Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 2001, 1(46)

ЖИЗНИ РЕШАЕТСЯ УЧАСТЬ

Стихотворения. Предисловие и публикация Виктора Леонидова

РАРИТЕТ

АЛЕКСЕЙ АЧАИР

ЖИЗНИ РЕШАЕТСЯ УЧАСТЬ

Стихотворения. Предисловие и публикация Виктора Леонидова

“Внешность его никак не соответствовала происхождению. Тонкий в кости, изящный, с золотой шапкой вьющихся волос, хороший пианист, он скорее походил на рафинированного эстета петербургских гостиных, чем на сибирского казака”. Так писал об Алексее Алексеевиче Ачаире (1896–1960) один из молодых харбинских поэтов. Почти все они входили в литературное объединение “Чураевка”, быстро ставшее в тридцатых годах ведущим поэтическим центром русского эмигрантского Дальнего Востока. “Чураевку” возглавлял Ачаир. Наравне с Арсением Несмеловым он был настоящим кумиром эмигрантов, всех тех, кто оказался в Китае после революции и гражданской войны. Кроме поэтического дара, людей привлекали его удивительные человеческие качества — он всегда спешил на помощь, если случалась беда. Алексей Ачаир как магнит притягивал тех, кому еще дорога была поэзия. Его стихи активно печатались в харбинских и шанхайских изданиях. Другой его страстью стала музыка. Потом, в конце жизни, после десяти лет, проведенных в лагере, Ачаир создал в Новосибирске детский хор, знаменитый на весь Советский Союз. Настоящая фамилия Ачаира была Грызов. Он родился в Омске, в семье сибирских казаков. Дальше — кадетский корпус, начало учебы в Петровско-Разумовской академии. Но 1917 год перечеркнул начинавшуюся жизнь. Ачаир прошел гражданскую, служил пулеметчиком в отряде атамана Красильникова, при отступлении из Красноярска вынес знамя 1-й Сибирской дивизии, несколько раз был серьезно ранен, перенес тиф. Но, наверное, ему очень много надо было сделать в жизни, и судьба хранила его. Войну Алексей Алексеевич закончил в звании хорунжего. В еще не ставшем советским Владивостоке редактировал газету “Последние Известия”. С 1922 года — в эмиграции, растянувшейся до 1945-го, когда вместе с тысячами других бывших подданных Российской империи он был, как скажут позднее, незаконно респрессирован. Мы предлагаем вашему вниманию стихи этого удивительного человека, опубликованные в Харбине на страницах сборников “Полынь и солнце” и “Тропы” в 1938 и 1939 годах.

Виктор ЛЕОНИДОВ,
зав.архивом-библиотекой Российского Фонда культуры.


ЦВЕТОК КУПАВЫ

Сыну Ромилу

Дно чаши озерной покроется илом,
Столетние ели наденут тенета,
Таежные птицы загрезят о милом
И будут осеннего ждать перелета.

Итак, скоро осень... Как серо, как голо...
Оскалились камни, и высохли травы.
А тихий и нежный, чуть слышимый голос
Поет мне весеннюю песню Купавы.

А холод и ночь наступают, и ветер
Свечу задувает и воет над домом.
А голос — как птица пред утренним светом —
Куда-то зовет меня зовом знакомым.

Я, губы зажав, поправляю на теле
Лоскут продырявленный с вытертым мехом.
А птицы на радостный юг улетели!
А ели уснули, укрывшись под снегом!

А лоб мой изрезан — морщина к морщине!
А руки покрыты корой и годами...
И вдруг, точно свет со скалистой вершины,
Сбегают лучи, расцветая цветами.

И ширится небо, в огне голубея.
И снова — и солнце, и щебет, и травы...
И радость моя, что, мой мальчик, тебя я
Сберег, как цветок от весенней Купавы.


МАРИЯ КОНЦЕПЦИОН
(Взятие Сан-Франциско)

Муза моя сорвала, молча, браслеты и кольца,
и ожерелье сняла, словно решила: забыть...
Нежно-суров ее взор — взгляд огневой своевольца.
Так же Резанов смотрел, с твердым намереньем: плыть.

Не до игрушек теперь: жизни решается участь.
Если ему не рискнуть — значит, на смену — не он.
А в Сан-Франциско — она, страстно мечтая и мучась,
шепчет по-русски: люблю! — хрупкая Концепцион.

Не до веселья теперь — черное платье, как саван.
Если разлука вернет — снова брильянтом сверкнуть.
Ночь наступает опять. Снова ей смотрит в глаза он.
Видит испанка в глазах — штормов туманную муть.

Видит в зрачках: рыбаки, сети и снасти для ловли.
Странно ей все же понять: “Счастье — страданьем лови!”
Плыли испанцы сюда — шли их суда для торговли.
Этот Резанов на Русь — отплыл во славу любви.

Смотрит испанка в глаза странного друга и брата,
видит огни маяков. Русь она видит в глазах.
Вдруг поднялась, побледнев, — ноги и руки как вата:
— Дева Мария! За что?! — Криком подстреленной: — Ах!..

Больше вовек не нужны — ни ожерелья, ни кольца, —
их позабыла совсем; кто-нибудь взял, может быть.
Взор опустила к земле — взгляд неземной богомольца,
участь невесты-вдовы, Богу покорной рабы...

Своды и стены темны. В садике — купы азалий.
Тайны хранит монастырь. Солнце, и море, и сон...
Плещутся волны вокруг... Разве ей это сказали?..
Русский — он жив! Навсегда! — в сердце у Концепцион!..

Муза сурова моя... Черное платье, как саван.
Если разлука вернет — снова улыбке блеснуть.
Ночь наступает, как тать. Снова ей смотрит в глаза он! —
Русский и русский опять! Штормов жестокая муть.

Бьется на воле гроза... Воле сестра — безнадежность.
Слезы текут по щекам... А на устах: дорогой!..
И расцветает цветком в сердце бессильная нежность
с твердым решением: ждать.
Он — и не сменит другой.


АКТЕР

Он живет на этой жалкой сцене:
он играет нынче короля...
Может быть, пришедшие оценят
и отметят, скупо похваля.

Дома хуже — ни огня, ни спичек, —
как согреть заледеневший чай?
Эх, актер, король дурных привычек,
чем богат ты — то и получай!..

В темноте садится в старом кресле
и, склонив парик свой на ладонь,
начинает он мечтать: “А если
я — король, и в очаге — огонь?

Если стол не падает треногий,
если жизнь, как полночь, не темна,
если я — не нищий одинокий,
а богат, и у меня жена?..”

— Что вы, сударь! Потеряли разум!
Койка ждет — хотя и в три доски... —
И актер позабывает разом
все, чем жил, спасаясь от тоски.

“Я и сам... — он робко повторяет, —
Я и сам... ах, жизнь, зачем вот ты
обижаешь, больно ударяя?..
Я ведь только... от — немоготы!”

И с ворчаньем: “Вот какое дело!” —
он ложится боком на кровать
и сейчас свое худое тело
будет рваной тряпкой покрывать...

А во сне — подобен метеору —
вспыхнет он, войдя привычно в роль.
И приснится нищему актеру,
что он... сыт и что опять — король.


Версия для печати