Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2004, 2(65)

БОЛЬШИЕ ПОЖАРЫ

главы из романа (окончание)

Содержание глав I—XIX.

В городе Златогорске приезжий концессионер-иностранец Струк воздвигает странный огромный особняк. Но городу не до того. В Златогорске — эпидемия пожаров, может быть, поджогов. Делопроизводитель Варвий Мигунов и репортер Берлога отыскивают в архиве губсуда старое дело № 1057 о таких же событиях, происходивших в Златогорске двадцать лет назад. После пожара в здании суда Мигунов, как потерявший рассудок, помещен в психиатрическую больницу. Уголовник Петька-Козырь похищает, по заданию неизвестных лиц, дело № 1057. Берлогу заманивают в психиатрическую больницу, где преступно лишают свободы и переводят на положение душевнобольного. После митинга на заводе комсомолец Ванька Фомичев, старый рабочий Клим и лихой заводский парень Андрей Варнавин решают сообща взяться за поиски поджигателей. Варнавин отправляется к уголовникам и после очередного пожара попадает вместе с Петькой-Козырем в тюрьму по обвинению в поджоге. В город приезжает некто, называющий себя инженером Куковеровым, и останавливается в гостинице "Бельвю”. Далее Куковеров устраивается секретарем мистера Струка. Последний окружен в своем особняке бывшими "сиятельными" людьми царской России. При нем же авантюристка Дина Каменецкая, именующая себя "Элитой Струк”. Начальник милиции Корт производит обыск в квартире некоего учителя Горбачева и арестовывает его. В загородном доме Берлоге удается убить двойника Куковерова и бежать. В своем двойнике, убитом Берлогой, Куковеров узнает швейцара из струковского особняка. Элита Струк арестована. Женщина-химик Озерова при опытах обнаруживает легкую воспламеняемость бабочек-капустниц при известных химических условиях. Во время пожара сумасшедшего дома трагически погибает Ванька Фомичев. На пожарище одного из златогорских домов, среди вытащенных вещей, Берлога находит дело № 1057.

Глава XX. Дошел до ручки!

Вера Инбер

Фаршированная рыба (щука), кротко прильнув щекой к вареной картофелине, казалось, отдыхала от фаршировальных мучений. Отец же Сарочки Мебель, старый патриархообразный папа Мебель, многоуважаемый Самуил Мебель, изучая в пятницу вечером строение рыбьего (щучьего) хвоста, думал о жизни. Он думал о том, что три магазина, которые он, приютясь под крылышком нэпа, открыл: один на свое имя, другой на имя жены, третий на имя вдового сына, что эти три магазина, говорим мы, приносят ему меньше прибылей и радостей, чем он ожидал. Особенно неорганизованно вела себя колониально-галантерейная торговля, третья по счету, где хозяйничал овдовевший Мирон Мебель.

“Я понимаю, — размышлял старый Самуил, глядя в упор на фарш, как подушка из тесной наволоки выпирающий из щучьего бока, — я допускаю, что магазин стоит не на веселом месте. Слева — кладбище, справа — бойня, в анфас — сумасшедший дом, а на горизонте — пороховой склад. Такой район не улыбается. Но это же еще не причина, чтобы три месяца мариновать на складе бочонок бывших королевских сельдей. Ведь это же разорение! Подсолнечное масло — так оно прогоркло, вакса высохла на мою голову, что же касается чернослива...” — В этом месте Самуил Мебель схватился за лысину и поник над щукой.

— Самуил, — заныл в дверях голос мадам, — Самуил, это же нельзя выдержать, то то, то се. То царь, то коммуна, то нет лавки, то есть лавка, то Сарочка, то Мирон!

— А что Мирон? — запросил Самуил Мебель с тревогой.

— Самуил, — снова заныла мадам Мебель, взявшись за глаз, — разве ты не видишь, что Мирон крутит?!

— Крутит? Не может быть. И так-таки с кем?

— Сиделка из сумасшедшего дома. Так он ей и миндаль, и ваниль, и кокосовые пуговицы, Самуил.

— Жаль, что не подсолнечное масло. Очень жаль.

— А чернослив, Самуил, чернослив прямо пачками!

Самуил Мебель, опять ухватившись за лысину, подошел к окну. А за окном стояла ночь. Город был полон ею до краев, налит ею, как стакан — водой. Внизу, под окном, в черных, смятых и жарких кустах, вздрагивал женский голос, покашливал бас, белели руки и алая точка папиросы висела в воздухе, как птичий глаз.

— Ты слишишь, Самуил, — застонала мадам Мебель, — ведь это наша Сарочка с каким-то новым прохвостом. Совершенно пропала. Я ей: — Сарочка, куда ты себя так пудришь? — А она мне: — Оставьте, мамаша, это теперь в моде. — Я ей: — Сарочка, смотри, как ты себя ведешь! — А она мне: — Мамаша, это теперь в моде.

— Знаете, товарищ Брындза, — ворковала в темноте невидимая Сарочка, — я в абсолютной пустоте. Мои родители — отрыжки старого быта. Я рвусь к новой жизни, но не могу же я одна. Я тоскую. Я просто в отчаяние прихожу.

— Действительно, — сочувственно зарокотал в темноте товарищ Брындза, — так можно до ручки дойти.

— Самуил, — заволновалась наверху мадам Мебель, — что это за разговор? Может быть, он хочет на ней жениться, так ни в коем случае. Ни ручки, ни сердца, ни колониальной торговли он не получит.

— Аннета, — зашипел Самуил Мебель, — не понимаешь, так не вмешивайся. Это просто такое выраженье русского народа. Но я со всеми своими делами: с Мироном, с Саррой, с сумасшедшим домом и черносливом, я таки дойду до этой ручки, я это чувствую.

Он еще не договорил последнего слова, как черный бархат ночи стал светлеть и светлея таять. Вся комната оранжево осветилась. Вещи, выступая из мрака, как бы рождались наново. Полустолетний подсвечник на комоде заиграл веселым серебром, комод помолодел, и даже фаршированная щука сверкнула золотой рыбкой.

— Кончено! — воскликнул Самуил Мебель, опускаясь в изнеможении на стул. — Опять горит. Горит. И где горит? На Водопроводной улице, у скорняка Мошковича, я вижу по расположению огня. Людям счастье. В понедельник застраховался, а в пятницу уже горит.

Тут мадам Мебель посмотрела на мужа зорко и сказала медленно: — Людям счастье... А ты о чем думаешь? Чем ты хуже! Или ты не застрахован? И что, например, если сгорит лавка, где сидит Мирон? Кто может что-нибудь иметь против, раз это стихийное бедствие!

— Тьфу, — плюнул внезапно Самуил Мебель. — Горит. Что горит, где горит... Ничего не горит.

Действительно, теперь уже было ясно, что никакой скорняк Мошкович не горел. Просто, на горизонте, в свой обычный час, пористо-розовая, как апельсин, подымалась огромная надкусанная луна.

Но мадам Мебель не смутилась. — Луна это одно, — сказала она, — а страховая премия это другое. Подумай об этом, Самуил.

И старый Самуил Мебель снова впал в задумчивость.

* * *

Благодаря коллекции пожаров Златогорск из невыразительного, бледного города превратился в мировой центр, обведенный на карте многозначительным кольцом. “В Златогорске пожары!”, “Пожары в Златогорске!” — зарокотали в типографиях ротационные машины. Защелкали телеграфные аппараты, провода, если вслушаться, загудели в лесах и полях о том же. И радиоприемники чутко настороженным ухом подхватили и разнесли по всему свету весть о златогорских пожарах.

Изображение репортера Берлоги, случайно уловленное чьим-то объективом, пошло гулять по всем иллюстрированным еженедельникам Европы, Америки и Австралии. Подписи под ним становились все страннее, все причудливее. То это был пожарный маньяк, то поджигатель, то подожженный, то сгоревший заживо, то неуязвимый для огня. Одна американская фирма, выпустив в свет новую разновидность спасательных поясов, довела до сведения публики, что только благодаря этому поясу известный писатель Берлога, друг покойного Толстого, не захлебнулся в наводненной пожарными кишками комнате. И что в самом скором времени выйдут в свет его мемуары с подробным описанием чудесного прибора.

Уже начали поговаривать о какой-то гигантской международной провокации. Керенский написал по этому поводу открытое письмо в “Руль”. Таинственное судно появилось у берегов Камчатки, обстреляло рыбные промыслы и сгинуло. Дина Kаменецкая получила приглашение сниматься в Голливуде с Чарли Чаплином. Словом, шум, поднятый вокруг златогорских пожаров, был так велик, столько интернациональных интересов было затронуто в связи с ними, что личный интерес Самуила Мебеля к его третьей лавке во всем этом хаосе был совершенно незаметен...

На ранней заре, когда весь город спал, Самуил Мебель вышел из дому. Он шел неторопливой походкой почтенного советского гражданина, которому не спится. Подходя по тихой кривой улочке к району боен и кладбища, он рассуждал так: — Мирона я разбужу и велю ему убираться, на чем свет стоит. Пусть идет, куда хочет, хоть в сумасшедший дом; кстати, у него там есть готовая сиделка. А я между прочим опрокину бутыль с керосином в ящик с макаронами и полью это все подсолнечным маслом. Спички лежат тут же на полке, рядом с яичным мылом. Одна минута, чик... и готово. Я иду домой спать, а завтра Госстрах платит мне деньги. Ничего не поделаешь: стихийное бедствие настигает всех, без различия пола и возраста. Здесь все нормально: я никого и ничего не боюсь, за исключением порохового склада. Хотя он и далек от лавки, но кто его знает... Все зависит от ветра. — Самуил Мебель остановился, протянул нос по ветру и задумался. Ветер был слаб, кто его знает...

Ветер был слаб. Он благоухал зарей, свежестью, водой и травами. Он сулил удачу. Он был тепел, как мед, и сладок, как беспроигрышная лотерея. Но вдруг Самуил Мебель замер. В стаю очаровательных и неопределенных ароматов ворвался один совершенно определенный ужасный запах: запах дыма. Самуил Мебель, весь дрожа, внимательно принюхался. Близость порохового склада предстала перед ним во всей своей грозной очевидности. “Дурак, дурак, — сказал самому себе старый Самуил, — как я мог думать, что этот склад на горизонте! Он тут рядом, рукой подать. Он даже гораздо ближе, чем бойни. Что будет, если взлетит весь город, а с ним вместе мои другие две лавки? Но главное, если дознаются, что я прогуливался тут утром, так этому придадут общественное значение, и я пропал. Ведь это действительно пахнет поджогом. Что делать... что делать... Дошел-таки до ручки!”

— Тссс, — зашипел внезапно у невзрачной калитки чей-то голос и продолжал шепотом: — Вы что же это, гражданин!.. Разве не видите, что человеку мешаете? Человек делом занят, а вы надвигаетесь. — И тут над калиткой воздвиглась фигура “человека” лет двенадцати, у которого вместо носа было просто небольшое возвышение из веснушек.

— Простите, — тоже шепотом и необычайно сладко ответил папа Мебель, — я вовсе не надвигаюсь. Не спится, знаете, дай, думаю, пройдусь по окраине города.

— Тссс, — снова зашипел “человек”, — летят. Ложитесь, пригнитесь по диагонали. Летят, слышите? — И он с такой силой прихлопнул Самуила к земле, что тот невольно сел. В тишине послышался шорох, чириканье, чьи-то небольшие крылышки рассекали воздух все ближе и ближе. И все это закончилось ликующим и уже вполне громким воплем восторга “человека” с веснушками: — Поймал! Два щегла и одна синица. Можете встать. Скажите, а как у вас обстоит дело с мухами?

— А что? — с осторожностью спросил Мебель, подымаясь с земли. — Почему вас интересуют мухи, молодой человек?

— Я своих птиц мухами кормлю: питательно и дешево. То есть раньше я кормил их бабочками. От бабочек щеглы делаются гладкими и поют замечательно. Но бабочки-то пропали...

— Скажите... Так-таки пропали?

— Как в воду провалились. Думаю перейти на червей. Постойте, чувствуете, как дымом пахнет?

— Или я чувствую, молодой человек, — застонал Самуил Мебель, совершенно зеленый от переживаний этого ужасного утра. — Я только это и чувствую. Но дыма я не вижу.

— Сейчас мы все это устроим. Огня без дыма не бывает. Вот я только отнесу птиц, и мы разойдемся с вами в разные стороны: вы на север, я на юг. Кто первый заметит пламя, издаст павлиний крик.

— Павлиний я не умею, дорогой мой юноша. Я к этому вообще не привык.

— Пустяки, вам надо поступить в наше звено: сразу научитесь. Ну, идите на север.

Трясущийся и бледный, отправился Самуил Мебель на поиски дыма. Эта тишина сонного города, одиночество, таинственное и грозное бедствие, с которым он сейчас очутится лицом к лицу, — все это потрясало его. На одном из перекрестков он остановился. Отсюда он прекрасно видел все: сумасшедший дом, кладбище, бойни и страшный пороховой склад. Видел он и свою злополучную лавку. Но что это?.. Самуил Мебель крепко обхватил соседнее дерево и застыл, да, да, дым шел именно из его, да, да, лавки. Да, да, дым шел именно из его лавки.

Лелеять у себя дома всяческие пожарные замыслы — это одно. Но совсем другое — увидеть густой щетинистый дым верблюжьего цвета, обильно и медленно ползущий из окна. Все показалось иным в этот миг папе Мебелю. Торговля — не такой уж бездоходной, место — не таким угрюмым и даже злополучное подсолнечное масло — менее горьким. Что делать? Звать людей, бежать самому, издать павлиний крик?!.. Позвать пожарных?!.. Но они налетят как коршуны, все затопчут, все зальют водой, а товар — вещь деликатная! Нет, надо посмотреть самому, разбудить Мирона. Может быть, можно потушить домашними средствами. А пороховой склад... Нет, надо будить людей, звать пожарных. А товар... Вот, надо сначала посмотреть самому.

И Самуил Мебель, ежеминутно теряя дыхание и вновь находя его где-то в глубине диафрагмы, ринулся по направлению к лавке. “А Мирон спит!” — мелькало у него в голове во время бега. Добежав до двери, он обрушился на нее всем телом. Дверь безмолвствовала. С непостижимой для его возраста силой он налег на нее: она крякнула и распахнулась. Лавка была пуста. Успокоительно пахли сельди, пуговицы всех сортов глазели из-под непромытого стекла. Подле банки с мелким сахаром, на кипе оберточной бумаги, густо алело рваное пятно, сгусток черно-красной крови.

“Мирон убит, — подумал старый Самуил, и остатки седых волос зашевелились на его лысине. — Убит Мирон. Он, правда, был неважный сын и плохой коммерсант: мариновал сельди, разбазаривал чернослив и бегал в сумасшедший дом, но все же это был настоящий Мебель. И теперь, боже мой, как я скажу об этом Аннете...”

Запах дыма становился все ощутительнее, все страшнее. Самуил Мебель, роняя по дороге голландский сыр в стопку мыла, ворвался в заднюю комнату, где, очевидно, лежал труп и откуда валил дым. Мирон, совершенно живой, без пиджака, низко склонялся над примусом, над кастрюлей, где что-то всхлипывало и ворчало.

— Мирон, — в изнеможении воскликнул папа Мебель, — сын мой, что это значит? Почему такой дым? Ты жив?

Мирон багрово покраснел, схватился за огонь, обжег пальцы, хотел потушить примус и, очевидно, забыл, как это делается.

— Папаша, — с дрожью в голосе сказал он, — вы не думайте, честное слово, я отдам вам все до одной копейки, чтобы вы не говорили, что я вор. Я не вор, только я влюблен, папаша, как мальчик, как дитя. Делайте со мной, что хотите.

— Что? В чем дело? Смотри, у тебя что-то пригорает. Что это за стряпня в пять часов утра, когда весь город спит? И почему такой дым? Что тут происходит, ты можешь мне наконец ответить?

— Могу, отвечаю вам, что это повидло из чернослива, которое я варю для любимой девушки. Сахар у меня подгорел, вот что; оттого и дым. Присядьте, папаша, что вы стоите? Пошел я с ложкой за сахарным песком и всюду там накапал, так вы не обращайте внимания. Я сам все вытру. Главное, не волнуйтесь.

Самуил Мебель посмотрел на стены, на потолок, где обитало семейство пауков, на стол, где в кастрюле жалостно всхлипывало варево, на закопченную медную кастрюлю с длинной деревянной ручкой, — посмотрел на все это отец Сарочки Мебель, старый патриархообразный папа Мебель, многоуважаемый Самуил Мебель, посмотрел на все это и молвил с горькой, как подсолнечное масло, усмешкой:

Кончено. Вот я и дошел до ручки!

Глава XXII. Возвращение пространства

Вениамин Каверин

Весь этот день Варвий Мигунов чувствовал странное беспокойство. Бормоча что-то, он неутомимо шагал из угла в угол, огромный красный платок торчал из заднего кармана его брюк, как перевернутый флаг или знамя армии, понесшей поражение. Бабочки, вырезанные из папиросных коробок, из архивных дел, висели во всех углах, аккуратными стопочками лежали на подоконниках, и он подолгу, не отрываясь, смотрел на них.

Самый лучший экземпляр бабочки, вырезанный особенно тщательно, висел на нитке посредине комнаты. Прекрасные пушистые брандмейстерские усы торчали на этом экземпляре, большой запачканный ваксой хвост с некоторой величественностью плыл в воздухе.

Над этой бабочкой Мигунов работал с того самого дня, как он был выпущен из сумасшедшего дома и снова поступил под присмотр Ефросиньи. Он был тих, молчалив, почти спокоен. Старуха подчас забывала, что рассудок покинул его. Бесконечная работа Варвия над бабочками начинала казаться ей службой, едва ли не важным делом, имеющим государственное значение. Иногда она даже принимала участие в этой работе — например, именно она запачкала хвост самой лучшей бабочки ваксой.

Быть может, так бы и окончил свою жизнь бедный архивариус с ножницами в руке и странной задумчивостью в глазах, лишенных разумного выражения, если бы не этот день...

В этот день, с самого утра, он почувствовал беспокойство.

Пошатываясь, заложив руку за спину, пожевывая губами, он шагал по комнате.

Утомившись наконец, он сел на подоконник и уставился, напряженно раскрывая глаза, на стену соседнего дома. Вдоль стены, раскинув руки, приподнявшись на носках, осторожнейшим образом крался мальчик лет двенадцати; красный галстук болтался у него на шее, он шел, высоко поднимая ноги, совершенно таким же образом, как крадется сыщик за преступником в каком-нибудь авантюрном кинофильме.

— Пио... пионер… — смутно припоминая что-то, пробормотал Варвий.

Он распахнул окно и сел, свесив ноги с подоконника. Пионер, не обращая на него ни малейшего внимания, остановился, вытащил из кармана какой-то маленький круглый предмет и внимательно посмотрел на него.

— Так я и думал, в юго-восточном направлении, — внятно сказал он.

— Часы... нет, компас, — мучительно морща лоб, вспоминал Варвий.

Он соскочил с подоконника на улицу и, подражая пионеру, пошел вдоль стены. Так он прошел одну и другую улицу. Мелькнул фонарь, мигнул зеленый шар аптеки. Деревянные помосты златогорских панелей скрипели под его ногами, как скрипят мачты корабля, в ненастную ночь отплывающего от незадачливой бухты. Он, пугаясь, шел вперед, красный галстук пионера давно уже исчез за углом, а он все шел и шел: улицы лежали перед ним, как разбитое зеркало,— в каждом осколке его помраченная голова видела его самого, архивариуса Варвия Мигунова, уходящего от кого-то, следящего за кем-то...

Наконец, он уткнулся в глухую стену порохового склада на окраине города. Слепое предчувствие заставило его отбежать в сторону, к забору. В то же мгновение гигантский столб огня встал над мгновенно озарившимся зданием, черные клубы дыма ринулись в разные стороны, мощное дыхание подхватило Варвия. Как футбольный мяч, подхваченный сильным ударом, он взлетел на воздух и, перелетев через забор, упал на землю. Он очнулся через несколько минут и вскочил на ноги, бледный как полотно, с горящими глазами. Весь мир вокруг него пылал, плыл и пел, небо было ярко-красного цвета. Он дрожащими руками прикрыл глаза и, шатаясь, сделал пять — десять шагов вперед.

— Я вспомнил, я вспомнил все, наконец! — крикнул он хрипло.

С лицом, принявшим внезапно осмысленное и живое выражение, он бросился бежать по направлению к горящему зданию. Только теперь, уткнувшись в забор, через который был переброшен силой взрыва, Варвий увидел, что находится в каком-то заброшенном огороде — полусгнившие кочны капусты попадались на каждом шагу, земля была рыхлая и влажная.

Дырявое, ветхое зданьице стояло на противоположном конце огорода, ветхая лестница вела на мезонин, и Варвию причудилось, что он видит на этой лестнице смутные очертания человеческой фигуры.

Тяжело дыша, с трудом удерживая непонятное желание кричать, прыгать, как-то отпраздновать возвращение времени и пространства, сознания, Варвий обежал зданьице кругом и хотел было уже приблизиться к лестнице, когда чья-то рука осторожно коснулась его, и знакомый голос произнес изумленным шепотом:

— Варвий? Как ты сюда попал, дружище? Ш-ш ш... говори тише, не то нас обоих в два счета прихлопнут...

Худой человек в кепке и коричневом клетчатом пальто...

Берлога, несомненно Берлога, не кто иной, как Берлога, старый друг и самоотверженнейший репортер “Красного Златогорья”, стоял перед ним.

— Берлога! — едва мог он выговорить.

— Ты очень кстати, — сказал репортер, внимательно вглядываясь в лицо Мигунова, — история, брат, запуталась и затянулась с того времени, как мы с тобой искали дело в архивах суда. Еще домов два-дцать пять сгорело. Никто ни черта понять не может.

Он промолчал и прибавил нерешительно:

— Кроме меня, пожалуй. Я кое о чем начинаю догадываться.

Варвий, неожиданно для себя самого, весело подмигнул ему.

— И кроме меня, дружище, — прошептал он, — я тоже кое о чем догадался.

Берлога собрался было что-то спросить, как вдруг какой-то шорох, шум, шуршание послышалось над ними. Варвий невольно поднял голову — он увидел тень.

— Опять! — пробормотал Берлога.

— Что опять?

— Как что?! Это Струк, — с досадой сказал Берлога, — ты его не знаешь...

Он не окончил фразы; тень, ожившая и превратившаяся в бритого старика с рыхлым животом и большим носом, спускалась по лестнице.

Не успел Варвий разобраться в непонятных словах, как Берлога пригнул его к земле и сам присел на корточки.

Старик, кряхтя, спускался с лестницы. Он спустился на землю и, ворча что-то, пошел напрямик через развороченные грядки огорода.

Берлога и Мигунов переждали несколько секунд и, едва он свернул за угол здания, крадучись пошли вслед за ним.

Когда они прошли вслед за стариком в узкую дыру, замаскированную чахлыми кустиками сирени, которая росла тут вдоль забора, старик заворачивал уже за угол. Он, казалось, заметил преследователей и старался скорее исчезнуть.

— Ну, надо бежать, — скомандовал Берлога.

Никогда еще за всю свою жизнь Варвий Мигунов, архивариус златогорского суда, не бежал с такой радостной быстротой, как в это утро. Веселый сухой песок, как акробат, взлетал под его ногами, Берлога сразу остался позади, — и все-таки старик убегал. Как неуклюжая птица, еще не научившаяся летать, он тяжко подпрыгивал, мотался — и все-таки убегал от него, Варвия Мигунова, с какой-то неестественной невероятной быстротой.

И только когда перед глазами замелькала затейливая ограда струковского особняка, старик замедлил шаги, пытаясь на ходу достать что-то из кармана.

В это мгновение маленький широкоплечий обезьяноподобный человек, — как позднее узнал Мигунов, это был кузнец, дядя Клим, по фамилии Величко, — откуда-то бросился под ноги старику.

Старик упал, что-то в нем глухо звякнуло о камни, и минуту спустя Мигунов и Берлога уже держали старика за руки, а дядя Клим, ворча и ругаясь, собирал какие-то стеклышки и гайки.

— Гражданин Струк, вы арестованы, — твердо сказал Берлога.

* * *

Ни Мишин, ни Корт еще не вернулись с пожара пороховых складов. Один Куковеров, насилу оправившийся от обморока, сидел за столом, в кабинете начальника ЗУРа.

Он был поражен, увидев Струка стоящим между Мигуновым и Берлогой — в разорванном пиджаке, со связанными на спине руками.

— Развяжите руки, — коротко приказал он.

Дядя Клим, ворча, что “как такого преступника словили, его нужно не то, что развязать, а прямо нужно поперек пупа скрутить канатом”, сдернул, однако ж, веревку и освободил Струка.

Старик пошевелил в воздухе пальцами, потер руки и хмуро уселся.

Спустя четверть часа Куковеров остался с ним наедине.

— Ну что, мистер Струк, — спросил он весело, — так, значит, вы из мещан города Белостока, Гродненской губернии, а? Так вы получили в концессию пуговичную фабрику? Так состояние свое вы нажили на военных поставках в Америке?

Струк уныло посмотрел на него и грустно повел носом.

— Мне ничего не удается за последние пять — десять лет, — печально объяснил он, — за что я ни берусь, все летит вверх тормашками, и, кажется, скоро я пойду чистить ботинки уличным шалопаям. О чем вы хотите спросить меня? Говорите прямо.

Куковеров вытащил из кармана портсигар, закурил и предложил закурить Струку. Струк отказался от папирос и, вытащив из жилетного кармана сигаретку, долго чиркал спичкой о стертый коробок.

Струк откинулся на спинку стула, рот его медленно открывался, сигаретка скатилась на колени, на пол.

— Вы нашли дело? — растерянно спросил он.

Куковеров встал, оглянулся, нашел глазами графин с водой, стоявший на подоконнике.

— Хотите воды? — коротко спросил он.

— Ко всем свиньям воду, — дергая руками, объявил Струк, — почем я знаю, может быть, вы меня отравить собрались.

“Нет, мы что-то пропустили мимо глаз при чтении этого дела, — подумал Куковеров, — что за черт, он прямо места себе не находит... Отравить! Черта с три мне тебя травить, старая галоша”.

— Мы знаем все, — решительно сказал он, — все, вплоть до того, как звали вашу мамку...

— Да у меня не было мамки, я до трех лет искусственным молоком питался, — яростно пробормотал Струк.

— Это все равно, я сказал для примера. Не старайтесь скрывать... попытаетесь утаить — вам же хуже будет.

Струк фыркнул и сел на стул.

— Ну, что ж, — сказал он, — если вы говорите мне такие вещи, так, может быть, вы и в самом деле знаете, как звали мою мамку, хотя бы я и питался до трех лет искусственным молоком. Ну, что ж, если на то пошло, поговорим начистоту, гражданин Куковеров.

Глава XXIV. Последний герой романа

Ефим ЗозулЯ

Редакция журнала “Огонек”, того самого, номер которого купил Куковеров в Златогорске и перелистывал на улице, находится, как известно, в Москве. Помещение редакции состоит из ряда комнат, в которых работают разнообразные отделы журнала, Посетители принимаются в определенные часы и удовлетворяются всевозможными справками.

В начале июня, в двадцать четвертую неделю печатания коллективного романа, в горячий полдень, когда солнце разлеглось в синем небе, как в саду у отца, широко разбросав золотые руки и ноги, в редакцию явился плохо одетый человек, чрезвычайно взволнованный.

Его лицо было, точно пригородный огород капустными листьями, густо утыкано гримасами вежливости, любезности и необычайной предупредительности. Извинившись, что он пришел не в часы, предназначенные для приема посетителей, он, задыхаясь, попросил все же разрешения переговорить с секретарем.

В комнате секретаря, усевшись и отчаянно вздохнув — вздохом человека, спасенного после океанской бури с затонувшего корабля, вытащенного на берег и напоенного коньяком, — спросил:

— Скажите, пожалуйста, товарищ, как вы смотрите на пожары, происходящие в Златогорске?

— Мы считаем их бедствием, — ответил не задумываясь секретарь.

— Бедствием?!

— Да, бедствием.

Из левого глаза посетителя бенгальской ракетой выстрельнул длинный луч надежды и завернулся на конце вопросительным щупальцем. Из другого глаза параллельно заструилась умоляющая муть.

— Бедствием?!

— Да, бедствием, — повторил секретарь. — Если принять во внимание, что погибло столько имущества и что все это — советское добро, то, знаете ли, прямо становится жутко.

— Жутко?!

Несчастный от нервности начал глотать слюну и не мог остановить этого занятия. Затем он вытащил из карманов большие красные руки и стал тереть их друг о дружку.

— Вы говорите — жутко? Значит, вы отдаете себе отчет в размере бедствия? — выговорил он, все еще глотая.

— Еще бы... Мы сейчас заняты главным образом тем, чтобы найти виновных и чтобы эти пожары наконец прекратились.

— Прекратились?!

Бенгальский луч из глаза посетителя еще более удлинился, а умоляющая муть стала мерцать, как пожар сумасшедшего дома в Златогорске.

— Значит, вы хотите, чтобы эти пожары прекратились?

— Естественно. А что вы можете предложить в этом отношении? Кто вы, гражданин?

— Я, — ответил посетитель, — я... моя фамилия Желатинов. Я — член московской ассоциации изобретателей.

Тут из глаз Желатинова исчезли и бенгальский луч, и умоляющая муть, — все это исчезло и остался один болезненный блеск, какой бывает у людей, когда они очень боятся, что их перебьют, не дослушают и прогонят раньше, чем они успеют сказать самое важное.

Он быстро встал со стула, неуверенно простер вперед руки, беспомощно открыл рот, полувысунул язык. Человек заметался, засуетился, оглянулся на дверь, скомканно спросил: “Можно запереть ее?”, но не запер, а опять уселся и опять встал и, путаясь, быстро заговорил, сам себя перебивая и рассыпая во все стороны с измученного лица, как балерина цветы в заключительном танце, все свои гримасы вежливости и любезности:

— Вы понимаете... Эх, если б вы знали... Вы только послушайте, послушайте до конца... Умоляю — выслушайте... Я хочу сказать, я...

После отлетевших улыбок и гримас любезности что-то еще отлетало и отваливалось от этого лица, — половины уже совсем не было, а от другой половины все продолжали отлетать куски.

Сразу стало ясно: это был глубоко несчастный человек.

— Успокойтесь, в чем дело? — ласково спросил секретарь. — Отчего вы волнуетесь?

Этого простого вопроса, сказанного, правда, участливым тоном, было вполне достаточно, чтобы все отлетевшие куски лица опять прилетели на свои места, а из левого глаза опять выстрельнул луч надежды.

— Спасибо, спасибо. Сейчас, сейчас. Понимаете... Понимаете... Я могу прекратить пожары! Все пожары!! В одну секунду! Нет больше пожаров! Кончено!

Он нагнулся, втянул голову в плечи, закрыл глаза и зашипел:

— Выпишите мой огнетушитель.

И секретарь видел, как красный его кулак бухнулся об его грудь.

— Мое изобретение! Выпишите! Выпишите! Прошу!!

В это мгновенье открылась дверь и вошел Корт, начальник златогорской милиции, в сопровождении одного из деятелей московской милиции. Решительным шагом оба направились к посетителю и заявили ему, что он арестован.

— В чем дело? — спросил секретарь, поднимаясь из-за стола.

Деятели милиции выражением лиц отчетливо показали, что они могли бы не давать ответа в данном случае в своих действиях, но в виду важности дела и широкой его общественности они ответили:

— Мы следим за этим гражданином несколько дней. Его поведение крайне подозрительно. Он не только читает роман “Большие пожары”, но и изучает его. У него дома обнаружены все номера журнала, в которых печатается роман, и всюду, где говорится о пожарах в Златогорске, пестрят всевозможные значки, подчеркивания и непонятные, явно шифрованного характера, знаки. Мало того, этот гражданин ходит по всем пожарным командам, ходит по всем учреждениям, имеющим отношение к пожарному делу, и даже посылает телеграммы в Златогорск с запросами о размерах пожаров, их количестве и прочем. Нам нужно выяснить, какое отношение имеет сей гражданин к златогорскому бедствию.

Изобретатель смотрел на деятелей милиции непонимающим взглядом шахматиста, которому в самом трудном положении перед победой над крупным противником суют мармелад или говорят о погоде. В узких глазах его стоял коричневый дым недоумения. Он смотрел на них, как человек, не спавший пять суток, уснувший мертвым сном и нелепо разбуженный для того, чтобы спросить у него, который час.

Насмотревшись вдоволь, он подошел к ним и махнул перед их лицами рукой, точно командующий на параде:

— Слушайте, так же ничего не выйдет, — сказал он. — Ведь так же невозможно! Я уже три года хожу с планами и чертежами и не могу добиться, чтобы мое изобретение испробовали! Самая чудовищная волокита стоит на нашем пути, на тяжком пути изобретателей. А в довершение всего еще вы за мной ходите! Стыдно! Ну, конечно, я ходил по пожарным учреждениям и буду ходить. Ведь я же изобретатель! А что такое изобретатель без настойчивости?! Я читал роман и делал значки. Верно, но я ведь хочу прекратить пожары в Златогорске, и, если вы мне поможете, это будет сделано. Что же преступного в том, что я изучал условия возникновения пожаров в этом злополучном городе?! Оставьте меня в покое! Меня уже три года измучили всякие инстанции, проверяющие мое изобретение и никак не могущие его проверить и испытать.

Изобретатель вдруг вскочил, взглянул на печку, на шкаф с рукописями и крикнул:

— Хотите, я поставлю здесь свой огнетушитель, подожгу редакцию, и пожар немедленно прекратится?!

Секретарь подумал и спокойно сказал:

— Спасибо, не стоит. Лучше давайте придумаем что-либо насчет Златогорска.

Корт отозвал в угол московского деятеля милиции и стал в чем-то убеждать его. Секретарь обдумывал трудное положение и поглядывал на изобретателя. А изобретатель вытянул из кармана план Златогорска, быстро развернул его, положил на стол и стал водить по нему спичкой, шепча что-то и заглядывая в свою записную книжку.

Но какой-то перелом произошел. Где-то зримо утвердилась победа изобретателя. Несчастье упало с него... Он стал спокойнее. Он выпрямился, его голос стал увереннее, и властные нотки зазвучали в нем. Он занимал без боя, точно в уличной борьбе, угол за углом. Не прошло и двух-трех минут, как он — уже с жестами равного собеседника — говорил, даже приподнимая плечи от удивления перед непонятливостью своих собеседников:

— Ну, чем вы рискуете? Не понимаю! Вы можете меня под любым конвоем отправить в Златогорск. Все мои огнетушители могут быть готовы через две недели. Вы можете меня держать в Златогорске под неусыпным наблюдением. Мне нужно только расставить в домах мои огнетушители, и потом пусть Струк и сам дьявол жгут, как хотят, дома. Пускай поджигают всеми средствами — гореть не будет! Если при моем огнетушителе будет хотя бы одни пожар, — расстреляйте меня! Пожалуйста! Высшая мера социальной защиты! Ничего не имею против.

И Желатинов молодцевато, даже чуть-чуть подпрыгивая, прошелся по комнате.

* * *

Конечно, можно было все сделать без шума. Но это не удалось. Приезд Желатинова в Златогорск был заметен. Его встретили на вокзале. Берлога попытался получить у него интервью. Его окружили вниманием и почетом, имевшим, может быть, целью помешать в чем-либо. И по-видимому, Желатинов это понял. Гримасы любезности, предупредительности и вежливости опять закрыли его лицо непроницаемой путаницей. Он кивал головой, произносил невнятные слова, но думал об огнетушителях. Они прибывали в Златогорск небольшими частями, — на этом настаивал Желатинов, — и он немедленно расставлял их сначала по наиболее ценным и важным учреждениям Златогорска, а затем по обыкновенным жилищам.

Приблизительно с этого времени в Златогорске и начало наблюдаться странное явление: кто бы вечером ни подходил к окну — он пожаров больше не видел. Даже если выходили на улицу и смотрели в обе стороны, то и в этом случае пожары не бросались в глаза. За городом тоже не видно было полыхавшего над Златогорском пламени. Всем даже до некоторой степени стало не по себе. Наступила та скука, какую тайно ощущает в себе человек, когда тревожное событие внезапно сменяется порядком и тишиной.

Все были точно смущены чем-то. Куковеров подходил к окну своего номера в гостинице, смотрел внимательно и разводил руками от глубокого удивления: пожаров не было. Берлога, освобожденный из сумасшедшего дома, бегал по всему городу, стараясь найти хоть какой-нибудь пожар. Просто даже неудобно было: в хронике газеты было все что угодно, кроме пожаров. Пожаромания заметно овладевала Берлогой, его товарищи, в связи с этим, уже серьезно подумывали о психиатрической лечебнице для переутомившегося Берлоги. Старик Струк внезапно умер, успев, однако, написать путаное завещание с целым рядом совершенно непонятных параграфов. Дина Каменецкая поступила на службу в качестве машинистки и с первой же недели подняла, как говорят сейчас, бузу из-за спецодежды. Учитель Горбачев, с лица которого в уголовном розыске так ловко стянули бороду, уединился и стал отпускать бороду по-настоящему. Какую цель он преследовал этой мерой, конечно, неизвестно было, так как прошлое у него было, несомненно, темное, но ясно, что делал он это для посильной самозащиты. Корт, ездивший в Москву и вернувшийся в Златогорск вместе с Куковеровым, выписал научно-технический журнал “Хочу Все Знать”, чтобы там прочесть что-либо о новых изобретениях советских изобретателей, и в частности об изобретении Желатинова. Читал он много и добросовестно, журнал получал аккуратно, но об огнетушителях Желатинова ничего не было. Как хороший читатель, он послал в редакцию запрос, почему ничего не напечатано о таком ценном изобретении, на что получил ответ не от журнала, а от ассоциации советских изобретателей, куда корректная редакция “Хочу Все Знать” переслала без замедления запрос своего читателя. Ассоциация ответила Корту, что изобретение Желатинова еще находится в разных инстанциях, от которых зависит введение огнетушителей в жизнь. Ассоциация в конце письма выражала уверенность, что, вероятно, через год-два судьба изобретения уже будет известна. Корт прочитал это письмо, задумался, пожал плечами и махнул рукой. Человек он был маленький и ничего больше сделать не мог.

В сравнительно короткое время огнетушители системы Желатинова появились во всех домах Златогорска и даже на пароходах. Когда стало ясно, что Желатинову в Златогорске больше делать нечего, Куковеров как-то приехал к нему, чтобы намекнуть, что он может не задерживаться и вернуться в Москву, — почему-то Куковеров об этом очень заботился.

Но Желатинов и сам собирался это сделать, причем его творче-ская выдумка и здесь нашла себе достойное применение.

В Златогорске, как известно, находится огромная ватная фабрика. Войдя в тесный деловой контакт с красным директором этой фабрики, Желатинов сумел получить сделанные по особому заказу рыхлые ватные квадраты. При помощи этого недорогостоящего материала и тонко вибрирующих спиралей, опускающихся во фтористо-водородную и еще другие — восьми сортов — кислоты, Желатинов изобрел изумительный аппарат, который, несомненно, станет настольной принадлежностью большинства советских учреждений: неслыханный аппарат механически сокращал штаты. В основу его была заложена конструкция обыкновенного арифмометра, в котором, однако, был сделан извилистый вырез, через который в процессе работы аппарата проходили списки личного состава.

Это свое второе, не менее важное и полезное, изобретение Желатинов отвез тоже в редакцию.

Изобретатель, уже более уверенный, менее смущающийся, значительно пополневший и выровнявший на лице своем все морщины и впадины, в которых, как сумерки в долинах, стояла настороженная вынужденная вежливость, более спокойно предложил секретарю первую пробу нового изобретения произвести на персонажах коллективного романа “Большие пожары”.

— Я нахожу, — сказал он между прочим, — что штаты персонажей вашего, несомненно интересного, романа необычайно разрослись. Это вполне понятно. Это обычное явление. И в этом нет беды — мой аппарат совершенно безболезненно сократит нужное количество героев этого предприятия...

При испытании огнетушителя Желатинова в редакции требовалось, как помнит читатель, редакцию поджечь, от чего секретарь отказался. Для испробования второго изобретения Желатинова никаких жертв не требовалось, и секретарь, разумеется, согласился.

Составив наскоро список персонажей романа, Желатинов сунул его в извилистую щель. Аппарат тихо застучал, издавая плачущие звуки и чуть-чуть побрызгивая по сторонам кислотой. Минут через двадцать из другого конца гениального аппарата выполз помятый и смоченный кислотами список, на котором, однако, четко видно было, кто сокращен из числа действующих лиц романа.

Правда, аппарат был еще далеко не усовершенствован — несомненно, что квалификация его работы поднимется по мере совершенствования. Но пока было все же сокращено за ненадобностью довольно большое количество народу: сокращена была Дина Каменецкая, служащие редакции, Берлога и его приятель, вся пожарная команда Златогорска, ни разу не упоминавшаяся в романе, несмотря на то, что в каждой главе было не меньше одного пожара, — значит, она была явно бесполезна; сокращен был также учитель Горбачев, неизвестно для чего носивший приставную бороду и пробовавший запустить новую, настоящую, Корт и многие другие.

К сожалению, аппарат, как видит читатель, сокращал главным образом маленьких работников, начиная с машинистки. Но такова уж, по-видимому, психология всякого сокращения. Так сокращают люди, так сокращают и машины.

Глава XXV и последняя. Прибыли и убытки

Михаил Кольцов

Комиссия для выяснения настоящих корней и причин златогорских пожаров прибыла из Москвы, как водится, с большим опозданием. Члены комиссии высадились на Златогорском вокзале во вторник, а накануне, в ночь на воскресенье, в городе отшумел последний пожар — сгорел диковинный и замечательный особняк Струка.

Загадочного в этом заключительном бедствии ничего не было. Да и бедствием гибель Струковой постройки от огня никто из горожан не считал. Радостно, именинно, как о празднике избавления, рассказывали друг другу златогорцы подробности субботней ночи в белом доме с загипнотизированными змеями знаменитой ограды. Разговора о бабочках не было, а если и был, то совсем не о тех бархатистых, желтого цвета с синей каймой, какие полыхали по Златогорску во все время печатания коллективного романа, вызывая в самых спокойных людях зловещие позывы к бегству и крикам.

Особняк после неожиданной смерти Струка был сдан Откомхозу в аренду, и взяли его сообща, для поправления дел своих, два человека с репутациями чернее ваксы — известные читателю нэпачи — Пантелеймон Иванович Кулаков и Соломон Абрамович Прейтман.

К особняку привесили большую полотняную вывеску:

Семейное казино

“ЭЛИТА”

Общедоступная рулетка!

Различные американские салонные

игры.

Железка!

Стуколка!

ЛОТО!

Шмен де фер и баккара!

Первоклассная кухня под управлением бывшего

повара бывшего преосвященного Авессалома,

бывшего архиепископа Златогорского.

П И В О! Р А К И!

Просим лично убедиться!

Львиная доля доходов с казино по договору отходила в пользу Деткомиссии. Но доходов никаких не было. У дома была худая слава, туда боялись ходить. Редкие златогорцы если и ходили в казино предаваться излишествам, то больше у лотошки, переживая сильные ощущения на одной карте за двугривенный. В буфете спрашивали чай с лимоном покрепче, и только раза два самые отчаянные златогорские гуляки, придя с дамами, потребовали три порции битков по-казацки да бутылку наливки.

Почти каждый вечер оба компаньона сидели друг против друга среди снежной пустыни белых накрытых столиков в большом стеклянном павильоне, некогда, во второй главе, ослепившем скромного Берлогу. Между ними, выпрямившись, как офицер, сидела сокращенная из романа Элита Струк. На стройных ногах свободно держались совсем уже разношенные туфли металлического цвета. Жемчуг герцогини Беррийской, в свое время полученный в придачу к настоящим шелковым чулкам у старой дамы в Москве на Петровке, еще держался, хотя жемчужины все были уже в туберкулезе, обнажившем их нежемчужное происхождение.

Элита должна была смотреть прямо перед собой, потому что всякий взгляд на правого или левого кавалера вызывал бешенство у другого. Каждый из влюбленных, совсем ополоумевший от коньяка и убытков, готов был растерзать кинокрасавицу за малейшее предпочтение другому. Она пила в равной доле с обоими поклонниками, все время грозно молчала и, только нюхнув белого порошку из маленькой трубочки, начинала нести длинную канитель о каких-то, не признававших ее талантов, московских режиссерах.

Несчастье случилось поздней ночью, когда Пантелеймон Кулаков, придравшись к тому, что Элита якобы чокается больше с Соломоном Прейтманом, чем с ним, опрокинул напитки, поджег в дикой сибирской ярости скатерти и занавесы, пламя которых в минуту было разнесено и раздуто пронзительными сквозняками чудовищной по-стройки.

Так сгорел особняк, и Элита уехала в жестком вагоне искать в Москве новых побед, а разоренные нэпачи с разбитыми женщиной сердцами сели в тюрьму за невыплаченные налоги и, идя с лопатами на принудительные работы, слышали сзади себя специальную частушку златогорских ребятишек:

Бабочки да рюмочки

Доведут до сумочки.

Как видит читатель, последняя вспышка версии о бабочках, как виновницах пожаров, давала вопросу совсем другое смысловое освещение.

В точности неизвестно было, от кого именно приехала московская комиссия. Вид у нее был не особенно грозный, а скорей, задумчиво-психологический. Председатель — маленький человечек, бритый, взъерошенный, в клетчатом костюме — выслушивал всех людей с очень одобрительным видом, почему-то громко хохоча почти после каждой фразы. Второй член комиссии, с рыжей бородой и с веснушками, обсыпавшими всего его вплоть до рук, с крепкой бычьей шеей, слушал рассеянно и нетерпеливо, расстегивал посреди заседания толстовку и свирепо скреб ногтями широкую волосатую грудь, затем незаметно уходил, якобы на минутку, а очутившись на улице, мчался к морю, одним взмахом снимал с себя все верхнее платье, обнаруживая никогда не сменяемые трусики, почему-то подвязанные широким кожаным ремнем, и блаженно бултыхался в воду, причем борода его издали казалась плывущей по реке мочалкой. Третий — высокий, сухопарый, лысый, в синих военных галифе — называл всех без исключения посетителей “мал-ладой че-ловек” и расспрашивал почему-то преимущественно о постановке рыболовного дела в Златогорске.

Видимо, все-таки учуяв подлинные задачи и цели комиссии, златогорцы, целыми сотнями приходившие для дачи добровольных показаний, указывали в своих обвинениях и претензиях на множество лиц, до сих пор не появлявшихся в романе как герои, хотя и широко известных публике.

Целый ряд жалобщиков обращал внимание расследователей на историю возникновения первого крупного пожара — в губернском суде, определенно указывая на его вдохновителя. Заброшенный в связи с этим проживающий в Крыму член профсоюза печатников Александр Степанович Грин письменно показал, что хотя им действительно был учинен в первой главе коллективного романа пожар в суде, но не его, Грина, вина в том, что этот пожар географически состоялся в советском городе Златогорске, а не в некотором безыменном городе за границей, как это было предложено в рукописи Грина. Сверка документов действительно подтвердила, что А.С. Грином действие первой главы было указано не в СССР, и даже первые герои романа — делопроизводитель Варвий Мигунов и репортер Берлога — первоначально, по Грину, именовались “архивариус Варвий Гизель” и “репортер Вакельберг”.

Женщины жаловались преимущественно на Льва Никулина. Привод в Златогорск обольстительной красавицы Элиты, взбаламутившей всех, даже самых скромных мужчин города, расценивался ими как общественно безнравственный акт:

— Хорошо еще, товарищ председатель, что Лидин, Владимир Германович, ее, вертихвостку паршивую, на чистую ВОДУ вывел, показал, что никакая она не Элита, а самая, что ни на есть, последняя Дина Каменецкая, даже сейчас в Посредрабисе на учете не состоит! Ведь это что же такое — подобную публику в роман напускать!

Претензии на контрабандную, через роман, доставку в Златогорск нетрудового и контрреволюционного элемента касались также Бабеля.

— В один присест он и бывшего барона Менгдена, и бывшую княгиню Абамелек-Лазареву, и бывшего генерала Духовского привез! Сидят они, наш советский хлеб едят, по-французски разговаривают! Какого, спрашивается, рожна?

Посетители трудового облика обращали внимание на несправедливости и жестокости, учиненные рядом лиц в отношении шести пролетарских героев, зарегистрированных в романе товарищем Юрием Либединским.

В самом деле, всем шестерым пришлось плохо. Комсомолец Ваня Фомичев, стойко выдержавший ряд тяжелых испытаний, из которых едва ли не самым мучительным был роман с нэпманской дочкой, был, в конце концов, подвергнут мучительной смерти через растерзание обитателями сумасшедшего дома.

Андрюша Варнавин, показанный его творцом как хороший, в сущности, парень, был безжалостно брошен в темную среду уголовных преступников, а оттуда — за решетку, где пробыл без движения почти до конца всей пожарной заварушки.

Дядя Клим, выдвинутый Либединским на выдающуюся роль, пожал судьбу многих рабочих выдвиженцев, затиснутых бюрократизмом, непониманием и косностью. Его превосходные возможности не были использованы, и только В. Каверин, в поисках пары крепких мозолистых рук, могущих связать преступника, мобилизовал дядю Клима для ничтожной роли, которую мог бы исполнить любой милиционер, дворник или просто безыменный прохожий.

Больше всего негодовали трудящиеся на Михаила Слонимского, единым росчерком пера оставившего Златогорск без председателя исполкома и редактора местной газеты, куда-то невероятно и загадочно исчезнувших.

Но хороши и последующие авторы! Пальцем о палец не ударили, чтобы спешно вернуть в осиротевший город представителя власти и руководителя общественного мнения!

Нечего и говорить, насколько было велико возмущение всех посещавших комиссию против авторов, связанных с отдельными пожарами в разных частях города.

Стругалевская беднота негодовала на Георгия Никифорова с его “молодым, ярко-рыжим конем”, тем, что так “фыркал, ржал и злился он, испытывая длинными зубами крепость дерева”, тем, “что рвал, кричал восторженно и злобно, швыряя горящие доски в густое сентябрьское небо”. Много домов на Стругалевке было не застраховано, и никифоровский конь вышел стругалевцам боком.

Рабкоры негодовали на Николая Ляшко, возмущаясь его легкомысленным поведением:

— А еще свой, пролетарский писатель! Чуть завод не спалил, и рабочий поселок в придачу. Хорошо еще, что вовремя образумился, потушил. Выдумывают тут всякие вещи, а нас не спросили!

Тихие служащие пришли поговорить об Александре Яковлеве. Зачем это ему понравилось поджечь дом на углу Шоссейной улицы и Крутого тупика? Что, другого места не нашел? И к тому же со стрельбой! С милицией, с карабинами, с велосипедами, с червячками!

А Борис Лавренев! Ему сердобольные люди не могли простить мучительной смерти Ленки-Вздох, живым факелом сгоревшей в тюремной камере. Многие граждане ставили Лавреневу в пример деликатную заботливость Конст. Федина, предусмотрительно обившего асбестовым картоном местоположение Элиты Струк в Допре.

А Каверин, подкинувший к обугленным развалинам еще целых двадцать пять свежесгоревших домов!

А Новиков-Прибой с его жуткой огненной кутерьмой в порту! Ведь при чтении его — сердце падает в ледник и в глазах от страха муть!

Златогорцы относились терпимо только к Березовскому, Зощенко и Вере Инбер. У первого герои тихонько сошлись, выпили, закусили и так же тихонько разошлись. У второго — скромные герои труда, пожарные, делают свое дело и некоторым образом косвенно содействуют получению таинственного, неуловимого, загадочного дела № 1057. Правда, находка таинственной пачки бумаг ничего не объяснила, ибо дело № 1057 оказалось, после внимательного прочтения его, никакого отношения к нынешним златогорским пожарам не имеющим. Но приятно и утешительно, что дело все-таки нашлось. У Веры Инбер пущено на полтора квартала густого дыму. Но дым оказался без огня, и на том спасибо. Одним пожаром меньше — одним волнением и сердцебиением меньше!

Зато что сказать о ненасытном Н. Огневе, которому всех пожаров оказалось мало, и он в придачу пороховые погреба взорвал?!

Посетители приходили часто и помногу, они иногда окружали стол комиссии густым кольцом и оглашали воздух нестройными жалобами, доводя суету до такой степени, что член комиссии с бычьей шеей начинал сморкаться, как верблюд, а другой, в синих галифе, вспыльчивый, в раздражении лазил в задний карман, где у него шесть лет назад, в гражданскую войну, был револьвер.

Посетители перебивали друг друга.

— К чему эти разговоры о пожарах и взрывах? Ведь ничего подобного на самом деле нет!

— И не бывает! Не может быть!

— Какие там белогвардейцы?! Какие иностранные шпионы?! Литераторам нашим делать нечего, вот и мерещатся им разные ужасы! Только зря нас беспокоят.

Обыватели не на шутку сердились. Среди них были представители разных людских категорий и групп. Стояли посреди комнаты и стучали о землю палками черного дерева с резными набалдашниками упитанные коммерсанты. Нервничали солидные спецы в технических фуражках и с портфелями. Визжали бледные девушки студенческого вида. Волновались партийные работники, некогда подвижные и громокипящие, а ныне обросшие квартирами, мягкой мебелью, толстыми мещанистыми женами, роялями и канарейками.

Все они уже давно обрели вкус к жизни мирной и безмятежной, не восколеблемой никакими настоящими потрясениями. Спецы тихо полнели, рыхло сидя над планами заготовки китового уса на ближайшие пятьдесят лет. Бледные девушки отказывались от всяких потрясений, кроме квартирных склок и абортов. Разленившиеся советские работники допускали жизненные сюрпризы только в виде адресов в кожаных папках от подчиненных. И всем им была невыносима самая мысль о событиях резких и необычных, могущих нарушить их уже налаженный затвердевающий покой.

Председатель комиссии, веселый и добродушный, сначала слушал все жалобы и брюзжания безропотно. Но понемногу и он стал выходить из себя. Медленно накапливалось его нетерпение и наконец прорвалось. Он незаметно для себя встал, начал громко отвечать собравшимся, и громадные, не по росту, очки его запрыгали на переносице, и голос его, басистый, с хрипотцой голос молодого, но видавшего виды и покричавшего на своем веку человека, гремел на всю комнату.

— Так вы, уважаемые граждане и товарищи, недовольны? Вам причинили беспокойство? Вас потревожили? Нарушили ваш покой! Вы, можно сказать, только расположились отдыхать, только кругом вас затихли ветерки, замолкли птичек хоры и прилегли стада... а в это время вас ерошат какими-то там пожарами, взрывами, злыми кознями международного капитала, всем тем, о чем вы успели забыть, что вы вспоминать не хотите? И главное — кто! Безответственные литераторы, советские сочинители, всяческие Бабели и Либединские грозят покушениями, иностранной террористической техникой и прочей ерундой.

В самом деле, стоит ли время терять на разговоры о взрывах и пожарах, если есть у вас настоящие заботы — о мебели, о налогах, о поездках на курорт!

Но если вы не хотите верить литературным выдумщикам, если до вас не дошла искренняя и чуткая тревога этих всегда неспокойных людей — теперь пусть вас обухом по голове бьют газеты!

Из телеграмм и правительственных сообщений, — от них нельзя вам спрятать голову под подушку, как от писательского вымысла! — Из газетных твердых строк вы не знаете разве, что рано еще почивать на лаврах беспечности трудящемуся в Советской стране?! Рано думать, что уже отшумели великие грозы революции, что уже совсем потухли большие пожары! Тянется к нам враг, настойчивыми, длинными, цепкими, умелыми своими руками подбирается он к каждому заводу, к каждому дому.

Живого Струка и живого человека в прорезиненном пальто с рубцом на правом ухе — физически не было и нет, как нет и не существуете физически вы, капризные, омещанившиеся, разленившиеся, распустившиеся, в носу ковыряющие жители выдуманного города Златогорска. Всего этого нет. Но есть четкие, жгущие слова советской власти о том, что есть, что не выдумано, что грозит без всяких вымыслов:

“Одновременно в разных местах Союза обнаружены поджоги фабрик, заводов, военных складов. Были обнаружены отдельные случаи порчи фабрично-заводского оборудования, причем обследование устанавливает сознательную злую волю... Совершенно очевидно, что правительство Великобритании, быстрым темпом ведущее подготовку войны против СССР, всеми мерами и всеми средствами стремится нарушить мирный труд рабочих и крестьян нашего государства!”

— Вы видите? Значит — Струка нет, но он может появиться в любом городе, в любую минуту, если мы будем зевать над безопасностью и спокойствием в нашей стране! Вам, может быть, казалась странной, ненужной, излишней глава в романе, где Александр Аросев рассказывал о загадочном путешественнике с паспортом голландца Струка на финляндской границе? Это был художественный вымысел. А разве сегодня не говорит сама жизнь словами официальной сводки о капитане британской королевской авиации Сиднее Георге Рейльи, нелегально перешедшем финляндскую границу нашей страны с фальшивым паспортом на имя купца Штейнберга?! Рядом с вымыслом — настоящие факты, от которых нельзя вам отвернуться!

— И писатели в журналах, и телеграммы в газетах зовут не к панике, — позор тому, кто теряет голову и пускается по волнам трусливых сплетен и слухов! Но каждый из вас, если он не Струк, должен запомнить и спокойно, без паники, исполнить обращенные к нему слова:

“Правительство призывает все трудящееся население Союза ответить на бешеные усилия врагов рабочего класса и крестьянства повышением трудовой активности и исключительным сплочением своих рядов.

“Правительство призывает всех честных тружеников страны к еще более энергичной работе по строительству социализма и к еще более энергичной работе по укреплению обороноспособности страны.

“Правительство обращается к рабочему классу с призывом охранять фабрики, заводы, склады, станции, охранять все то, что выстроено и создано трудящимися, одержавшими в вашей стране победу над помещиками и капиталистами”.

— Где же основания к мещанской спячке? Где причины к ленивому отрицанию самой возможности новых нападений и вмешательств в мирную, спокойную жизнь нашей страны?!

Председатель оглядел все сборище, немножко остыл, почти про себя улыбнулся и добавил уже совсем простым, деловым тоном:

— Объявляю работу ликвидационной комиссии по роману “Большие пожары” законченной. Всех героев романа, а равно население города Златогорска считаю распущенными. Самый Златогорск, за минованием надобности, упраздняю. Продолжение событий — читайте в газетах, ищите в жизни! Не отрывайтесь от нее! Не спите! “Большие пожары” позади, великие пожары — впереди.

Публикация Евгения ГОЛУБОВСКОГО.

Версия для печати