудированность и позднейшую начитанность, добиваясь неких точек над i. Этого не следовало делать: разговор шел без приближения, на дистанции — умный бокс, одним словом.

Она искала последнего решительного объяснения. На набережной лучше всего, приглашение вроде бы на обычное свидание. Здесь был большой риск, риск унижения девушки. Мягкая солнечная погода, младенчески безмятежная широкая река. Волнуясь, она признавалась в любви, отдаваясь ломкими словами, такими не говорящими. Что же он мог ответить? Он не был готов к дальнейшему, хотя и ожидал внутренне эту сцену. Отвечая, он не отвечал. Все рушилось, хотя она надеялась, что еще не все кончено. Так можно было решить: бороться впоследствии, доказать что-то затягивающе правильное, притянуть его и не отдать. Он много стоил внешне, он был убедителен, хотя было не понятно: а что дальше, к чему приведет его стойкость по отношению к сантиментам, твердая мягкость отрицания, приводящая к отчаянию здесь и сейчас? Ландшафт был повторяющимся взглядом созерцания — немигающего, распахнутого, неподвижного; он сулил повтор и постепенный распад смысла протяжения сильных чувств. Так любовь, если она существует, разъедается неубедительностью знаков телесной внимательности, невозможностью равноценных повторов решающего мгновения.

Ты первый раз видел свет, струящий темную беспросветную жару. Восточный город, раздающий карты расчерченных воздухом мест. Ходить по этому городу значило изображать шахматные ходы новичка, ошибающегося почти сразу, наверняка. Закрытость пространства, отчаявшегося развернуться навстречу тягостной змее охватывающей тебя пустыни. Экзотика плясала простым геометрическим орнаментом мечети и медресе, самые их цвета опоясывали влажность безудержного религиозного экстаза. Ты рассматривал людей, неотделимых от теневых сторон улиц, и знал, что они сами по себе лишь назойливая пыль песчаных поколений роскоши, раболепия и бирюзы. Солнечный диск в таком случае был неотличим от лунного, ночная свежесть и звездная глубина хранили пронизывающую сухость первозданной керамики мира.

Эти люди стремились поймать рыбу блаженной жизни природной свободы. Они уезжали из города весной, готовя заранее полевые лагеря и баньки по-черному. Они говорили как-то технически бесцветно и скупо, надо было еще уловить в их междометиях крупинки внутренних хитросплетений и размышлений о том, что составляло костяк обычных полевых маршрутов. Они не раскрывались понапрасну вот так, сидя запросто у костерка и глотая обжигающий чифирь. Ну, могли быть отдельные рассказанные истории, порой смачные, порой чудесные и неправдоподобные, чарующие видимой диковатостью. Одни из них растворялись в лесу или на берегу безымянного ручья, осторожно и привычно идя медвежьей тропой. Другие же пытались излагать иногда свою полевую философию — безыскусную, оборонительную и, казалось, безнадежную. Их мир мало зависел от больших начальников, висящих где-то в пустоте сиюминутной политики. Они оказывались по-детски наивны в рассуждениях на злобу дня, быстро понимая при этом свою слабость. Ловить идущую против течения нерестящуюся рыбу острогой на речном перекате не было зазорным для них, ибо они соответствовали своей моральной органике. Эта жизнь отличалась вполне ущербной неагрессивностью, очевидной способностью постоять за себя в пределах таежной поляны, но и только. Любой прилетевший в лагерь вертолет разбивал монотонную цикличность добытых полевых образцов, дождей, гнуса, палаточных баек, принося кровавые пятна Большой Земли.

Версия для печати