Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2005, 1(70)

СПИСОК ШИЛЬДЕРА. МАРКУС

рассказы

Список Шильдера

Фима Шильдер торгует компьютерами и разной бытовой техникой. У него большой магазин на Александровском проспекте. А раньше Фима был отличником. Поэтому раза два в неделю я заходил к нему узнавать домашние задания, которые по рассеянности вовремя не записывал. Жил он в двух кварталах от меня, и приходилось переходить две “дороги”, то есть улицы. Юра Вишняков обитал всего за одной дорогой, но был таким же разгильдяем, как я. И ходить к нему можно было только затем, чтоб немного сачкануть под благовидным предлогом.

С Юрой, Витольдом Авгуровым и прочей шпаной мы проживали то, что нам было положено по тогдашней стилистике. Собирали (а не коллекционировали) марки, монеты, спичечные этикетки, папиросные коробки. Покуривали. Тайком отведывали буряковый самогон, привезенный Витольдовой теткой из деревни. Поджигали “вонючки” из фотопленки. Тырили в химкабинете натрий и калий, чтоб потом запускать его в лужи. Бросали карбид и дрожжи в дворовые туалеты. Врали напропалую. Особенно тогда, когда дело касалось оружия и боеприпасов, якобы найденных в катакомбах и апробированных на чердаке. И всё такое прочее. И то и дело о чем-нибудь мечтали. О чем-нибудь материальном. Юра хотел револьвер. Витька — ремень с бляхой. Шурик Куровский — противогаз. Мишка Крысс — пилотку и погоны. Яник Мюльберг — штурвальное колесо. И др. Я хотел якорь. Четырёхпалый. Так называемый якорь-кошку. Такой, как в гербе города, каковое обстоятельство мне тогда было решительно неведомо.

Габариты хотимого никого из нас не смущали. Один соседский пацан, например, мечтал о гарпунной пушке (китобойная флотилия “Слава”, базировавшаяся в нашем порту, тогда была в неописуемой чести). Поэтому мой якорь занимал в этом обширном реестре мальчишечьих вожделений довольно-таки скромное место.

Так причем здесь Фима Шильдер, спросите вы. А притом, что он никогда ничего не заказывал судьбе. Ни разу ни я, ни кто-либо из однокашников не слышал от него сформулированного материального запроса. Не знаю, отчего так было. Фима обосновался в не то чтобы состоятельной, но, во всяком случае, безбедной семье. И, может быть, текущие его желания выполнялись ею в достаточном объеме.

Помню день его рождения, примерно классе в шестом, на который были званы и мальчики и девочки. Уже само по себе это было необычно. К тому же к столу не полагалось никаких взрослых, а, напротив, две бутылки “шипучки”, белой и красной (или розовой), — традиционного сухого вина, укупоренного как шампанское. Мальчики шумно производили впечатление на девочек. Девочки терпели, поскольку обгоняли нас в росте по всем параметрам. Помимо “шипучки” и навязчивой демонстрации всех стадий опьянения, а также мимолетного обсуждения “кто за кем бегает” (так тогда на школьном сленге называлось ухаживание), центральной темой обсуждения были те самые вожделенные предметы.

Девочки больше помалкивали, периодически обзывая мальчиков дураками либо вежливо отлынивая и как бы отсутствуя — в зависимости от воспитания. Мальчики же раздухарились вовсю. Вишняков вещал, как стрелял в лесопосадке (или на кукурузном поле) из маузера — старшие дали пострелять, как купит себе парабеллум и тогда не забудет о присутствующих. Получился экивок, а рассмеялся я только сейчас. Мишкина мечта тогда уже сбылась: пришел из армии младший брат его матери и наградил племянника солдатской пилоткой с погонами. Мишка тут же подобрал другую мечту — макет старинного парусника, как в Морском музее. И мы говорили, говорили, говорили. Когда добрым словом были помянуты штурвальное колесо и якорь, две наши не самые привлекательные одноклассницы — Лора Белошвейкина и Дора Рупор — немного оживились. И, помнится, стали что-то наперебой говорить, “нечаянно” проговариваться; что-то такое о классных лидерах, о Ларе Васильевой, в которую я был беспомощно влюблен, ее наперснице Лере Левчик и какой-то их “команде”. Прозвучало именно это слово. Но сладостная другим разом сплетня заблудилась в свирепствовавшем к тому времени эмоциональном бедламе.

Тут Фима предложил “погулять”, и мы высыпались во двор. В старый двор, где во время оно стояла караимская молельня — кенаса. След ее простыл, и в глубине двора оставались только жалкие остатки бывших “служб”, ныне сараев. Кто-то, по-моему, Юрка, даже закурил для пущей важности. Шильдер был в своей обычной невозмутимости, словно бы праздник не имел к нему непосредственного отношения. Разве что выглядел сверх нормы сосредоточенным, таким, как у классной доски на уроках алгебры. Нас это встревожило, и мы принялись его потихоньку задирать.

Помню очень хорошо, как он деловито, по-взрослому, полез в карман, будто собираясь предъявить документы несуществующему милиционеру. И вытащил сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Аккуратно распрямил его и сказал: “Я тут всё записал, что вы просили. Ремень с бляхой. Так? Штурвальное колесо. Так?” Он скрупулезно перечислил всё, что мы хотели. И за каждой позицией переспрашивал: “Так?” Мы подтверждали, конечно. “А зачем это тебе?” — спросил самый авторитетный из нас Витольд. “Для памяти”. Шильдер помолчал. “Ну, понимаете, вы мне все сегодня разного надарили. Так я хочу и вас не забыть”. Авгуров рассмеялся, а за ним — и мы. Фима не обиделся. Так же неторопливо и аккуратно сложил свой реестр и водворил его на прежнее место, в карман.

“Стоп!” Это уж я выкрикнул. “А девочки как же? Ты же их не спросил!” Именинник поглядел на меня с недоумением: “Если бы им было очень надо, они бы очень об этом говорили”. Вот таким он был. По условиям задачи.

Прошло черт знает сколько лет. Весь наш “Б” класс разъехался к чертовой матери. Рупор в Израиловку укатила еще в 8 классе. Белошвейкина — ни на что, вроде бы, не годная ученица, — выучилась на терапевта и тоже отправилась в какие-то Палестины. Витольд Авгуров живет в Аргентине. Яник Мюльберг, Шурик Куровский, Лера Левчик и еще целая куча народа — в США. Из всех ребят здесь оставались только мы с Шильдером. Да, по счастливой случайности, Лара Васильева, которую я не разлюбил, но совершенно потерял из вида, и у которой была своя, содержательная как энциклопедия, жизнь. А о Фиме я знал только то, что он закончил мехмат. Пару раз мы кивали друг другу на улицах. Вот и всё. Тем более меня удивил его звонок по энному по счету моему послешкольному номеру.

Он жил всё там же, во дворе нашего детства, где за мемориальными сараями я выкурил одну из первых в своей жизни сигарет. Я покупал в его магазине дискеты, видел роскошный офис. И категорически не мог предположить, что здесь остался заказник, такая территория детства. Скатерть с кистями на столе, где тогда стояла “шипучка”, сталинский письменный стол, за которым я регулярно записывал домашние задания по арифметике, всхлипывающие деревянные ступеньки, по которым мы выбегали во двор.

Я принес бутылку водки, граммов триста мокрой колбасы, буханку бородинского с тмином и что-то такое еще. Хотя и подозревал, что Шильдер пить не станет. Я ошибся. Откуда-то из недр помещения выкатился маленький столик, накрытый накрахмаленной бабушкиной салфеткой. Здесь присутствовала початая бутылка “Джонни Уокера” и две-три розетки с закуской. “Если хочешь, пей водку”, — сказал Фима безо всякого апломба, как само собой разумеющееся.

В дверях — это было невероятно — показалась примерная бабушка Шильдера. Точно такая же, как в тот день рождения. “Это мама”, — Фима как бы предвосхитил мой возглас.

Мы едва выпили по третьей, когда Шильдер растормошил меня: “Ну что, пойдем за покупками?” “Куда?” — не понял я. И тут, словно бы, повторилась вся операция переписывания домашнего задания. Ящик стола раскрыл большой рот и показал язык — ту самую бумажку. Тот самый реестр. Я поперхнулся: “Ты серьезно?” Фима счастливо и заразительно расхохотался: “Я уже всё давно присмотрел. У Николаича в “Коллекционере” такой штурвал — пальчики оближешь. В “Антикварной Лавке” — модель — точь-в-точь. У Юры Ветлы — классный офицерский пояс”. Последовал рельефный перечень. “Но, старик, самое главное! Ни за что не поверишь! Ты же Костю Рябчинского знаешь... Магазинчик на Арнаутской... Да. Так вот там твоя “кошка” есть! Настоящая! И ведь миниатюрная такая! Видно, со старой шаланды...”

В ближайшие часы мы пешком исколесили весь центр. Разбухли от покупок. Только модель парусника Фима отправил домой машиной. Да еще пузатую амфору, патетически обросшую моллюсками. Ее в нашем списке не было. Оставалось одно: либо список Шильдера много шире и не на нас одних рассчитан. Либо амфора Фимой самому себе куплена.

Мы шли по тротуарам, ставшим узкими из-за расплодившихся летом открытых кафе и из-за наших клумаков. Мы присаживались за столики на каждой встречной и поперечной террасе, пили что-нибудь экзотическое и на зависть всем рассматривали нашу добычу. Фима нацепил старый противогаз с толстым коротким хоботом и пугал молоденьких официанток. Я целился в сочную блондинку из оловянного пробочника, и она шутливо задирала руки вверх. А вслед за руками задиралась и юбка. Потом мы вместе пытались извлечь искру Божию из послевоенной зажигалки, вмонтированной в гильзу патрона, и какой-то послевоенный же мальчишка радостно пришел к нам на помощь. Мой якорёк, моя “кошечка” полуметрового, даже, пожалуй, больше, роста отменно смотрелся на круглом поддоне синтетического столика кафе. Мы забавлялись до полного пароксизма.

На всхлипывающих ступеньках Фима тормознул мой размашистый, не слишком трезвый шаг: “Там для тебя еще подарок припасен”. Я задрал голову. В дверях стояла Ларка Васильева. Та самая. Стройная спортивная школьница. Первая любовь.

Я повернулся к Фиме: “Если ты скажешь, что это ее дочка, я тебя убью”. Шильдер пожал плечами: “Вы тут пообщайтесь. А мне прогуляться надо”. И побрел в сторону памятных сараев.

В одной руке я держал свою “кошку”, а в другой — вместительную сумку, изготовленную из мешка для упаковки сахара, экспортный вариант. (Такими пользуются специалисты по инвентаризации и контролю мусорных контейнеров). Оттуда торчали какие-то мачты, пряжки, горлышки и паруса.

Лара стояла, скрестив руки на груди. Я бросил якорь и пошел навстречу, вверх.

Утром набрал известный номер. Меня узнали не сразу. Богатым буду. Правда, узнав, хорошо обрадовались. Как никто.

— У меня к тебе вопрос.

— Давай. Чем могу...

— Понимаешь, у меня тут сюжет. И надо знать, чего тебе хотелось, материального, где-нибудь классе в шестом. Ну, мальчикам, допустим, пистолет хотелось или саблю. А тебе?

Пауза.

— Принца хотелось. Обязательно красивого. Нам всем такого хотелось. А вообще надо поспрашивать. Мы его даже рисовали.

— А чего-нибудь материального?

— Если тебе надо написать про куклу, напиши.

— Да нет же. Мне надо знать, как было на самом деле.

— Тогда пиши про принца. Дай подумать. Вот! Если б ты не спросил, я бы никогда и не вспомнила. Мы даже играли в морское путешествие под красными парусами. У нас команда была

На ум свалилась недоговоренная сплетня Доры-Лоры.

— Я — капитан, Лерка — боцман и т. д. Впрочем, я не знаю обязанностей боцмана. Важно было поднимать паруса, натягивать какие-то веревки. Короче говоря, трудиться, путешествуя за мечтой. Мы даже дневник вели.

— И куда же вы приплыли. В какие места заходили?

— Да мы и не заходили никуда, насколько помню. Важно было плыть и для этого таскать какие-то тяжести. Получалась как бы женская жизненная программа в чистом виде. А материальное меня как-то не грело. Я за старшей сестрой платья донашивала. Локти светились. Но меня это не очень беспокоило.

— А принц обязательно должен быть красивым?

Смеется:

— Ну это же я ретроспективно.

— Ладно, принимается. Но, знаешь, там у меня еще один эпизод есть — про любовь. Не знаю, как объяснить.

— А ты позвони, будет тебе и любовь.

— Там всё сложно, понимаешь, там так, что если герой героиню вдохнет, то выдохнуть не сможет.

— А ты себе эту твою любовь разве иначе представляешь?

— Ну, там всё должно быть не так, как обычно. Как в милицейских протоколах пишут — неестественным способом. Такая мгновенная любовь — в сорок спрессованных лет.

Голос сорвался, и я вдохнул, чтобы продолжать.

— Ну так и позвони, когда будешь готов.

Я выдохнул и повесил трубку.

 

Маркус

Никогда, за всю мою жизнь, я не видел такого абсентиста, как мой дед Маркус. Это был совершенно уникальный в своем роде человек. Гений минуты. Повелитель мгновения. (Мятые слова...) Он жил здесь и сейчас. Сей момент. Сию секунду. Никто, никто не может так уметь. Это поистине дар Божий.

Как бы мне вам объяснить. Ну вот представьте себе, что в полдень к нему неизбежно должны нагрянуть рэкетиры (тогда говорили “барбутчики”), чтобы получить с него карточный должок. Понятно, да. Неприятность, мягко говоря, серьезная. И что же он делает в двенадцать без четверти? Да завтракает. Причем с недурным аппетитом. Вот такой он был.

Что до меня, то до поры до времени я жил по принципу “пусть худшее приключится сразу”. Чтобы не забивать мозги разными опасениями и предчувствиями. И, вполне возможно, делал это напрасно. Потому что назревающие события имеют свойство иногда рассасываться. Вероятно, деда вдохновляла притча о Насреддине — та, в которой тот обязался выучить осла говорить. Рефрен там был, помнится, такой: “Либо Тимур умрет, либо осел сдохнет”. В интерпретации деда Маркуса это звучало несколько иначе: “Или осёл умрет, или ишак сдохнет”.

Самое забавное, что ему всё сходило с рук. Во всяком случае, я не помню его битым. Деду сопутствовала невероятная удача.

Эпизод с барбутчиками (с ними, кстати, расплачивалась горемычная бабушка Соня) как-то характеризует моего любимого абсентиста, но недостаточно рельефно. Он, например, брал шкалик ровно в желанный момент. И без малейшего угрызения совести направлял меня, восьми — девятилетнего, в бакалейный магазин за “Московской” и “Беломором”. Если ему хотелось помочиться, отходил под ближайшее дерево.

Помню, дед ел фруктовое мороженое на палочке, привалившись к металлическому ограждению жилого полуподвала на Екатерининской. Фруктовое стоило что-то шесть копеек на новые, то есть пореформенные, деньги. Я сказал: “Дай”. Дед протянул мне кончик эскимо, чтобы я лизнул. Но я недоуменно подставил раскрытую ладонь. Он искренне изумился: “Что — всё?!” Моё удивление по этому поводу было, очевидно, не менее искренним. Коль скоро я помню до сих пор такую мелочь.

Мой Маркус не признавал никаких условностей. Приходил и прямо спрашивал у мамы обед. Сопутствующие обстоятельства его не интересовали, а только есть ли еда или ее нет. Дадут ли ему ее или не дадут. И что бы там ни говорила мама, от него отскакивало. В самом крайнем случае он мог зарычать или гаркнуть, типа “отцепись, я просто хочу кушать”. Он говорил: “Когда я умру, можете выбросить меня на улицу”. Вместе со шкаликом мог привести с собой кореша Тимофея, такого же матерого восьмидесятилетнего старика, но куда более учтивого и стеснительного. За глаза мама называла деда “аидише шикер”, то есть “еврей-пьяница”. Но это слишком буквальное толкование, на самом деле скорее означавшее разгильдяйство и непутевость.

Целый день Маркус и Тимофей торчали под мебельным магазином на Ришельевской, у двора, где теперь издательство “Моряк”. Занимались они мелким комиссионерством: получали какие-то проценты от перепродажи старой мебели, на которую всегда находились охотники. Между прочим, и в нашем доме поселились кое-какие экспонаты “от Маркуса”. Огромный барский кухонный стол на резных ножках, за которым мы собирались на поздние обеды. Рогатая (или коронованная, как хотите) вешалка. Полдюжины стульев Тонет, соломенную обшивку которых я безжалостно истреблял несколько лет кряду. И, вероятно, что-нибудь другое, явившееся в предсознательный период моей биографии.

Когда мы с сестричкой простодушно заявляли деду, что хотим птичек, рыбок, черепашку или собачку, он, несмотря на чудовищную необязательность, рано или поздно приносил желаемое с Охотницкой. Нисколько не считаясь с мнением мамы и, откровенно говоря, даже не интересуясь им. “Дети хотят”, — был его непреклонный приговор. Мама только отдувалась.

Маркусу и в голову не могло прийти, что у него, как у дедушки, имеются некие обязательства не столько, может быть, перед внуками, сколько перед дочерью и зятем. Но он не отказывал, получая прямые указания и выполняя просьбы. Отлично помню, как однажды ждал меня на трамвайной остановке, на пересечении Тираспольской и Успенской, пока я просвещался в музыкальной школе. Я был смущен и обеспокоен какой-то тройкой. Вероятно, по сольфеджио. Дед успокоил меня на свой лад, философски резюмируя: “Так не двойка же”. Мамины попытки образовать меня музыкально дед не одобрял, мотивируя чрезвычайно просто: “Ребенок не хочет”.

Выходило так, что оперировал он лишь двумя категориями: хочется — не хочется, приходится или не приходится делать. Вот и всё. Больше ничего его не беспокоило. Жил, пока живется. Как другие давно разучились.

Тогда не говорили: “Ему всё по барабану”, “Всё по фиг”, “Однодвойственно” и т. п. Этого просто не могло быть. На фоне пролетарской лексики, пяти-, семи-, десяти- и прочих леток и енок. Дед, кстати говоря, едва ли имел даже начальное образование. Курил с семи лет. А университеты прошел у какого-то ветхозаветного обойщика или седельника. И единственное, что оставил мне в наследство, так это чемоданчик “с инструментом”. Я сохранил цыганскую иглу, которой он пользовался, когда в середине 20-х участвовал в реставрации (по указке А. В. Луначарского, с которым фотографировался) знаменитого Оперного: менял обивку изящных кресел и диванчиков.

Когда умерла бабушка Соня, деду Маркусу было под восемьдесят. Спустя год он женился. Мама негодовала. Но смирилась. И даже пояснила нам с сестрой, что ему положено жениться. Поскольку, мол, “дедушка еще мужчина”. Только квартиру свою, паскудную однокомнатную коммуну, поменял на другую. Ничем не лучше прежней, но “без Сониных глаз”. Комнатушка эта находилась на Кузнечной, где когда-то обитали немецкие мастеровые, и как бы этимологически оправдывала передислокацию деда с Екатерининской. Немного помню и новую дедову жену. Лет на тридцать его моложе. Помню, она по какому-то поводу визгливо заметила маме: “Я ворона пуганая”.

Стоическим пофигистом Маркус был и в больнице, что теперь руиной, с пустыми глазницами окон, торчит на углу Нежинской и Тираспольской площади. Врачи сказали, что сердце и легкие у этого курца и выпивохи с семидесятипятилетним стажем так же хороши, как у девственного юноши. Дед и в ус себе не дул, украдкой курил и заставлял маму таскать ему седативные шкалики. Всюду жизнь. И он оставался пофигистом до последнего патрона.

Подумать только, Маркуса мобилизовали в русско-японскую войну! Но, черта с два, он не только сам дезертировал, но и подбил к тому же компанию таких же дружков. Очевидно, несчастливая эта баталия и окончилась полным фиаско, главным образом, в виду грандиозного дедушкиного похуизма, поэтапно принявшего тотальный характер и в конечном итоге повлекшего распад единой и неделимой.

Он приказал долго жить аккурат в день моего рождения. Но я не был еще готов принять от него блистательное наследство. Мне еще предстояло научиться знать, чего на самом деле хочу, и заявлять об этом прямо, без утайки. У Маркуса это был врожденный порок или, скорее, дар. У меня — приобретенный. Хочется думать, что от него.

Гравированные буквы на его постаменте давным-давно соскучились по несмываемой (нитро- ?) краске. Но я и без того знаю, что там написано, поэтому мне по фиг — и так сойдет. Прилежания достало лишь на то, чтобы обновить одно-единственное слово “МАРКУС”.

г. Одесса

Версия для печати