Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Юность 1997, 3-4(24-25)

МОСКОВСКИЕ ПРАЗДНЫЕ ДНИ

эссе; графика. предисловие Рустама Рахматуллина


КНИЖКА

МОСКОВСКИЕ ПРАЗДНЫЕ ДНИ

Андрей Балдин

Литература,
посвященная метафизике Москвы, начинается.
Странно: метафизика, например, Петербурга — это уже целый корпус книг и эссе, особая часть которого — метафизическое краеведение. Между тем “петербурговедение” —
слово ясное: знание города Петра; святого Петра; камня. А “москвоведение”? — знание Москвы, и только: имя города необъяснимо. Это как если бы в слове “астрономия” мы знали лишь значение второго корня. Получилась бы наука поименованья астр — красивая, японистая садоводческая дисциплина. Москвоведение — веденье неведомого, говорение о несказуемом, наука некой тайны. Вот почему странно, что метафизика
до сих пор не прилагалась к нему.
Книга Андрея Балдина “Московские праздные дни”, несколько глав
из которой мы публикуем, рискует стать первой, стать, в самом деле,
“А” и “Б” метафизического москвоведения. Не катехизисом, конечно, — слишком эссеистичен, индивидуален взгляд, и таких книг-взглядов должно быть только больше. Но ясно, что балдинский взгляд на предмет —
из круга календаря — останется в такой литературе если не самым странным, то, пожалуй, самым трудным.

Удивительно, откуда такое чувство русского праздника на кончиках пальцев автора постсоветского времени. Чувство, сопоставимое со шмелевским, из “Лета Господня” — с той разницей, что в книге Шмелева, даже в ответ на возвышенный, почти экзльтированный стиль, тайны Москвы не спешат открыться.

Почему эти тайны вполне открываются Балдину, нельзя знать.
Конечно, время пришло — и, конечно, выбрало для этой задачи архитектора, художника, писателя и ученого в одном лице. Но это не объяснение,
как и объяснение самого Балдина: “Я ядерный мутант” — не объяснение. Рожденье автора в Арзамасе-16 (Сарове) — лишь новая загадка:
столица предпочла отдать ключи пришельцу!

В нашей публикации представлена и графика Андрея Балдина —
черно-белая в тексте и цветная на обложках. На внутренних обложках — листы из уже знаменитой книги “Москва: портрет города”,
где Балдин выступил художником, автором и составителем.
На внешних же — работы, созданные специально для “Новой Юности”.

Рустам РАХМАТУЛЛИН.

Дни эти ярки и крикливы, прозрачны и по определению пусты. Они замечатель- но двойственны — до отказа наполне- ны пустотой. Оба слова переворачи-ваются, готовые поменяться местами. Оба о праздности: именно она есть одно-временно ничегонеделанье и сосредоточенное, насыщенное созерцание.

Способность к кульбиту, перемене знака (гром рафинада в сахарнице мгновенно сменяется гулкой пустотой) — существенные свойства здешнего на-тюрморта. Московский сервиз одно- временно полон и пуст. Взять хотя бы юбилейный пейзаж, сверкающий, слов- но мыльный пузырь, надутый и раззо-лоченный — и готовый всякую минуту лопнуть, разойтись пустотой и тишиной переулков.

По выходным особенно оные аномалии заметны; метаморфозы нестойкой воскресной плоти могут стать предме-том положительного исследования. Скажем, в Петербурге (а свойственны ли вообще Петербургу выходные?) плоть и обстоящий ее сизый пейзаж разделены со всей очевидностью. На берегу пустынных — полн. Питер трехмерен. В нем противостояние пустыни и бронзовой полноты неизменяемо, перманентно. Здесь же все — пульс, кривлянье, перемена плоти. Поэтому главнейший предмет в Москве — транс-физика (не метафизика), наблюдение за перетеканием из пустого в порожнее.

Это напоминает сообщение между мирами, существующими у нас по разные стороны книжной страницы. Характерно одно уже привыч- ное сосуществование читателей с литературными героями. Одиночество, коротаемое над перенаселенной книгой, — еще один пример здешней “переполненной пустоты”.

Книга есть самое замысловатое столкновение пространств. К Москве это имеет самое непосредственное отношение еще и потому, что она большей частью списана, полна нелепых калек (ударение по вкусу) и плоских подобий. Портрет ее сегодняшний скорее не сервиз, а альбом с открытками. Нет, она никак не трехмерна. За каждой такой открыткой отворяется безразмерная дыра, вовсе не имеющая, может быть только ожидающая координат. Виды лубочные, пряничные и картонные подпирает сущий океан Солярис. Тем интереснее производить здесь опыты стереометриче-ские — абстрактные математические фигуры мгновенно делаются одушевлены.

Московская праздничная физионо-мия раскрашена откровенно аляповато, точно завернута в глянцевую бумагу. Но эти плоскость, поверхность, лягушачья кожа только прикрывают истин-ные василисины телеса. Отсюда, из этого двоения (радужная пленка плюс под ней стекловидный, текучий, пус-тейший объем) разворачиваются ха-рактерные здешние стереометрии, отвергающие прямую линию, жесткий куб. Во всем утверждается невидимая, но явственно ощутимая сфера. Там, где грань отчеркнута жестко, возникает напряжение, физиономия переливается через воротник.

Напряженные эти, предельно на-электризованные фигуры (скажем, Тверской бульвар, единственный во всем зеленом полукольце отрезок, расштрихованный дорожками строго по прямой, неслучайно сделался средото-чием активности готовых всякую секун- ду заглянуть в иное москвичей: несо-впадение его с горбатым и кривоколенным окружением постоянно провоциру- ет город, настраивая московитов на составление химер) — все эти треу-гольники, запятые, профили дерев от-мечают фрагменты московской карты, где столкновение измерений готово обернуться разрывом зыбкой поверхности, где взгляду может внезапно открыться подкладка цветного мира, роение пере-полненной пустоты, московской магмы.

Архитектор Николай Ладовский, осно-ватель Живскульптарха (одной этой аббревиатуры было бы достаточно, чтобы задуматься о живой и мертвой воде, переселении душ и нашествии монстров, хотя означало это всего-навсего синтез живописи, скульптуры и архитектуры)? действовал в свое время достаточно последовательно. Один только список инструментов, использованных им в психотехнической лаборато-рии — знаменитых глазометров, — весьма показателен. Лиглазометр, плоглазометр, оглазометр, углазометр — для изучения соответственно: линии, плоскости, объема и угла.

Не сомневаясь в присутствии рас-сеянных повсюду в воздухе Москвы не-видимых сфер и линз, он искал их с помощью точных измерений, вводя необ-ходимые оптические поправки и коэф-фициенты. Нарисованные им по новым законам здания гнулись и поднимались горбом, стены дышали, и ходил ходуном потолок. Это был поиск опережающей ошибки, необходимого искажения. В итоге, помещенные в криволинейную московскую жизнь, дома Ладовского должны были выпрямиться, стать “прямее прямой”, обойти реальность в борьбе измерений. Это были сложные упражнения, занятия многообещаю- щие: сложение несводимых величин, лабораторно выведенной кривизны — с уличной турбуленцией. Победный результат (прямее прямой) должен был обозначить присутствие большего, пра-вильного, четырехмерного мира, собирающего противоречивые обломки в изначально единое целое.

В этом большем, правильном по московским меркам мире, сфере времени, в коей свернуто присутствуют прошлое и будущее, удерживается над океаном вакуума аляповато раскрашен-ная пленка, пустота совпадает с полнотой, прямая с кривой. Волшебная эта сумма, сплочение противоречий, — неуловима, незаметна, растворена без остатка в воскресном пейзаже. Присутствие ее подтверждает по праздникам слух. Звуки заоконной толчеи (к ним теперь прибавились стрельба, хлопки и треск петард по ночам) вполне тождественны молчанию сокровенного московского жилища.

Стереометрия эта, игра и кружение координат постоянно приводят к драме. Взять ту же глянцевую дрянь, коей оборачивает себя Москва во всякий праздник. С незапамятных времен она срисовывала себя с внешних образцов и схем, от Третьего Рима до Третьего Интернационала (и сейчас составляет- ся очередное, плоское и глупейшее подобие), а значит, заведомо обрекала себя на жизнь “в пространстве плос-кости”, в объеме кальки, списка, транс-паранта. Разумеется, дальнейшее житье приводило к неизбежным разрывам ветхой ткани. Здесь именно происходил и происходит деструктивный рывок, разом из двух измерений в четыре.

Так большевистский мир толщиной в газету на наших глазах разом рвется и раз- ворачивается — не в объем, но в хаос, кру-жение бумажных обрывков, рябь слов.

Драма эта также может быть рас-черчена и расчислена — так понятие разрыва может стать категорией внятной. Скажем, такое определение не-обыкновенным образом подходит для составления формулы московской пе-реполненной пустоты, одушевленного натюрморта, плодородного вакуума.

Разрыв постоянно присутствует в этом мире сменяющих одна другую кулис. Он есть необходимое связующее звено, позволяющее перемешать не-противоречиво пустоту и максимальную наполненность. Разрыв четырехмерен, поскольку содержит компонент време- ни, разворачивающий москвоточку во-вне. (Снова, для сравнения, о Питере — он весь результат единовременного усилия, отсюда склонность к револю-ционным рецептам, предпочтение прямой линии, линейной перспективы.)

Разрыв очеловечивает сложные стереометрии, по своему упрощает их. Пустота, как следствие разрыва, населена ожидаемой или утраченной плотью. В сфере многомосковского времени (точнее, суммы времен) ожидаемое и утраченное присутствует, не менее настоящего — явно и ярко. Поэтому пустота переполнена. Страница перенаселена.

Даже с точки зрения заумного за столом проектировщика вакуум весьма интересен. “Негатив” его — страница, чистый лист. Штрих на фоне светлого роения делается материален, слово тонет, как в молоке.

Разрыв одушевляет московский бумажный пейзаж, насыщая безразмер- ное чрево болью. В самом деле, Москва беременна временем. Как земля про-жектеров, она загромождена зданиями неродившимися. В то время как иные монстры очевидно переношены. В та- ком случае Сухарева башня, некогда возвышавшаяся на пересечении Сре-тенки и Садового кольца (материя утра-ченная), есть несомненный выкидыш. Произведшая ее щель, отверстая меж- ду эпохами до- и просто петровской, вся была окно в иное. Как будто пер-пендикулярно общему потоку направ-лено было это ни на что не похожее строительство. Перпендикуляр устрем- лен был во мнимое, в вакуум.

В разошедшихся кулисах истории (разорвалась московская тончайшая пленка) прочиталось сообщение внешнее, совет сплоченного эфира. Не случайно присутствие на напоминающей ракету башне колдуна и провидца Яко- ва Брюса, “востронома”, одного из главных героев московских городских легенд. Он, несомненно, оценил воз-можности безвременья для наблюде-ний предметов из иных эпох, для про-гнозов и прозрений. Подпирающий Москву ком вакуума оказался для него максимально, до черноты забит плотью ожидаемой. Опыты с мимотекущим вре-менем не прошли даром. До сих пор над бывшей Колхозной площадью простира- ется дыра восьми этажей высотою. Отвер-стие, вполне слову “колхоз” подходящее.

Слова оставляют в здешнем воздухе дыры, или, напротив, сходятся мону-ментально. Они существуют в сложном пространстве разрыва, в материи разошедшейся на карте точки, распавшейся оси. Московский фон неравнодушен — в конфликте с ним речь делается очеловечена, метафора овеществлена.

Есть гадатели, усматривающие в плане города младенца во чреве, человекоточку, целиком относящуюся ко времени будущему (Москва-река у них пуповина, прирастающая к детскому телу точно в треугольнике Кремля). Можно иначе построить эту модель, развернуть картину глобально и проследить ось симметрии на теле безразмерной роженицы Геи, где поднявшемуся на севере московскому брюху соответствует на юге “запавшая вагина” Израиля (Джойс). И даже между ними отыскать многокудрявый треугольник — Крым, родину геополитики (Ялта, фото, населенное старцами, разодранное пополам, далее, в овеществление разрыва — занавес из пустейшего железа). Впрочем, более существенна совпадающая с указанной осью макрочеловечьей симметрии некая важная граница, разделившая мир очевидно и просто, по одному только направлению письма: Запад-Восток. Кстати, скорее в этом контексте может быть упомянут Крым: в Херсонесе, на границе языков остановились некогда Кирилл и Мефодий, направлявшиеся в Кизляр, к хазарам. Здесь, согласно легенде, они повстречали человека, говорящего на наречии неведомом, и за спиной его, на севере, провидели в перспективе, сквозящей ледяным, новую, растущую, многомерную речь. Москва в этой перс-пективе, в лоне вакуума, была не более чем будущая, разукрашенная морозом ледышка, повиснувшая над прорубью, — неудивительно, что теперь пейзаж ее двоится, поминутно выворачивая наверх чернейшую ледяную подкладку.

На языке черченья это означает задачу: заглянуть в разошедшуюся шире листа ось и в океане чернил искать опору, точку отсчета. Роение вакуума очевидно. Здесь опять на помощь инаково приходит праздность, или времяпровождение в некоем провале между занятиями, в воскресном отверстии календаря. Праздность устойчива. Межцеховой вакуум плодороден. Здесь столкновение и турбуленция координат указывают на присутствие изначального ледяного. Московские открытки только занавешивают его, поминутно поворачиваясь, вставая на ребро и пропадая в прорве. Видимая плоскость кулис только занавешивает многороящуюся темноту.

В Москве есть место, до предела насыщенное изначальными, первород-ными чернилами. Это Заяузье, обозначенное с одной стороны перекрестком между Иллюзионом и Иностранкой (дальше не ступает нога человека), и с другой стороны Таганским метро и ужасного вида театром. На плане Москвы это четко очерченный треугольник — Москва-река, Яуза, Садовое кольцо. Если смотреть из Кремля, то это высоченный холм, Швивая горка, ныне закры- тая ширмой Котельнической высотки.

Кремлениты, озиравшие с Боровиц-кого холма свою солнечную систему, это удаленное возвышение посчитали, навер-ное, Сатурном или Плутоном. Так страшно по вечерам наливалась синевой лишняя, ненужная, опасная земля. Замоскворечье было ближе и озвучено было куда теплее. Занеглименье и вовсе проглочено было очень скоро вместе с несчастной рекой — неудивительно, не слово, а скользкая устрица. Оставалось третье, отстраненное “За” — Заяузье. Слово-узел скомкан- ных, стянутых в точку координат.

Все пути шли мимо него, лишь две узкие дороги пересекали запредельную землю с поспешностью, словно зажмурившись. Дома здесь, едва подняв- шись, немедленно принимались тол-каться плечами, отвернувшись друг от друга, наливаясь тяжестью неимовер-ной: взять одну эту высотку, загоро-дившую, точно портьерой, лишний холм с целым выводком на нем церквей и особняков. В чернильной тени портье- ры нарисовался совершенный город- ской прочерк, заставленный домами-монстрами, гулкими каменными комо-дами, которые словно со всей Москвы сдвинули сюда, в чулан, в темноту. При-сутствие разлитой повсюду космической жижи (растекшейся шире листа первоточки) настолько здесь очевидно, что даже нынешние строители, возводя на набережной здание Конверс-банка, сотворили натуральную летающую тарелку (или консервную банку, перепутав буквы в на-звании?). Славное место. Церкви, обводящие, утепляющие себя подворьями. Среди косматых, переплетшихся ветвями вишен встал дом из начала века, обломок скалы, облитый изразцами. Царский зэк Радищев, глотающий царскую водку — эликсир политической праздности. Здесь повсюду слышен характерный звон тиши-ны, насыщенный, плотный звук.

Революционная фигура здесь не случайна. Революция сама по себе есть трещина, результат рывка и трагиче- ского расхождения времен, обнажения вакуума. Антарктические пейзажи Заяузья представляют собой весьма по-учительное зрелище: здесь Москва испы-тывает себя изначальной, существен- ной свободой, доведенной до градуса совершенного отторжения.

Метафора сия подтверждается от противного историей отстраненного места. Здесь от века селились кузнецы и гончары — ветер, в Москве большей частью северо-западный, именно сюда “гнал” всякое пожароопасное производство. Сюда же переехал Гранатный двор, хранилище пороха и бомб. Противостояние пустоты и огня определило физиономию Заяузья. Оно сложилось как треугольный отрезок космоса.

В самом деле, прошедшие испытание, пересекшие трещину-тень каменные чудища напоминают космонавтов. Растолкавшие многомерную бесплотную толпу, они обрели дыхание в вакууме. Здесь из-начальная московская ситуация — глян-цевая пленка плюс под ней невозмож- ный провал — перевернута. На вершине за-пустение и лед, однако под ней очевидно шевеление лавы. Напряженная, пузырем всходящая плоскость, Шви- вая горка подбрасывает тебя, словно батут.

Составление портрета города как одушевленного натюрморта вполне за-кономерно. На фоне неравнодушного эфира, грифельно черной московской доски легко устанавливается пересе-чение вычисления и вымысла. Фон этот уравнивает в правах человека и много-этажного монстра. Более того, здесь отрезки времени как будто обретают ощутимую плоть, окрашиваются пестро и плоско. Абсолютные размеры теряют смысл, ибо число измерений еще не определено. Так составляется формула здешней трансфизики. Каждый мос-ковский персонаж в роении вакуума есть одновременно человек и чертеж, невесомая взвесь, дым, и вместе с тем громоздкая терракотовая фигура. Пе-ресечение, а точнее совпадение при- род этого сложного героя есть важнейший признак многомерной, сложно расчерченной городской картинки. Город-кос-монавт герметически замкнут, обведен по контуру глиной, а сверху завернут в ми-шуру и дрянь. Только так он может путе-шествовать из хаоса в космос.

Представляется, что потенции посте-пенно разворачиваемой в пространст-ве разрыва многоочитой московской ткани весьма велики. Умножение изме-рений завораживает. Притом антиути-литарный пафос данного исследования может быть прочитан должным, пере-вернутым образом. Действие на стыке дисциплин (чернейшая граница легко расходится, обнажая межцеховой пло-дородный провал) в первую очередь может стать результативно. Пока же достаточно того, что праздное сие чер-чение предохраняет вполне от иллюзий распорядка, химеры графика, бес-смысленных планов на будущее или демонстративных ретроспекций.





Версия для печати