Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2018, 1

«…нет неважного»:

гендерная идентичность и новейшая литература

11 интервью Денису Ларионову

Документ без названия

 

Уже давно стало неприличным повторять мнение Людмилы Ивановой из легендарного телемоста «Женщины говорят с женщинами» (Ленинград — Бостон). К тому же оно не соответствует действительности: дискурс о сексуальности, пусть отчасти, но все-таки коррелирующий с западными genderstudies, в Советском Союзе был, принимая форму то научно-популярных книг о взрослении («Психология ранней юности» И.С. Кона), то диссертации о пантомиме («Пантомима в обучении киноактера» Е.В. Харитонов). Кроме того, в неподцензурной литературе 1960—1980-х годов возник целый ряд авторов, предложивших собственный взгляд на гендерную проблематику и телесность, который оказался важен и для авторов последующих десятилетий: среди таковых можно назвать Людмилу Петрушевскую, Евгения Харитонова, Валерию Нарбикову и многих других.

Все это подспудно подготавливало информационный взрыв, случившийся в конце 1980-х — начале 1990-х годов. Проблематика сексуальности и гендера, бывшая до этого частью приватного (или, как в случае Евгения Харитонова, «подпольного») пространства, оказалась вовлечена в широкие общественные дискуссии — как плодотворные, так и бесполезные. Можно сказать, что они ведутся до сих пор: именно этим было продиктовано наше стремление обратиться к поэтам и поэтессам разных поколений, преломляющим социальный опыт и культурную повестку 1990-х годов. Для большинства авторов, которых мы попросили ответить на наши вопросы, важную роль играло определенное общественное событие, приводящее к «разгерметизации» приватной сферы: оно может и не называться прямо, оказываясь самоочевидной ситуацией как для спрашивающего, так и для отвечающего. Для тех, кто пришел в литературу в начале 1990-х годов, таковыми событиями стали перестройка и последующий распад Советского Союза. В эти годы Ярослав Могутин обращается к специфическому гипермаскулинному субъекту, в пределе способному пересобрать и вместить в себя весь глобализированный мир, частью которого он себя по праву воспринимает. В свою очередь, Лида Юсупова и Елена Костылева, обратившись к реалиям 1990-х и 2000-х годов уже в поздних стихах, рассматривают их как социальный театр насилия, прежде всего гендерного. Это сближает их работу с творчеством ряда молодых поэтов и поэтесс (например, Оксаны Васякиной), пришедших в литературу на волне московских протестов 2011—2013 годов и стремящихся проблематизировать виртуальный характер опыта современного человека, чья виртуальность, к сожалению, не спасает от реального насилия.

Несмотря на то что принадлежность авторов к той или иной генерации во многом обуславливает меру радикальности их взгляда на гендерную проблематику, она не является единственно возможной. Так, Марина Темкина и Елена Фанайлова предлагают рассматривать гендерные проблемы как неотъемлемую часть социальной и культурной истории «долгого» ХХ века, а Николай Кононов и Полина Барскова предлагают глубоко индивидуальную оптику, согласно которой телесный субъект оказывается с историей и культурой один на один. Так или иначе, практически все интервьюируемые сходятся в том, что необходимо рассматривать гендер как конструкт, требующий если не пересмотра, то внимательной рефлексии, которая могла бы иметь общественное значение.

Мы предложили нашим авторам ответить на следующие вопросы:

1.   На рубеже 1980—1990-х годов в русской культуре произошло радикальное изменение представлений о дозволенном в культуре. В частности, в центре внимания оказалось человеческое тело. Оно могло быть разным — сексуальным, страдающим, отталкивающим. Как отразилось это в вашем творчестве? Испытывали ли вы особый интерес к работе с человеческой телесностью и почему для вас это было важно?

2.   Мужское и женское в литературе. Как вы думаете, каким должен быть поэтический язык сегодня, чтобы отражать «женское» и/или «мужское»? Думаете ли вы, что пишете «мужские» или «женские» стихи, и почему для вас важна (или, напротив, не важна) гендерная перспектива?

3.   Какие авторы (писатели, поэты, художники), с вашей точки зрения, изменили язык разговора о гендере и телесности? Чем для вас оказался важен их опыт? Могут ли литература и искусство быть прежними после них?

4.   Позволяет ли разговор о гендере и телесности что-то прояснить в устройстве современного мира? И что именно? Какие бы аспекты реальности вы хотели осветить в вашем творчестве посредством такого разговора?

5.   Верите ли вы в то, что следующим шагом, который должна совершить культура, будет уничтожение границы между мужским и женским, создание новых и бесконечно разнообразных гендерных моделей? Сделает ли это литературу и искусство принципиально другими и почему? И как бы вы реагировали на это в собственном творчестве?

Денис Ларионов

 

Марина Темкина

Категория лифчика

В мире еще не родилось женщины, довольной своей грудью.
Одним кажется, что ее у них слишком много, другим —
что ее так унизительно мало, что вообще неизвестно, есть ли.
Не знаю, поменялись ли бы они друг с другом,
но на этом не кончаются с женской грудью проблемы.
Одним не нравится, что грудь их посажена слишком низко,
другим, что больно высоко задралась, в гордыне как будто
или как будто речь идет о задранном носе.

Кроме того, относительно груди не иссякла,
как в других сферах, проблема формы. Отношение к форме
вообще вопрос сложный и глубоко корнями уходит
в антропологию, традиции и мифы. Одним грудь их
кажется, как у козы, острой, другим — отвислой,
как у коровы, третьим — каких-то дурацких луковичных
конфигураций или как недоспелые груши, четвертым —
конической, пирамидальной, или недопустимо близкой
к кремлеобразной форме, или вообще такой слишком
округлой, что не помещается ни в какой лифчик.
А есть еще разновидность женщин, недовольных тем,
что одна грудь у них несимметрична другой, как будто
это детали украшений архитектуры классической,
спланированной на чертеже по линейке.

Совсем усложняет дело, когда женщины к соскам переходят.
Тут все им кажется не так, природа им не угодила.
В добавление к недовольству величиной и формой
прибавляется проблема с цветом. Одни недовольны
тем, что соски у них коричневые, другие — что розовые,
и тем и другим кажется, что это может быть неправильно
истолковано противоположным полом как признак
их повышенной или пониженной сексуальности,
что в обоих случаях неизвестно, какую реакцию вызовет
в воображении мужчины, а тебе потом отвечать
за их воображение придется. Третьи жалуются,
что соски у них бежевые, как туфли. Четвертые — что очень
они просто… очень такие светлые, что их совсем и не видно.
А еще есть группа, переживающая от противоположного,
от сосков слишком интенсивных оттенков, ярких, темных,
прямо шоколадного цвета или цвета вишни, а некоторые,
как будто существует некий общепринятый стандарт
в этой области, жалуются, что они у них какого-то редкого,
не как у людей цвета, фиалкового, лилового, клюквенного
или абрикосового. Некоторые женщины утверждают,
что они у себя никакого, даже самого минимального соска
не замечали в помине.

Положим, это было бы еще не беда и терпимо, но есть
одна проблема, к которой не знаю даже, как говорится,
с какой стороны подойти: у многих женщин соски имеют
свойство торчать, что некоторыми из них рассматривается
как выпад или как оскорбление, направленное против женщины
со стороны ее собственного тела, или как наказание свыше,
или личная даже в этом усматривается ее невезучесть!
Эти больше других боятся нескромными или слишком
сексуальными показаться, даже пытаются со своим телом,
как с врагом, бороться ношением особых, сшитых по заказу,
бюстгальтеров на меху, на поролоне, пенопласте,
с китовым усом, из кожи, замши, на металлических дужках
или с заклепками.
Иные, но это мне кажется уже клинический случай
принесения себя в жертву своим идеалам, в жару норовят
в пиджаке оставаться, в толстой кофте, в крайнем случае
к жилету прибегая, как к средству, могущему скрыть
эту часть их тела и сосков торчком стояние, отчего
носительницам их, женщинам бедным, очень стыдно.
И главное для них опять же, чтобы их не поняли
неправильно мужчины, как приглашение к флирту
или легкодоступности их тела, как будто мужчина
трудовым процессом не занят, и нечего ему больше делать,
как только следить за этим мелким предметом. Существует
мнение, что эта группа женщин преувеличивает силу соска
в природе и проецирует этот плод своей фантазии на ни в чем
не виноватое окружающее народонаселение в брюках.

Женщинам свойственно рассматривать проблему груди
как какую-то сверхнагрузку в дополнение к другим
женским неприятностям, женским органам, недомоганиям
перед, во время и после месячных, к страху беременности,
к беременностям, родам, родовым и послеродовым
депрессиям, маститам, климаксам, женским болезням,
женским консультациям и женским отделениям в больницах.

Замечено также, что у женщин поэтому иные отношения
со своим телом, но не в плане получения от него удовольствия,
а наоборот, огорчений и отрицательных эмоций.
От незнания можно даже обмануться и подумать,
что женщина есть отклонение от стандартов природы,
за вершину созданья мужчину принимая, словно мужчина
здоровяк какой-то неуязвимый, и непонятно вообще,
почему умирает.

В общем, признаки собственного пола женщину мучат,
словно это их личная неприятность, а не тело, данное им
природой не напрасно, так что хорошо бы принять
располагающуюся на своем теле грудь и соединиться с нею
без сопротивленья. Удивительно, что молодые высказывают
по поводу своей груди претензий больше, чем женщины
взрослые и среднего возраста. А также практически
поголовно распространяется паника и паранойя
по поводу рака груди, поскольку показатели статистики
растут, а не падают, и это не шутка.

Стоит также заметить, что все больше женщин
прибегают к пластическим операциям. Одни ее подтягивают,
им нравится, чтобы грудь территориально повыше на теле
находилась, возможно для облегченья поисков партнеру
или себе, одеваясь. Другие увеличивают грудь в размере,
чтобы перестать огорчаться, что тебе чего-то недодали,
чего-то важного в жизни лишили, создав вместо женщины
на мужчину похожей. Опять-таки все упирается для них
в проблему мужчины какого-то мифического, который
будет якобы привлечен ее груди размером.

Третьи, наоборот, грудь решительно уменьшают,
им размер ее не подходит, в их воображении, чем меньше,
тем изысканней и сексуальней, и как побочный эффект
операции, они надеются, что при быстрой ходьбе
перестанет их грудь колыхаться и при утренней пробежке
от метро в контору, а также перестанет трястись,
когда танцуешь. А то действительно надоело, что на эту
часть твоего тела больше всего, как им кажется, пристального
внимания обращают, будто ты не человек обыкновенный,
а редкий экспонат экзотический какой-то.

Вообще отношения женщин со своим телом нельзя сказать,
чтобы любящими были или строящимися на взаимном уважении.
Относительно груди, этой частной и конкретной части
женского тела, скорее их можно даже заподозрить
в ненависти к самим себе, в женоненавистничестве просто
или в том, что женщины вообще своего тела боятся,
большинство и понятия не имеет, как их собственные гениталии
выглядят, к примеру. Возможно, это отношение они впитали
из окружающей среды, в раннем возрасте усвоили, не сознавая
еще, на уроках физкультуры в школе, или на пляже, или дома,
незаметно переняв от взрослых. Не говоря уже о том, что грудь
представляет особую статью расхода, тут есть от чего
в наше время огорчиться.

Мы приблизились к тому, что обещано названием, — к категории
Лифчика. С таким отношением к своему телу невозможно даже
и помыслить, что женщинам может что-нибудь помочь, в том числе
названная часть туалета. В конце концов, это тоже нововведение индустриальной эпохи. Говорят даже, придуманное нашим
соотечественником, художником Эрте, оказавшимся в эмиграции
в Париже и сделавшим карьеру как дизайнер тканей и костюмов.

Изобретение лифчика, таким образом, мы в полном праве называть достижением российской истории, ее образования и вкуса. Модой
на русских — иначе как объяснить, что эту пытку ношения лифчика
с охотой приняла женская часть человечества. Сначала, разумеется, парижанки, и они же, что парадоксально, первыми бороться начали
против лифчиков где-то в шестидесятых и срывать их
публично со своего тела.

Приходит момент поделиться тем, в чем мне лично
неоднократно признавались отечественные мужчины,
что, попав за границу, насовсем или на время, главное, чем
они были шокированы, это не отсутствием тоталитаризма,
присутствием бананов в лавках или дешевизной алкоголя,
но исчезновением лифчиков с женского тела! Потому что,
хотя известно, что это результат понятой нами по-своему
сексуальной революции и чуждого нам феминизма,
ведь неизвестно, как себя вести в таких случаях мужчине:
замечать или делать вид, что ничего такого особенного
не заметил, и продолжать светскую беседу. А если с этим
сталкиваешься впервые на рабочем месте, когда надо
сосредоточиться на трудовом процессе?

Однако наш человек справляется с задачей с честью,
никто не умер, приспособились, кто медленно, кто быстрее,
адаптировались. Причем где это происходило,
на каком континенте, не имело значения: в Западной ли это
Европе, на Ближнем Востоке или в Новом Свете.
Так что мужчины тоже мутируют благодаря лифчику
и в новых условиях перестают тяжко недоумевать,
есть он на женском теле или его нет, и не является ли это
со стороны женщины самоуправством, вызовом, бунтом,
попыткой конкуренции, и что все это значит? Кто виноват?
Что делать? Как дальше жить, к кому за помощью обращаться:
к по оружию братьям, к правительству или в Богу?

По сравнению в этим индивидуальная проблема груди
отходит на второй план, на первый перемещаются
общечеловеческие нравственные вопросы: является ли
женская грудь предметом дискуссии о правах человека?
Я, например, лично знаю одну историческую личность,
которая в молодости контрабандой провезла через границу
письмо академика Сахарова против ядерного вооружения
в собственном американском лифчике.

Или я вот себе пишу, а американский народ
в настоящее время возбужденно обсуждает изменение
в законодательстве, поскольку закон всегда есть вопрос
принципиальный, разрешивший женщинам-матерям
кормить младенцев грудью в публичных местах.
Иными словами, обнажение груди на глазах общества,
если оно функционально, более не считается преступлением
и угрозу общественному порядку не представляет, почему и не преследуется законом и не подвергается наказанию или штрафу.

Или рассмотрим вопрос пляжа топлес, где тысячи женщин
разного возраста, от восьми до восьмидесяти — и все без лифчиков.
Это как по-вашему, хорошо или плохо? И как это влияет
на состояние семьи, частной собственности и государства?
И как на воспитании детей эти условия могут отразиться?
Или это ни хорошо, ни плохо и не влияет на состояние семьи
в обществе и на воспитание детей, тем более обнажение
женской груди с детства никак не отражается и не может быть рассматриваемо с точки зрения допущения или недопущения
ее обнажения, поскольку женское тело есть в природе,
причем снабженное грудью, раздето оно или одето на пляже.

С этим приходится считаться. Раньше на месте женского тела
было табу, как будто никакого такого особого тела на свете нету.
Довольно долго женское тело показывали в музее
в виде совершенства творения образованному классу, видимо, как дополнительный стимул к получению образования. Тело
в те времена человеческое рассматривалось как отражение
божественного идеала, вечной красоты, мужественности,
женственности, абсолюта недоступного, недостижимого.
С абстракциями-то управиться легче, а в реальности,
когда женился, не с мрамором имеешь дело или терракотой,
не с описанием строчками на странице — сразу все становится
иначе, сложнее, с родинкой, с волоском, за иллюзии-то
плата дорогая. Так что неспроста женщина своим телом
недовольна. В частности, грудью.

Раньше и ножке-то нельзя было показаться из-под юбки,
от вида женской коленки мужчина совсем заходился.
Бодлер чуть сознание не потерял, сам описывал, сколько
было переживаний! Некоторые считают, что тело
есть продолжение лица, а у других и с лицом-то своим проблем
не меньше, чем с остальными частями тела. А есть и такие,
что паранджой вынуждены себя в жару кутать.

Сама я, чтобы не уходить от ответа, принадлежу к тем,
кто предпочитает, когда есть возможность, нагишом купаться.
Хотя у меня достаточно проблем с грудью, но раздеваюсь.
А кто стесняется, смотреть не обязан, может отвернуться.

                                                           Дельфы, Греция, 1994

 

1. Радикальное изменение представлений, о котором вы спрашиваете, начало происходить во мне, когда я поселилась в Нью-Йорке, в сентябре 1979 года. До этого я прожила полтора года в Европе, в Вене и во Флоренции, и первый опыт заграницы оказался скорее повторением пройденного, реальностью традиционной культуры, о которой читала в книжках. Что включало и отношения между людьми со всей их патриархальной классовостью, которая была мне тогда, после Союза, скорее приятна, но как кино. В то же время было понятно, что такие отношения мне не подходили, не хотелось зависеть ни от их истории и религии, ни от их социальных и личных отношений, какими бы добрыми по отношению ко мне и моему семейству они ни казались.

В Америке я почувствовала, что отношения между людьми не такие, как в Европе: здесь больше уважения и к личному пространству, и к другому телу. Другой менеджмент коллективного пространства. Я не помню, чтобы в России было принято хвалить что-нибудь вообще, и в частности тело, одежду, стрижку или какие-то другие внешние «телесные» при/знаки. Вообще положительные эмоции в мое время были не в ходу и язык для их выражения был скуден. В Америке же хвалили, и сначала это было странно. На одной из первых вечеринок в агентстве, где я преподавала русский язык сверхзанятым бизнесменам и даже одной дикторше ТВ, несколько человек похвалили мое платье. Я не знала, как на эти комплименты реагировать, что отвечать. «У вас прекрасный галстук, туфли». Сначала такая преамбула к разговору смущала, потом помогала избавиться от неуверенности в новой среде, телесной и моторно-двигательной неуверенности, правильно ли ты выглядишь, так ли одет?

Когда я приехала в Нью-Йорк, сексуальная революция уже произошла. То, что это была революция женщин, я поняла не сразу. Технологически сексуальная революция имела место благодаря противозачаточной таблетке, контрацептивным средствам, но психологически и поведенчески она была произведена самими женщинами и изменила их самих, их сексуальную жизнь и их статус в социуме. В России сексуальная революция происходила без противозачаточных средств, поэтому снятие запретов для обоего пола оказалось в результате в пользу мужчин. Женскому телу доставались аборты без анастезии.

Важным моментом в сексуальной революции было то, что она произошла в поколении бывших детей войны, и пока это поколение живо, хорошо бы собрать интервью с ними на эту тему. Это поколение, которому досталось прерванное детство, мальчики в детстве редко видели своих мам, которые работали практически круглые сутки. У девочек, надолго или навсегда, исчезали отцы. И те и другие росли с травмой, ощущали себя брошенными, потерянными. Школьное образование в этом поколении оставалось раздельным, что не сближало гендерно и сохраняло романтические мифы о музах-ведьмах-шлюхах. В поколении физиков-лириков-шестидесятников стала разрушаться патриархальная семья, начались разводы. Это поколение есть последний живой остаток Второй мировой войны в глобальном масштабе.

Когда я приехала в Нью-Йорк, появилось много литературы о теле и очень популярный лозунг: «Кто ответственен за твой оргазм?» Возникли специалисты по сексуальным проблемам обоего пола и для людей с гендерными проблемами. Женщины собирались группами и учились мастурбировать, что помогло им лучше понять свое тело и физиологию наслаждения, а также деконструировать миф о влагалищном оргазме. Я стала посещать академические женские группы в 1990-е годы и иногда оказывалась в неожиданных ситуациях. Например, однажды я слышала выступление молодой женщины, которая входила в группу, где женщины рассматривали свое причинное место в зеркало и друг у друга, чтобы это не оставалось привилегией мужчин, для которых существовал большой выбор таких изображений — от журнала типа «Плейбой» и порнографии до арта в лице Курбе и Дюшана.

В 1980-е годы я попала в контекст визуальной культуры. Тело, изображение, изменение гендерных ролей, художники-геи, модификация тела, косметическая хирургия, bodyart, который c 1960-х годов включал широкий репертуар от членовредительства до татуировок и перформансов. Язык конкретной поэзии покинул страницы книг и вышел в публичное пространство, став культурной и политической — это часто неотделимо — интервенцией. В 1990-е годы я стала делать инсталляции с текстами, часто мультимедийные, это была уже интерактивная форма коммуникации.

Писать на гендерные темы я начала в 1990-е годы, уже основательно изменившись как человек, повзрослев и растеряв свои прежние «диссидентские» представления о демократии, которые оказались элитистскими. Главное, я излечилась от бывшего негативного отношения к феминизму, продиктованного формой советского НЕ-равенства полов. Прочитала работы историков о том, что социализм в России был построен зэками и женщинами, а также о том, насколько сложен и во многом прогрессивен по сравнению с Европой был женский вопрос в добольшевистской России, женское образование, женская публицистика и законодательство в области наследования. Эта среда была убита мизогинией крайне консервативных немолодых мужчин Совнаркома, не умевших поджарить себе яичницу и фантазирующих (эдиповым/сексуальным образом) о «каждой кухарке, которая может»…

В 1994 году я прожила полтора месяца в Греции, в Дельфах, где мой тогда партнер, а теперь муж делал инсталляцию для нового скульптурного парка при гостинице Евроцентра. В гостиничном номере я писала довольно длинный текст «Категория лифчика» и сама хохотала так, что однажды в комнату постучала горничная: проверить, не рехнулась ли я. Не знаю, что послужило источником столь исчерпывающего трактата о женской груди: возможно, изобилие фрагментов тел греческих скульптур и похожие на них оливковые тела на пляже. Поблизости происходила осада Сараева, о которой и был проект, я озвучивала его в качестве современной пифии. В номере был телевизор, по-гречески я не понимаю, но сцены любви в фильмах показывали причудливым способом: красавица лежит себе в постели неподвижно, как бревно, в классической позе и довольно тепло одетая, а ее любовник проделывает с этим абсолютно фригидным телом то, что обычно. То есть за женщиной в Греции тогда еще не признавали право на сексуальное желание, на его взаимность.

По возвращении в Нью-Йорк я читала «Категорию лифчика» и другие тексты в мастерской Виталия Комара и Александра Меламида. Реакция аудитории была доброжелательно-веселой. Саша Сумеркин сказал, что он думал, что только у мужчин есть проблемы с размером, формой и цветом пениса, а я открыла ему неведомую область. Саша был гей и близкий друг, его мнение и прямота были мне важны. Этот текст, «Категория лифчика», вошел в книгу «Каланча» с подзаголовком «гендерная лирика», что создало мне репутацию феминистки во времена, когда этот термин в России был совсем непопулярным. «Каланча» стала в маленьком масштабе культовой книгой, но о ней не написали ни одной рецензии. Думаю, что это не оттого, что критики ее проигнорировали, просто дискурс был неизвестным и непонятно было, как об этом писать.

2. Каким должен быть поэтический язык сегодня, я не знаю и не думаю, что могу предложить какие-то рецепты поэтики, скорее хочется избегать объективизации. Языков, в том числе женских, множество, и нарративы, которые они создают, столь же индивидуальны, как и мужские. Просто раньше их не было видно-слышно-позволено. Поэтому может показаться, что они стали доминировать или вытеснять общепринятое ранее мужское сознание в литературе. Скажем, на выставках передвижников или импрессионистов были представлены только художники-мужчины, и это никого не удивляло. На выставках русского и европейского авангарда появились женщины, имела место некая гендерная динамика. Если сейчас организуют выставки только женщин-художниц и существуют женские издательства, это не означает возврата к древним формам матриархата.

Для меня гендерная ситуация в поэзии началась с Цветаевой, причем очень рано, когда мне было 13 лет. Это она «научила женщин говорить» в моем поколении, отсюда ее востребованность в 1960-е годы: как голоса, производящего либерализацию на многих уровнях, в том числе гендерном.

До Цветаевой была мама — отправная точка, из которой и от которой мы отделяемся, должны отделиться, а это процесс длиною в жизнь и биологическая необходимость роста и индивидуализации. Я живу в эпоху психоаналитического сознания, которое ищет ответы на проблемы человека в первоначально данных по жизни отношениях. Моя мать родилась в 1910 году, я поздний ребенок. Она была человеком старой закалки: например, никогда не сидела нога на ногу, это в ее кодексе поведения было неприлично для женщины. Догадываюсь, что сидеть нога на ногу — эта поза может вызвать у женщины, боже сохрани, некий сексуальный импульс, а это старались не стимулировать в годы, когда она росла. (Ахматова на знаменитом портрете Альтмана уже сидит нога на ногу, а она была много старше моей матери.) В отношении разделения труда моя мать безропотно поддерживала традицию и сумела вынести трудности своей жизни только потому, что была человеком железной дисциплины, организованности и ответственности. Работая, она вела все домашнее хозяйство, стирая, убирая, покупая и приготавливая еду для двоих мужчин и меня в детстве. Она никогда не просила мужчин о помощи в хозяйстве, ей это не могло прийти в голову, это была ее обязанность, не подвергавшаяся сомнениям. Динамика гендерного сознания в моем случае вырастала из семейной истории, как реакция на структуру и идеологию семьи.

В восемнадцать лет я вышла замуж, и хотя я пыталась жить иначе, чем моя мама, эти попытки вызвали такую реакцию юного супруга, выросшего в Баку в среде закоренелого мачизма, что я быстро эти попытки оставила, сказав себе, что любовь важнее. А ведь это неправда, и сама я важнее своей эмоциональной привязанности: она уменьшается пропорционально отказу партнера разделять трудности моей жизни. Но тогда, не умея мирно конфронтировать, я стала совершенно автоматически вести дом так, как это делала моя мать. Брак наш в традиционной форме продолжался некоторое время даже после приезда в Америку, но такие семьи в эмиграции в массе развалились. Женщины почувствовали больше уважения к себе в социуме, и им перестало подходить неравенство и отсутствие демократии в семье.

Баланс мужского и женского — это другой язык. Как-то на женской конференции в 1990-х годах в Нью-Йорке я слышала выступление Татьяны Толстой, которая безапелляционно излагала советские мифы о том, что, мол, в Союзе миллионы мужчин погибли в Гулаге и во время войны, поэтому они стали такие, ну просто слабые, а наши сильные женщины, ну просто их жалеют. Закончила она тем, что вся философия феминизма сводится к тому, кто будет мыть посуду. Американская аудитория ахнула от фальши этих доказательств и стереотипов. Уже было известно, что советские данные о количестве женщин в армии и в Гулаге были лживыми, их число было близко к половине. Конфликт состоял не в слабости/силе мужчин/женщин, а в том, кому вставать после ужина, приготовленного после полного рабочего дня, и идти мыть посуду.

Посуда и домашний уклад, семейные обязанности — это и о гендерной иерархии, о правах человека, о теле. Не зря американские врачи посылают пациентов к психотерапевту разговаривать о себе. В моей жизни настали перемены, когда я съехалась с моим теперешним мужем, французским художником. Это было в 1990 году. После первого ужина дома вместе, я направилась на кухню мыть посуду, он меня очень нежно отстранил от раковины, сказав, что это не женское дело, и принялся мыть тарелки. Так до сих пор и моет.

По жизни литература интересует меня значительно меньше, если вообще интересует. Кому-то нужно писать, кому-то читать, кому-то издавать, для кого-то это бизнес, и хорошо, главное, чтобы не было войны. Я, да, женщина-поэт, живу в женском теле, пишу женскую поэзию, мое сознание женское — это сознание меньшинства, состоящее из разных компонентов, гендерных, культурных, этнических, и тут длинная традиция индивидуальных и коллективных патриархальных архетипов и стереотипов узаконенной мизогинии. В той традиции женское мышление и сама женщина не присутствовали. В Греции не всякая женщина даже получала имя. Эта ситуация менялась медленно, иногда рывками, когда случался кризис и возникала необходимость изменения. Эти «исторические изменения» всегда происходили с участием женщин, часто благодаря им или опираясь на них. Так, например, женщины заменили мужчин на рабочих местах во время войны.

3. Сильвия Платт стихотворением со строчкой об отце-фашисте приоткрыла травму взаимоотношений с отцом. Она вышла замуж за очень типичного для того времени мужчину-поэта, и когда у них родились дети, его жизнь никак не изменилась, а ее личная и творческая жизнь остановилась, результатом чего была тяжелейшая депрессия и самоубийство. После чего бывший муж подверг цензуре и частично уничтожил ее дневники. Это болезненно-хрестоматийная разница между жизнью художников — мужчин и женщин. Недавно эта история получила новый виток, когда покончил с собой их сын, превратив эту травму в межпоколенческую.

Имен могу назвать много. Джудит Батлер, Адриенна Рич, великая американская поэтесса, недавно умершая, которая писала, что пользуется «языком врага». Женщины-художницы русского авангарда: Елена Гуро в первую очередь. В Америке многих люблю: Эва Хессе, Луиз Буржуа, Линда Бенглис, Барбара Крюгер, Нэнси Сперо, Кики Смит. Из современных поэтов в России — Елена Фанайлова и Мария Степанова, но я уже мало кого знаю. Я очень давно начала пользоваться в стихах и в жизни формой глагола мужского рода «я пошел, я уехал». Могут ли литература и искусство быть прежними после включения женщин в процесс, для меня уже не вопрос. Литература, искусство и гендерная политика уже давно другие. Правда, не везде. Непризнание этого — самообман.

4. Я отношусь к таким уже не слишком радикальным радикалам, которые считают, что все младенцы рождаются бисексуальными, ничего об этом не ведая, и что они научаются «своему» гендеру как нормативному в процессе жизни в семье и в социуме. Сама семья уже не такая, как была. Я верю в то, что примерно десять процентов людей рождаются биологически геями, но во многих культурах это отрицается: это не принято, даже наказуемо, что оставляет многих геев латентными, обрекает их на жизнь в конфликте, в страхе. Моя любимая цитата: «Ницше был девочкой».

Как психотерапевт я часто работаю с телом, с bodymind. Мозг и психика находятся в теле, так что я всем этим занимаюсь профессионально, стараюсь понижать стресс у пациентов методами дыхательной терапии. Люди страдают от анорексии, булимии, тучности, от маниакально-тревожных состояний, депрессий, паник, агорафобии, клаустрофобии, нарциссизма, инфантильности, недостаточно сильного эго или от его грандиозности, страдают дефицитом внимания и гиперактивностью и другими нормальными человеческими проблемами, иногда называемыми расстройствами. Пишу я в свободное от работы время, стараюсь интегрировать свои разные интересы в одно, ибо они есть часть целого. 

Я чувствую, что в устройстве современного мира много места занимают травма и безумие на разных уровнях, маниакальная деспотия по отношению к человеку и природе. Угроза ядерной войны, терроризм, изменение климата и природные бедствия, во многих странах недостаточно воды, еды, эпидемии болезней, новое переселение народов, миллионы беженцев. Самое частотное преступление в мире — это не карманное воровство, а изнасилование женщин и детей обоего пола, а также удаление клиторов у миллионов девочек. Некоторые из этих проблем стары как мир, некоторые новые. Я не идеализирую женщин, но надеюсь на их опыт: на то, что они способны действовать по-другому, в том числе в политике, ориентированной на командный подход, способны на более комплексное отношение к проблемам мира.

5. Я думаю, что стирание границ в профессиональном образовании и на рынке труда имеет место, как и в действующей армии. Для многих женщин, как и для мужчин, армия — это единственный шанс улучшить жизнь финансово, получить профессию или образование, поэтому количество добровольцев не уменьшается. Однако новая реальность приносит новую комбинацию трудностей. Например, женщины уже давно служат в американской армии, но в ходе войн — сначала в Ираке, далее везде — количество изнасилований этих женщин стало настолько большой проблемой, что создаются специальные госпитали для лечения демобилизованных женщин от травм.

Биология, как и нейробиология, остаются пока почти недоступными изменениям, мы не так много о них знаем. Но мы знаем о разном устройстве мозга у женщин и мужчин, о бóльших связях между правым и левым полушариями у женщин, а также о том, что женщины продолжают пытаться решать задачи, когда мужчины оставляют попытки. Гендерные модели пока что не столь разнообразны, так что бояться нечего. Что касается литературы с искусством и конкретно моего участия в каких бы то ни было их маргинальных сферах, то они менялись всегда, каждые лет десять-пятнадцать, то есть с приходом нового поколения. Я не думаю, что это изменилось: существует, как это было и всегда, конкуренция личных историй (то есть то, какую историю ты можешь рассказать). Наше время в этом плане ничем не отличается, так что поживем — увидим. 

 

Николай Кононов

Меня озадачивала его внутренняя структура — между мужским и женским — она иногда проявлялась в его легкой походке циркового акробата, хоть он был чуть косолап, но казалось, мгновенно может схватить перш и легко удержать многозвенную человеческую пирамиду. Это странно, но эти телесные качества вдруг прорастали из него, будто до этой поры он держал их в тени за драпировками, в совершенной отдельности от обычного себя. Но мы ведь всегда чувствуем, если только не полные тупицы, — что кто-то есть за занавеской в пустой комнате, — иначе и не бывает. А вот еще в нем — еще тайна — прежде чем взглянуть, он чуть приподнимает бровь, будто зрительному лучу тесновато в его глазнице, и он удивлен тому, что постигнет сейчас. Неудивительно, что, ища его общества, я его побаивался. Не без оснований ведь потом оказалось — он мгновенно отгадывал цифры, что я воображал в уме, но только крупным шрифтом times, петиты он, увы, не видел.

Из романа «Фланёр»

1. Ну, я ничего такого радикального не наблюдал, может быть, потому, что уже с начала 1980-х (если быть точным — с весны 1983-го) познакомился с прозой Лидии Гинзбург, более чем свободной во всех отношениях. Ее блокадные записки посвящены именно «страдающему телу», которое показалось мне всеобъемлющим, бóльшим, чем возможная телесность. Может быть, поэтому телесное для меня стало столь значительным, протоязыком, что ли. И когда я писал свой первый роман «Похороны кузнечика» в конце 1990-х, то понимал, что самое важное, что я должен выразить в нем, — отношение к умирающему телу дорогого человека, достоверно обрисовать феноменальную физиологию этих отношений, потребовавшую провести этическую ревизию привычной лексики. Это была в каком-то смысле «телесная работа» по извлечению и обозначению смыслов, обычно изживаемых и невыносимых. Но так я в то время понимал телесность, делавшуюся по ходу письма все более значительной и всеобъемлющей. Прикоснувшись к человеческому телу, я понял, что это касание захватило всецело мое письмо. И точность, необходимая для литературного письма, оказалась именно телесной, и она потребовала обновления и самоанализа. Измельчения частного в каком-то смысле, чтобы обнаружить всеобщее, которое — суть телесно. По-другому просто невозможно.

2. Это для меня странный вопрос, так как само слово «письмо» — среднего рода и гендер его в силу этого ничтожен. Я с подозрением отношусь к настойчивости в гендерной определенности, она представляется мне политической, ведь телесность, данная нам, — всеобщая, и она совершенно асоциальна, на мой взгляд. Как только возникает маркер «мужского» или «женского», обаяние литературы покидает эту зону. В литературе правят совершенно иные законы, требующие от сочинителя всего лишь двух вещей — быть одновременно точным и трепетным, невзирая на гендер. 

3. Для меня это Лидия Гинзбург, конечно. Она показала в сугубо «женском», чувственном аналитические начала и тем самым стерла водораздел между «мужским» и «женским», показала единый механизм желания, чувственности, обладания и потери. Она вынесла «любовь» за скобки анализа, и потому оставшиеся сухие слагаемые сумм человеческой личности предстали пронзительными и абсолютными. Но так, в сущности, бывает всегда, когда за дело берется большой художник с мощью своего опыта и понимания. Но вот есть и другая сторона таких открытий — они показывают нам «прекрасное», прельщающее нас своей неизменчивостью, собственно — бесполым искусством. И еще один момент, верный для литературы, во всяком случае, — объединение (скорее неразделение) поэзии и прозы в лучших образцах.

4. Все-таки литература говорит о всеобщем, о любви, которая всепроницаема при любом понимании гендера. Как будто бы это очевидно, но всегда нуждается в доказательстве, что собственно литература и делает всеми доступными ей средствами, которые мутируют, конечно, но по сути своей остаются неизменными. Это такой прекрасный парадокс, вечная пружина письма. Другое дело, как политика высвечивает телесное. Но литература все равно занята своим делом, невзирая на политические градусы.

5. Я уже отреагировал, сочинив роман «Фланёр» о любви, пол для которой не важен.

 

Елена Фанайлова

Из «Испанской баллады»

P.P.P.S

                    …невозможно быть,
Чтоб мы в своем веселом пированье
Забыли Джаксона!

      Молодой человек, «Пир во время чумы»

 

Я никогда не остановлюсь,
Послушай меня, Ларис,
Когда при жизни ты не велась
Среди остальных вилисс.

Ты там с отрезанной головой
И результат нулевой
И Оля видела: ты в блиндаже.
Вылазь, не сиди уже.

И там окурочки в банках шпрот
С твоей помадой на ободке,
И кто их теперь подберет,
И пьяненькие поют
Под мелким дождиком сефирот
И водки не всем дают

Олька встала на машине
Посреди реки-моста,
Посреди большого мира
Среднерусской полосы
Ты ей руку протянула,
Говоришь: не ***.

По гороскопу ты была Весы.

Лиза, Лиза, в нашем доме
Выпекают пироги
На твои ли на поминки
Полюбовники-враги

Твоя мама звонит его
Маме и говорит: ничего, ничего.
У нее в голове вода
После суда от малых транков.
И говорит: оба они в тюрьме
Она в бесконечной тьме
А он еще все-тки выйдет

Лиза, не сиди во тьме, докажи,
Что Господь все видит

Мне всегда казалось, что ты маньячка
**** и алкоголя, их маячок,
Гипоталамическая обманка,
И папа — род прекрасного военного дебила,
И мама — школьная училка
И ты сама училка
В школе цветов зла

Лиза, не сиди в блиндаже
Я тебя ненавижу

Ты же бесстрашная, Лиза, ну же,
Когда он пересказывал тебя на суде —
Это так на тебя похоже.
Ты, оправдание всем блондинкам,
Давала ему по роже,
Потому что ума до ***
То есть дó *****
И ты со своим нравственным чувством
Не трусливая я,
Способная только на прописи

Алкоголя мне, алкоголя.
Он любил ее, не мог с этим справиться,
Не мог иначе,
Говорит теперь Оля
Цитируя нашего Гоголя
Как какой-нибудь, *****, человек Версаче
Добавляю я

 

1. Я полагаю, что изменение представлений о дозволенном касалось советской культуры, которая после известного постановления Сталина 1932 года и других актов подавления свободы творчества (вплоть до репрессий по отношению к творцам) ограничилась рамками соцреализма. Русская культура модернизма интересовалась телом и психосоматикой в русле общеевропейских тенденций, большое поле открытий связано с Первой мировой войной, страдающим и погибающим телом. Телесностью и психотелесностью довольно много занимались литераторы Серебряного века. Чехов и Толстой ввели в литературный обиход множество сюжетов, которые пропускались советской цензурой из-за их статуса классиков. В частности, дневники Чехова изобилуют физиологическими подробностями его недугов, «Анна Каренина» могла бы стать учебником гинеколога-эндокринолога, а «Власть тьмы» должна рассматриваться в том числе и как пособие для психоаналитиков. Рубеж 1980—1990-х годов — это перестройка и гласность, когда читателю стали доступны не только эротические экзерсисы дореволюционной и постреволюционной литературы, от Баркова и «Санина» Арцыбашева до стихов Бальмонта и Гиппиус, но и наркотические эксперименты Булгакова и Агеева, и почти уничтоженное тело лагерника в прозе Варлама Шаламова, и телесность блокадника в текстах Лидии Гинзбург (отрывки ее дневника ходили в ленинградском самиздате до полной публикации книги).

Мне было интересно собственное тело и психические реакции на физиологические изменения в период пубертата. Меня интересовали мои болезни. Это была одна из причин, по которым я не сопротивлялась родне, желавшей видеть меня медиком: я была невротична, как герой Джерома К. Джерома, который находил у себя симптомы всех болезней. Моя мать стала инвалидом с моих восьми лет, ее тело подвергалось катастрофическим изменениям на моих глазах. Когда она умерла, вопросы телесности, связанные с переходом от жизни к смерти, занимали все мое воображение и психические усилия. В сущности, вся моя поэтическая работа после ее смерти (это случилось, когда мне было 20 лет) посвящается символическому воскрешению ее тела. Любые тексты, способные мне помочь, я воспринимала как благо. И да, это совпало с концом 1980-х.

2. Не думаю, что автору нужно специально стремиться к созданию женского или мужского текста. Как завещали нам классики психоанализа, у любого мужчины есть Анима, а у женщины Анимус, и они проявляют себя во всей свободе работы бессознательного. У Александры Петровой, Линор Горалик, Марии Степановой, Евгении Лавут, Полины Барсковой да и у меня самой мужской голос появляется в тот момент, когда он необходим для нарратива, когда становится понятно (почти неконтролируемо, но почти), что ему нужно дать волю. Для меня довольно часто это голоса моих отца и деда, у которых, кстати, были разные воззрения на гендерные свободы. Дед, как участник событий Гражданской войны на стороне красных и коммунист, придерживался принципов семейного равноправия. Отец, выходец из семьи репрессированных кулаков, деревенский парень, сделавший медицинскую карьеру в большом городе после смерти Сталина, был более консервативен. Мои женские голоса — это голоса матери и бабки, советских интеллигенток первого и второго поколения. В то же время в моих женских голосах много от народных песен юга России, от украинских традиций матери отца. Да и мамина мать много пела, а вся русская поэтическая классика звучит в моем уме голосом матери, она читала нам с братом наизусть Пушкина, Некрасова и Маяковского. Апухтин, Никитин и Ахматова тоже звучат во мне ее голосом. То есть вопрос гендера для меня очень связан с семейной памятью и нарративами.

Есть еще одна важная тема. Это мои современницы, подруги, которые подвергались насилию со стороны мужчин. Убийству Анны Политковской и убийству моей подруги, провинциального педагога, посвящается важный для меня цикл «Испанская баллада». Анна стала жертвой системного насилия мужчин в политическом смысле. Лариса стала жертвой бывшего русского наемника в Чечне, своего любовника, который понимал только язык насилия. Я рассматриваю это частное бытовое убийство как социально-политическое, хотя в тексте эта идея воплощается в форме баллады.

3. Разумеется, Цветаева. Мандельштам в «Стихах о Неизвестном солдате», его вдова в обеих книгах. Это очень крупный разговор о теле и психотеле в историко-политическом пространстве. Все авторы феминизма в Европе и Америке. Женщины-психоаналитики, Карен Хорни и Юлия Кристева. Де Сад. Все авторы-гомосексуалы. Сорокин о теле, о мужской доминации и скрытой гомосексуальности. Поразительные главы в книге Яна Карского «Я свидетельствую перед миром» о польском подполье и роли женщин в нем: они были первыми жертвами гестапо, их жестоко пытали, в том числе насиловали, и их надлежало забыть всем, кто был с ними связан.

По долгу службы я имею дело с материалами о военных изнасилованиях ХХ и особенно ХХI века, которые использовались для подавления морали и воли противника[1].

После таких свидетельств литература и искусство не могут быть прежними, как и общество в целом. Но они остаются прежними, увы. Мой опыт состоит в профессиональной фиксации свидетельств такого ужасающего рода. Это вопрос того же ряда, как и «можно ли писать стихи после Освенцима». Стихи, прозу, документацию писать необходимо. Мы же читаем хроники войн Греции, Рима, Средневековья и Второй мировой. Правда, военные изнасилования как нарушение гуманитарной нормы и преступления против человечности описаны только в последнем случае. Признание военных изнасилований как отдельного преступления возникает в Европе после Второй мировой.

4. Позволяет. Это разговор о бесконечном насилии, скрытом под маской цивилизации. Только что брала интервью у итальянки хорватского происхождения, римского профессора южнославянских языков и психоаналитика. Ее отец выехал в Италию как беженец после Второй мировой войны, католик, а мать выехала потому, что девушкам-католичкам в Загребе угрожали сексуальным насилием югославские партизаны. В своем, с позволения сказать, творчестве, как литератор, врач и журналист, я бы хотела осветить все возможные эпизоды архаического насилия, которым пронизан мир. Война не должна быть способом мужской доминации. В этом смысле война на востоке Украины и российское участие в ней представляется мне не только устаревшим геополитическим проектом, но и способом русских военных самцов продемонстрировать агрессивную половую состоятельность, эротическое удовольствие от смерти партнера.

5. Новые гендерные модели — удел модерных обществ. Россия сегодня не принадлежит к их числу. Литература и искусство, занятые такими проблемами, будут оставаться маргинальными, пока внешняя и внутренняя политика страны будет обеспечивать неприкосновенность капитала правящих кругов путем политических и экономических репрессий. Консерватизм в культуре, который ярко проявляет себя в репрессивных формах в отношении современного искусства, — один из инструментов подавления свобод, в том числе свободы разговора о теле и гендере. Не говорю о театре (казусы «Тангейзера» и Гоголь-центра), практически уничтожен ГЦСИ как образец разумного разговора о политике гендера. Как говорит Лев Рубинштейн, поэзия никого из власти не интересует, и это позволяет литераторам младшего поколения выступать с яркими гендерными манифестами. Я верю в то, что маленьким сообществам, связанным с современной культурой, удастся сохранить свою независимость, как это делали поляки и чехи под советской оккупацией. Когда оккупационная власть в стране сменится народной, тогда можно будет говорить о других моделях культуры. Но и эта смена не гарантирует гендерного равноправия. Мое сердце ранит рассказ о польском трансгендере, лидере подполья Солидарности, который сменил пол после победы Валенсы и наступления демократии. Эта женщина провела в полной обструкции 20 лет (католики, движения польской революции, очень консервативны), пока молодые левые не потребовали от правительства публичного признания ее заслуг. Есть отличная польская пьеса о его/ее судьбе, показанная в прошлом сезоне в «Театре.doc». Вот в такую работу культуры я верю. Медленно, но верно.

 

Ярослав Могутин

Гимн путешественников

Мы путешествуем
Я и ты
Наши цели туманны
И задачи смутны:

Не жить нигде
Не иметь друзей
Без границ и без дома
И без лишних вещей

Мы путешествуем
Ты и я
В кармане пусто
За душой ни ***

Ты устал
Ты кладешь голову мне на плечо
Я засовываю тебе в ухо язык
Еще раз и еще

                       Июль 2000, Венеция

1. В здоровом теле здоровый дух. У меня человеческое и тело всегда победительны. Я много времени занимался изучением творчества униженных и оскорбленных и знаю на собственном опыте, что значит быть униженным и оскорбленным. Тело как механизм, инструмент и космическая капсула на пути к сверхчеловечеству. 

2. Я всегда писал по-мужски, поэзия это очень мужеложный жанр. В моих текстах сексуальность и мужеложество описаны как производственный роман или хирургическая операция. Гендерная перспектива сейчас, конечно, очень актуальна, особенно для тех, кому неудобно в собственном теле. Мы все космонавты, некоторые оторвались от орбиты.

3. Юкио Мисима предрек феминизацию Запада задолго до нынешних гендерных волнений и конференций. Потом он фотографировался как святой Себастьян, дирижировал оркестром, пытался совершить переворот, но в итоге совершил харакири. Фото его отрубленной головы — это символ обреченной мужественности. Вот это настоящий художественный объект! И где она сейчас, эта безголовая голова?

4. Современный мир построен на ханжестве, полиции нравов и массивной промывке мозгов. А что, если поймать их за хвост? А что, если вырвать им рога? А что, если заклеить рот?

5. Я не верю в уничтожение и унижение. Я верю в культуру, язык и образование. Если ты образован/на, можно всегда обойтись без границ. Привет телесность, как дела? Давай споем, давай станцуем!

 

Лида Юсупова

Матеюк

мы пришли с подругой Юлей в квартиру Саида на Васильевском острове
по бесконечному коридору ездил мальчик на велосипеде
он посмотрел на меня злыми глазами
квартира называлась резервный фонд
Саид занимался преступной деятельностью шил джинсы
он сказал что мы можем переночевать у него
в его комнате была только одна кровать
он сказал что мы можем просто спать с ним рядом как сестры он нас не тронет
и мы остались ночевать у него спали в одной кровати под одеялом и он нас не тронул
утром пили кофе и ели пончики Саид купил и принес
потом пришел его друг
я забыла его имя
а фамилия у него была Матеюк
нет
мы встретили его у метро Василеостровская
мы стояли и курили а он сидел на скамеечке
было солнечно
я помню свет на его страшной морде
потом мы ехали в каком-то автобусе
и когда Матеюк повернулся в профиль
широкие улицы новостроек ползут в грязных окнах
я увидела эту линию
позже я увижу ее из окна самолета подлетающего к Белиз-сити
гряда невысоких гор на горизонте
покатого лба и надбровных дуг и приплюснутого носа
под которыми верили майя и расположена страна мертвых
и он все время говорит говорит но я не помню о чем
и вообще он говорит только с Юлей
а я смотрю и не слушаю
да
это он привел нас к Саиду
метро уже было закрыто
и это он сказал
Саид вас не тронет вы можете спокойно спать с ним в одной кровати как сестры
и потом была ночь
и было утро с пончиками и кофе
и мы снова втроем весь день гуляли по городу
в восемь вечера когда Юля сказала что ей пора домой
я не поехала с ней на трамвае к метро
потому что

напротив Кинематографа он поцеловал меня в темя
было раннее утро люди стояли на остановке ждали трамвая
лицо одной женщины на фотографии памяти
женщина морщится смотрит вдаль и я для нее не существую
на этой фотографии она случайно
он меня только что изнасиловал
утро утро свежесть
потому что я верю в дружбу
потому что я не бросаю друга в беде
потому что когда он сказал вечером
что должен был быть дома в восемь
и это его последнее нарушение
участковый придет и проверит
но уже поздно он не успеет
ему ехать далеко на метро
он загулялся с нами
ему с нами было интересно
теперь его отправят в тюрьму
я почувствовала вину и ответственность
это была его последняя ночь свободы

в 11 вечера мы пришли к его бабушке
за старинной дверью находилась огромная коммунальная квартира
там была тропинка сквозь джунгли хлама и вешалок
у двери в комнату его бабушки
я бы почувствовала сладкий запах старости
я тогда еще умела его определять
по которой мы могли бы пробраться на кухню
где причаленные столы спят мертвым сном белой ночи
Матеюк нажал на черную кнопку четыре раза и еще раз четыре раза
кто-то наверное подошел к двери посмотрел в глазок Матеюк говорил это я я называл имя которое я забыла но дверь не открыли 
я сказала пойдем гулять до утра
он сказал у меня тут есть одна знакомая малолетка можно пойти к ней
так мы оказались в квартире на первом этаже хрущевки
на окне не было решетки я могла убежать когда Матеюк сказал раздевайся
он оставил меня одну и ушел в туалет я могла убежать
на окне не было решетки но я побоялась выпрыгивать в окно
когда мы пришли малолетки не оказалось дома
дверь открыл ее отец опухший алкоголик с фигурой мальчика
ничего не говоря он забрался обратно в кровать и уснул
он стонал во сне и все время ворочался и все время громко пердел
его кровать была застелена снежно чистым бельем
а на стене над кроватью висел багровый ковер
если бы малолетка была дома Матеюк бы меня не изнасиловал
мне не повезло
и когда он вернулся он молча лег на меня и у нас был секс я не сопротивлялась я только сказала это неправильно я повторяла это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно это неправильно

1. Кажется, это был 1993 год, было холодно, зима, мы с Левой Усыскиным шли по Большому проспекту Петроградской стороны и остановились у столика, на котором было разложено много книг. Я увидела двухтомник Евгения Харитонова — я читала его рассказы в рижском журнале «Родник», который выписывала, ходила за ним на Главпочтамт — и не поверила своему счастью. Схватила книги, продавец сказал: «Это очень хороший писатель», — я это знала, Лева не знал, стал меня отговаривать тратить последние деньги, сейчас этот двухтомник стоит у меня на полке в Белизе. Может быть, телесность — это когда чувствуешь телесное присутствие писателя в его словах? Мои самые любимые русские писатели ХХ века, Добычин и Харитонов, кажутся мне близкими и похожими телесностью/чувственностью слов, стиля. Мне было важно и не важно, о чем они пишут: я читала их ради слов и интонаций и потому что словами и интонациями они могли приблизиться так, будто между нашими телами нет границы. Наверное, можно сказать, что это телесность в обнаженности речи.

2. Чаще всего говорят «мужское и женское», а не «женское и мужское», хотя «женское и мужское» сказать проще — надо только один раз вдохнуть, а на «мужском и женском» дыхание прерывается. Но если я скажу «женское и мужское», это будет восприниматься как протест, будет звучать «ненормально». Разделение на женское и мужское существует только потому, что мужское означает норму. Норму, которой нет. Люди не делятся на мужчин и женщин. Но общество продолжает быть сексистским, и приходится солидаризироваться в гендере, в женской роли — особенно когда речь заходит о телесной агрессии: в «Приговоре», моем поэтическом цикле, жертвы-женщины мне так же близки, как когда-то слова в книгах Евгения Харитонова и Леонида Добычина, но сейчас это больше: уже нет никакой игры, все настоящее.

3. Почти двести лет назад, в 1836 году, Надежда Дурова (Александр Александров) написал/а в «Записках кавалерист-девицы» про «отвращение к своему полу» и про свободу, которую дало ей/ему отрицание своего гендера:

Свобода, драгоценный дар неба, сделалась наконец уделом моим навсегда! Я ею дышу, наслаждаюсь, ее чувствую в душе, в сердце! Ею проникнуто мое существование, ею оживлено оно! Вам, молодые мои сверстницы, вам одним понятно мое восхищение! Одни только вы можете знать цену моего счастия! Вы, которых всякий шаг на счету, которым нельзя пройти двух сажен без надзора и охранения! которые от колыбели и до могилы в вечной зависимости и под вечною защитою, бог знает от кого и от чего! Вы, повторяю, одни только можете понять, каким радостным ощущением полно сердце мое при виде обширных лесов, необозримых полей, гор, долин, ручьев, и при мысли, что по всем этим местам я могу ходить, не давая никому отчета и не опасаясь ни от кого запрещения, я прыгаю от радости, воображая, что во всю жизнь мою не услышу более слов: ты, девка, сиди[2].

В изданной два года спустя повести «Год жизни в Петербурге, или Невыгоды третьего посещения», подписанной уже как «Сочинения Александрова», автор говорит о себе не только в женском, но и — в прямой речи — в мужском роде, называя себя «существом, перешагнувшим за черту обыкновенности»[3]. В этой повести, наверное, впервые в русской литературе описана трансфобия общества. Казалось бы, после сочинений Александрова (Надежды Дуровой) что-то в русской литературе должно было измениться, но этого не случилось. Пушкин, помогавший в издании «Записок» и защищавший автора от нападок критиков, отнесся неуважительно к воле автора не называть его/ее женского имени («Имя, которым вы назвали меня, милостивый государь Александр Сергеевич, в вашем предисловии, не дает мне покоя! Нет ли средства помочь этому горю? …вы называете меня именем, от которого я вздрагиваю. В ожидании ответа вашего остаюсь истинно почитающий вас Александров»[4]) и покровительственно посоветовал быть смелее. Название «Записок» было тоже изменено — Александров был назван девицей. На поле боя Александр Александров был наравне со всеми, а в русской литературе — раздет и обличен и поставлен на свое место. Искусство и литература остаются прежними (по отношению к гендеру) даже после таких мощных новаций, как сочинения Александрова, если люди, занимающие авторитетные позиции в искусстве и литературе, не понимают сути и важности этой новации. Можно сказать, что Александров был впереди своего времени, но ведь и в XIX веке число гендерно небинарных людей было таким же, как сейчас, в XXI, — и среди читателей «Записок» наверняка были люди, впервые узнавшие, что они не одиноки в своей «необычности». Значит, если «Записки» и не изменили литературу, но они изменили чью-то жизнь, помогли кому-то, и это очень важно, это самое важное.

4. Конечно, и не только современного. Взять ту же историю про Пушкина и Александрова — сейчас мы смотрим на все другими глазами. Трансгендерный человек просит не употреблять его старое, из прошлой жизни, имя при публикации, молит в письме, называет публикацию этого имени горем, но судя по холодному тону ответа Пушкина, эти мольбы вызывают у него только раздражение. Сейчас нам понятнее и ближе Александр Александров — и мы понимаем всю нелепость желания его современников называть его на обложке его книг «девицей» и Надеждой Дуровой.

5. У меня есть хороший знакомый в Торонто, поэт и драматург Алек Батлер: мы с Максом Величко перевели его сценарий «ЗлоПриключения Пусси-боя» для публикации в специальном LGBTQ2-номере журнала покойного Рафаэля Левчина «REFLECT... КУАДУСЕШЩТ»[5]. Цифра два в аббревиатуре означает «two-spirit», что можно перевести на русский как «две души»: так среди коренного населения Северной Америки называют себя люди, живущие не в каком-то одном гендере, а в их вариациях. В интервью Би-би-си Алек Батлер сказал, что относит себя и к мужскому, и к женскому полу и гендеру: он родился интерсексуалом, то есть с признаками обоих полов, и в 12 лет, когда у него появилась первая щетина, у него одновременно начались и месячные. Ему было тяжело в детстве и юности, он еще не понимал, кто он, и пытался вписаться в какие-то бинарные рамки, но это у него плохо получалось. Прорыв случился, когда умирающий от СПИДа друг посоветовал ему не брить бороду, а быть самим собой. Алек тогда идентифицировал себя как лесбиянка, но когда он бородатым пришел в лесбийский бар, другие лесбиянки спросили его, что он, мужчина, тут делает, на что Алек ответил: «Я тоже лесбиянка, но у некоторых из нас есть борода». Не выходя из женского гендера, Алек вышел за его пределы. Лет через пять он стал идентифицировать себя как интерсексуала, но ему нужно было еще столько же времени, чтобы решиться на каминг-аут. Алек — потомок коренной народности, сохранившей традиции доколумбовской Америки, и осознав себя интерсексуалом, он обратился к традициям своего народа и стал гордо называть себя two-spirit. Мы говорим о стирании гендерных границ как о чем-то новом, о будущем, нам противопоставляют «традиционные ценности» бинарности, но на самом деле, освобождаясь от догм, мы возвращаемся к исконным человеческим традициям. В этом интервью Би-би-си Алек говорит: «Мне нравится носить бороду. И мне нравится иметь грудь. Мне это просто нравится». Мне кажется, Алеку очень повезло.

Я родилась человеком, а не девочкой или мальчиком: я прекрасно помню, как чувствовала себя вне пола — просто собой — до 13-летнего возраста. В 13 лет я поняла, что мне комфортнее быть девочкой, потому что я была красивой и нравилась мальчикам, это было необычно, непривычно и очень приятно — нравиться, и я стала красивой девочкой. Перед тем как стать девочкой, я чувствовала себя очень некомфортно и одиноко. И я уверена, что если бы с самого начала, с раннего детства, детей не разделяли на девочек и мальчиков только потому, что у одних клиторы, а у других пенисы, не вдалбливали бы детям в головы эти половые социальные различия (надуманные, придуманные, тупо унаследованные от таких же тупых, ничего не понимающих поколений), я росла бы счастливым социализированным ребенком и у меня не было бы этой жажды нравиться, жажды компенсации нелюбви, заставившей меня принять правила гендерной игры и впасть в зависимость от этих правил.

В собственном творчестве? Мне надо приблизиться к себе — той или этой, — чтобы понять: кто бы я была — были — если бы… кто? кем? Я знала человека, сына соседки моей тети по коммунальной квартире, которого ловили на границе с Финляндией дважды и дважды сажали, он пытался пересечь ее на лыжах. Когда он сидел во второй раз, я нашла в его комнате маленькую пластинку и поставила ее на проигрыватель и вдруг услышала такую прекрасную музыку, что чуть не умерла от счастья, это была песня Битлз, «In My Life». Я прослушала ее раз 20. Или 50. Мне было 5 лет. Искусство разрывает границы, помогает нам найти счастье.  

 

Галина Зеленина (Гила Лоран)

За тремя морями за тремя веками
я искал струящуюся шелками
деву, не тронутую дураками,
чей сильнее, чем смерть, фавор.
Мне родные стали что грязь, что блохи,
врачи говорили, дела мои плохи,
я дни напролет чертил ее профиль,
я крался в ночи, как вор.

За тремя канавами за тремя плевками
я нашел себе куклу с отточенными руками,
с полетом бедра над чудовищными каблуками,
с надменной стрелкой ресниц пластмассовых ввысь.
Я двери держал, острил, посылал букеты,
стирался в пыль, слизывал след с паркета,
добившись — ногами пинал, выгонял на бульвар раздетой.
Но волей хандрящего дьявола мы ужились.

Купили кольца и объединили имя,
строили планы солнечными выходными,
затоварились ходиками стенными
и чайником со свистком.
Крестом держал пальцы — боялся ее потерять я;
но однажды утром, дотошно собрав все платья,
она спокойно ушла в чужие объятья,
оставив меня в пустой ванной со свешенным языком.

 

1. Разумеется, после советского «пуританства» (или параллельно, в его «контрнарративе») тело проникло в культуру всеми своими складками и порами, только я как раз совершенный «пуританин» (а если что-то в моих текстах побудило вас адресовать мне подобный вопрос, прошу считать это проделками лирического героя, эмансипировавшегося от автора).

По моему читательскому опыту, описания телесного и физиологического крайне редко бывают хороши. Чаще это литературное тело — сексуализированное или отталкивающее, неважно — служит тривиальным механизмом по нажатию на точки и рецепторы. Нечестно легкий — и потому скучный — прием: как «добавьте красненького», как посыпать глутаматом натрия, как вставить в текст холокост, которого, кстати, в Советском Союзе «не было», как и секса.

2. Я думаю, поэтический язык должен быть таким, чтобы не отражать Ж и М вовсе или только в игровой модальности, скажем, как у Кортасара: если ты М, читаешь четные строки, если Ж — нечетные; или же отражать множественность Ж и М и других букв алфавита. И тут мы сделаем интерполяцию из пятого вопроса. В русской (в цивилизационном смысле) среде доминирует пол и не прорастает гендер. В некоторых средах гендер заходит на традиционную территорию пола. Возьмем, например, маркировки туалетов, выходящие за пределы бинарности. Или анкеты, рассылаемые участникам ивента с целью определить оптимальные варианты размещения в отеле, где предлагается выбрать из дюжины возможных гендерных и сексуальных идентичностей. Так вот, я думаю, что литературный язык должен стать таким, чтобы нескучно (!) инкорпорировать эту революцию, произошедшую на Западе (в цивилизационном смысле), в гендерной теории и в определенных средах. Когда это произойдет в русской литературе и произойдет ли, я прогнозировать затрудняюсь. «Нескучность» — важный критерий. Правильные слова про объективацию и «второй пол» по-прежнему актуальны, и тут за несколько десятилетий ничего не попишешь (особенно если никто и не пишет). Вся эта М-Ж ситуация может представляться унылой и неисправимой, как затяжной дождь, как маразматическая реализация политики столичного градоначальника. Это воспитывает либо смирение, либо смену оптики. Понятно, что феминистские ламентации (исходящие от не достигших смирения) насколько верны, настолько же и скучны. Впрочем, смена оптики бывает скучна не менее (или это недостаточная смена?).

В романе Джанет Винтерсон «Тайнопись плоти» принципиально неясен пол главного героя и рассказчика. Эта нарочитая двусмысленность хороша как прием, но нехороша как стержень романа. Дразня читателя неясностью, автор, возможно, хочет заявить, что пол, или гендер, — это не важно, но получается, что заявляет обратное. Любая нарочитость борьбы с Х только подчеркивает и укрепляет Х. Что прекрасно сформулировал Искандер в «Стоянке человека», описывая походку героя: «Каждым движением, как бы преодолевая некую зависимость, он провозглашал свою независимость. Но именно потому, что каждое его движение подчеркивало независимость, в конечном итоге чувствовалось постоянное присутствие того, от чего он пытался быть независимым».

Переходя ко второй части вопроса. Сказать про стихи или иные тексты, что они мужские или женские, — чуть ли не самое грустное, что про них можно сказать. Любая групповая идентификация принижает, как говорила Сьюзан Зонтаг. Очень русские, очень еврейские. Но эта, наверное, грустнее своей неизбежной бинарностью: либо тексты автора-женщины очень женские, либо они — вот неожиданность — мужские, третьего не дано, и чтобы женские у мужчины — тоже практически не дано. Надо, конечно, писать в среднем роде, да слишком потешно. Еще одна неизбежность, которая мне тоже кажется грустной именно как неизбежность, — это неизбежность М в любой большой форме. Если это, конечно, не очерки о животных и не женская гомоэротическая проза, да и там найдутся бравый охотник, агрессивный братец или добрый папик Вооз. Понятно, что мы в силу привычки это так не видим, как и не сокрушаемся о неизбежности гласных в тексте, но если включить другую оптику, это будет раздражать, как неизменные цитаты из классиков марксизма-ленинизма в научных текстах недослучившейся формации. У меня есть повесть «Куриная Слепота и ее обитательницы»[6], где М нет, за исключением пары служебных и закадровых персонажей водевильного типа, в остальном же социальное многообразие обеспечивается возрастом, небольшими гендерными вариациями и степенью реальности, а не полом. Изнутри не могу оценить, впрочем, насколько это нарочито.

 

Елена Костылева

Что-то было между словами, куда-то делось.
Дорогой, ты не видел? куда-то делось...
Ты о чем? — наподобие пленочек между органами, в животе.
Как-то раз они у меня воспалились.
Мустафа пришел, поменял на новые, сделал.
Я спала, и они во сне воспалились.
Мустафа был тоже во сне, приснился.
Было потом так уютно внутри так долго.
Ты не знаешь, куда могло подеваться?
Между словом и словом такая пленка,
без которой все липко и сбилось в кучу.
Нет, не видел не видел не видел жалко.
Все сбылось кроме этого, вот ведь ****ство.
Ладно, кекс, я тебя целую. Счастливо.

сегодня меня позже всех забрали из сада
неизвестно, что было бы, если позже
эти тетки тушили свет и влезали в пóльта
все нестрашно, кекс, все смешно, кроме этих теток

 

1. Это была perestroika, сейчас бы мы назвали ее революцией. Я училась в школе. С первого по третий класс ничего было нельзя, а в мои одиннадцать вдруг стало можно все. Я вошла в Совет школы от учеников. Первым делом нами была учреждена курилка, от которой у старшеклассников были ключи. Разумеется, в нашей «комнате отдыха» той же ночью кого-то изнасиловали, и от идеи пришлось отказаться. Но вообще именно эта часть жизни, связанная с сексом, о которой до перестройки не говорилось ничего, вдруг облеклась в слова: повсюду продавалась газета «СПИД-Инфо», на Курском вокзале, куда меня привозила электричка, было полно ларьков, снаружи обитых жестью. Из маленького зарешеченного окошечка выглядывал нос какого-нибудь гостя столицы, который без звука продавал презервативы средним и старшим школьницам. Это было время, когда вся страна будто вступила в сговор — не задавать лишних вопросов. В сущности, это продолжается до сих пор. Сейчас сложно представить, что всего тридцать лет назад здесь была Северная Корея, где даже в сексуальной жизни превалировали интересы государства. В СССР ты не мог никому доверять — родная бабушка могла из-за мастурбации от тебя отречься, и ни семья, ни школа «в случае чего» никогда бы не встали на твою сторону. Частного пространства просто не было. Общественные туалеты были такие, что наша зарубежная гостья Марина Влади, приехав к Владимиру Высоцкому и зайдя в один из них, упала в обморок. (Этот апокриф вся страна передавала из уст в уста, это был, пожалуй, первый на национальном уровне опыт постсоветской рефлексии.) Слава богу, все это прошло.

Но говорить в этой связи о какой-то «работе с человеческой телесностью» даже как-то зябко. Меня интересовала не «человеческая телесность», а люди и их тела. И если сейчас я могу концептуализировать свою работу и сказать: да, тогда мы говорили о недозволенном (вся суть поэзии в том, чтобы говорить о недозволенном), то тогдашний уровень абстракции мне этого не позволял. Шло то, что мои левые друзья называют революция — когда буквально все происходит с тобой.

2. Вот тут у нас проблема, связанная, не побоюсь этого слова, с косностью критиков, чьи ранние, а может быть, и зрелые годы также пришлись на Советский Союз. Нет никакой женской, мужской или трансгендерной поэзии. При повторении подобных заблуждений, нелепой перепечатке их из одного номера журнала в другой мы транслируем чудовищно архаичную матрицу. Оглянитесь вокруг — того мира, где были «мужчины» и «женщины», больше нет. Патриархат доживает последнее десятилетие. Ваши дети уже читают мангу, где дяденьки с бородами заводят себе ребенка, начинают его обучать и воспитывать. Мне рассказал об этом пятнадцатилетний ребенок. И добавил: «Вот я вырасту, тоже заведу себе ребенка и буду о нем заботиться». С семидесятых годов существуют анимационные сериалы, где лесби живут семьями и милитантными кланами. В интернете полно мультпорно с животными! А мы все стонем, сильно ли мучали мыши кота Леопольда.

Товарищи, гендерной перспективы не существует. Существуют отдельные произведения и целые школы и направления в различных искусствах, а также — перспектива, если можно так сказать, внегендерная.

3. Евгений Харитонов. «Я как подумаю, что девочки…», «Алеша Сережа». Мне кажется, что даже из двух этих названий видна степень интимности его письма, не превзойденная и ныне. Он вскрывал то, о чем мы сами в себе не подозревали. Читая его в юности с подачи Дмитрия Владимировича Кузьмина, я рыдала очень сильно, до тьмы в глазах, и формировалась. Позже тот же эффект произвел Витаутас Плиура. Были и еще.

Мне кажется очень важным этапом для формирования современной российской телесности группа «Война» и ее эстетика, отрицавшая «эстетичность» тел и «сакральность» акта — все это смело в небытие, нет больше жеманства. Спасибо Бренеру, чьими продолжателями мы являемся.

4. Несмотря на то что гендерная бинарность сейчас маркирована как достижение скорее арабской, чем европейской культуры, через обсуждение телесности и гендера можно почти сразу же выявить важнейшие конфликты и противоречия. С появлением психоанализа мы усвоили, что субъект конституируется сексуальностью — но прошло сто лет, и теперь сексуальностью конституируются целые государства. С появлением LGBT, затем Q (квиров) и, наконец, A (асексуалов) мы видим, как либерализационный дискурс из расового, национального или (ранее) антропоцентристского переведен в область той самой телесности, о которой к тому же еще почти ничего не известно. Не очень понятно даже, есть ли она. Уже хорошо изученный вопрос психосоматического в психоанализе позволяет предполагать, что все-таки нет.

5. Литература и искусство уже стали принципиально другими. Почему? Потому что они существуют не в вакууме, а в определенной исторической и политической, общественной ситуации — в отличие, видимо, от литературной критики, толстых журналов, академических, телевизионных и других репрессивных институций.

В августе этого года я поняла, что на патриархальной идее больше нельзя построить произведение. А оппозиция «женское/мужское», о которой вы спрашиваете, это и есть патриархальная бинарная матрица. Как говорит итальянский философ и теоретик психоанализа Лоренцо Кьеза в своих лекциях: «Если вы верите в то, что двое, соединяясь, образуют одно, — вы верите в Бога». Произведение, построенное на патриархальной идее, больше не работает. Оно не работало никогда — но раньше прокатывало. Сейчас художник — только тот, кто давно отказался от «жалких предрассудков» или не имел их. Хотя предрассудки иногда жалко, но — «умерла так умерла».

Что касается лично меня и моего творчества — сейчас мой язык реформирует Сомов. Предстательствующий за него в мире живых Павел Голубев наконец издал первый том его дневников. «Я пошел к N.N. to have a fuck. Had her» — вот пример работы с человеческой телесностью, хороший, мне кажется. Резко, освежающе действуют предельно индивидуалистический взгляд художника и крайняя интимность этих записей, сделанных сто лет назад. Плюс мою психоаналитическую ипостась впечатляет степень его осведомленности о своем внутреннем мире (а значит, о мире каждого). Я чувствую благодарность и сопричастность.

 

Маргарита Меклина

Самолет

Были знакомства в спортзале, на пляже. Гавайи, молодой парень с собакой. Познакомились в чате. Представь: зовет меня на кровать, и тут же собака. Простыни в шерсти. Мужики сволочи все.

И вот в первый раз в жизни встретился с парой.

До этого всегда, как штурман с пилотом, один на один.

Она высокопоставленный работник, он тоже начальник, у них дача, у них свой самолет.

Хорошо так по хвое прогулялись, культурно, на даче красиво, картины, почти собрался домой. На минутку зашел в туалет, вышел, а они уже вместе. Примкнул.

Барахтались целую ночь, ну может быть, с перерывом. Заснули счастливо.

Я в душу им влез. Они из Европы. И она… даже не знаю, как у меня получилось. С женщиной не был одиннадцать лет!

Пригласили меня вместе куда-то лететь, продолжить знакомство. Я должен был с другом встречаться, очень, конечно, хотел отправиться с ними, но пришлось отказаться. Какая тут такая разгадка? Может, не стоило знакомиться с парой? Или дело в обратном? Будто знак мне кто подает: пора мальчиков бросить, ведь два гея семью не могут создать?

Наверно, надо жениться. Свой дом, дети, достаток. С одной стороны — баловство, сошлись-разбежались, инстинкты, а с другой — мужчина и женщина, вековая культура, ребятишки будут нас вместе держать. То, что по мужикам не перестану бегать, это понятно.

Вот для начала и познакомился с парой.

На пляже сижу, по мобиле звоню им, без толку. И ведь вроде сошлись: интерес, темперамент… в чем дело? Она пикантная, яркая, а он как раз моего типа мужчина…

Соседка звонок мой вернула. Они на самолете разбились. На мне еще — запах их тел, во мне еще его сперма, в ней — моя сперма, а их уже нет.

 

1. Мной было написано несколько текстов, таких как новеллы «Измена», «Голубая Гвинея», «Linea Nigra», «Сervix» и «Зуля, Зуля, Зуля с красным замочком», в которых я попыталась внести в русский язык физиологические описания, которых там раньше не было. Поскольку «литература желания» и «литература обладания» обычно пишутся мужчинами, для которых объектом сексуального вожделения является женщина (которая почти всегда находится в подчиненном положении, которой обладают и восхищаются, но практически никогда не описывают ее личные чувства), мне показалось, что важно ввести в русскую литературу иной подход.

Подход мужчин к человеческой телесности в русской литературе всегда был достаточно однообразен. Джон Бергер писал о так называемом «мужском взгляде», когда мужчина глядит на грудь, ноги женщины, губы. Все это стандартный перечень, который достаточно скучен: в таких описаниях нет новаторства, язык не блещет новыми искрами. В 2000 году я написала рассказ «Измена», вошедший в изданный «НЛО» сборник «Сражение при Петербурге», который затем получил Премию Андрея Белого. Там я описывала секс со всеми физиологическими подробностями, «очистив» описание от какой-либо эмоциональности. Героиня «Измены» — человек бисексуальный. Не отдавая предпочтение лишь мужскому полу, она, таким образом, спасается от подчиненной роли объекта сексуального желания. Существует распространенное мнение, что женщина отдается мужчине из-за чувств, мужчине же прежде всего важна физиологичность. Именно поэтому, ломая стереотипы, я убрала из описания секса любую эмоциональность: женщина имеет право на сексуальное удовольствие не в меньшей степени, чем мужчина, и сводить его лишь к эмоциональности — значит производить на свет расхожие, типичные романы-«клюквы» о девушках, ожидающих своего принца. К тому же сам половой акт или оргазм редко описываются в русской литературе технически; мне кажется, важно описать все детали этого действа, чтобы сделать русский язык более гибким, обогатить его новым аппаратом, способным высвободить женщину из-под гнета так называемого «мужского взгляда».

Мужчина выказывает себя гегемоном, покорителем женских гениталий и сердец. Но женщина — это настоящий демиург; вагинальный властелин мира; ее матка способна творить. Поэтому мной была написана новелла «Сervix», где я попыталась описать во всех деталях момент зачатия, момент зарождения нового человека, сознательное действие женщины, пытающейся забеременеть не через обычный половой акт (акт подчинения мужчине), а путем искусственного оплодотворения. Она не пассивный участник полового акта, а создатель, который берет дело (и семя) в свои руки во всех смыслах. В новелле «Linea Nigra» я описала девять месяцев из жизни беременной женщины, подчеркивая, что состояние беременности — это активное осознание женщиной своего места в мире, активное сотворение нового человека, а не только физическое поддержание тела в тонусе. Мысли и чувства женщины во время беременности содействуют благоприятному выращиванию плода. В новелле «Голубая Гвинея» я описала племена Гвинеи, где инициация мальчиков происходит при помощи взрослых мужчин. Мне было интересно посмотреть на гомосексуальность глазами антрополога Гилберта Хердта, чьи лекции мне довелось послушать в Университете Сан-Франциско. Таким образом, в этой новелле я ввела гомосексуальность в социокультурный контекст. В моем рассказе «Зуля, Зуля, Зуля с красным замочком» есть несколько эпизодов лесбийского секса и римминга, причем этот рассказ написан в старинных традициях спокойного, реалистического повествования. Подобное, как мне кажется, важно в описании однополой любви. Давно пора прекратить существование «гомосексуальных гетто» в искусстве и включить описания гомосексуальной, пансексуальной и бисексуальной любви в общелитературный контекст. С конца девяностых годов, описывая любовь между геями, женщинами и бисексуалами, я пытаюсь убрать клише «новизны» или ярлык «изгойства» с этих явлений.

2. Отражение только женского или только мужского подразумевает противостояние, резкость, границы, отторжение, возмущение. Я ратую за слитность и за словесный пансексуализм, разлитие всего во всем. Наличие лишь «женского» подразумевает наличие ему противостоящего «мужского». Но мир состоит не только из двух частей. Мне более близка мозаика сексуальности, ее спектр, андрогинность языка и мироощущения. На земном шаре полно других существ; кроме двуногих есть и сороконожки, микробы, моря, ноосферы. Дуализм, дуэль полов — хотелоcь бы оставить все это в прошлом и переключиться на мультивселенные, в том числе и в языке.

3. Мне нравятся новые работы Ярослава Могутина: его фотографии, показывающие «потерянных мальчиков» (серия «Lost Boys»). Часто визуальное искусство идет впереди языка, и если ранее, следуя за Алленом Гинзбергом, Могутин был вторичен (а в российской литературе сложно быть не вторичным/
вторичной после Моник Виттиг, Гертруды Стайн, Лесли Файнберг и ее «Stone butch blues»), то сейчас он открывает новые территории, вне языка. Интересен и Фридрих Чернышев: не столько его трансгендерная поэзия (первый опыт подобной поэзии в русской литературе, по утверждению Дмитрия Кузьмина), сколько образ, создаваемый им в социальных сетях. Это вновь ставит вопрос о визуальном: медиа оказывается впереди литературы, умея показать наиболее острые моменты мгновенно, например фотографии трансгендеров или описания их жизни и проблем. Что касается стихов, то они часто остаются на втором плане после социокультурных исследований и медиаисследований: например, работ интересной мне Ирины Жеребкиной. Интересна Лолита Агамалова, и я надеюсь, что некоторая ее похожесть на западных авторов и заимствование феминистского дискурса не будут препятствовать развитию ее индивидуальности и неповторимого авторского голоса. Лида Юсупова, с которой мы вместе издали книгу «У любви четыре руки», также имеет отношение к гендерной поэзии. Что касается «опыта», в данный момент я вместе с американской переводчицей Анни Фишер работаю над «LGBT Portfolio». Мы решили показать миру русскую ЛГБТ-литературу в переводе на английский язык, и как раз тут выяснилось, что небезыинтересные поэтессы Лолита Агамалова и Оксана Васякина отказываются публиковаться в переводе авторов-мужчин. Как феминистки, они согласны только на перевод авторов-женщин. Все это создает некоторые трудности понимания. Показывая миру русскоязычную ЛГБТ-поэзию, я стремилась подчеркнуть, чем она отличается от ЛГБТ-поэзии американской. И поэтому я выбирала стихотворения, в которых присутствуют политические реалии. В сущности, говоря о сексе и теле, в современном мире нельзя не говорить и о политике. Мне интересно, как политика (общее, социальное) может быть связана с личным (ощущениями моего тела, оргазмом). Наверное, хотелось бы побольше подобных тем в русской литературе, но из-за не совсем благоприятного политического климата (политического климакса?), я полагаю, очень многие авторы просто молчат. Из-за самоцензуры. Что совсем не содействует свободе авторского выражения.

4. См. ответ на третий вопрос. Русской литературе не хватает остросоциального текста про «сексуальные меньшинства»: о том, как их эмоциональная и духовная жизнь затруднена нынешними политическими условиями нетерпимости и непримиримости.

5. В своих ответах на первый вопрос я как раз и говорю про уничтожение границы между мужским и женским; меня лично гораздо больше привлекают андрогины, смещение и смешение мужских и женских ролей, трансвестизм и трансгрессия. Однако сложно представить, насколько быстро можно изменить искусство, чтобы оно стало принципиально иным: ведь хотя бы только для того, чтобы российские законы и общественное мировоззрение пошли в ногу с западными, нужно лет сорок-пятьдесят.

 

Полина Барскова

                                                     Д.

Летняя лесная пробежка
Под лобовое стекло ко мне притекла стрекоза
Умереть
С дерева свесился груздь 
Как отслуживший но памятный балетный костюм
(Шурочка Лидочка несравненная Китри! )
Сбоку дырочка —
как от пули.
Бурундук, завидев меня, свалился с листа каштана
— где сидел задумавшись, 
Размечтавшись.
В июле
Грусть грудь
У меня покалывает.
Ветер прокалывает 
мне ухо, в наушнике композитор Бах.
На губах 
у меня композитор Бах.
Одна красавица, знающая что она красавица,
Спросила меня в интервью
Какие у Вас отношения с Вашим телом?
С вот этим? С каким?
Которым я плачу пью вью?
Которым я умру 
Как стрекоза?
С оголтелым
желанием
— всего всего —
Видеть бурундука
Видеть гриб видеть смерть,
Смеяться, стремиться?
С тем телом, которое сжимается от любви?
Расширяется от любви?
С тем которое, не в состоянии терпеть любовь,
Погружается в воду?
Если ты хочешь говорить о теле: назови
Его —
Типа «тугая плоть»,
Типа штука отделяющая свободу
От несвободы,
Типа образ, персона,
Лебедушка в падеде,
Тлен исчезание,
«А ведь была такою!..........»
Леший идет ссутулившись с пиявкою в бороде
Русалка скользит и светится под рекою

 

1. Я полагаю, что этот предмет, эта тема всегда были для меня центральными, но развивался этот интерес не совсем ожиданно, даже для меня. С юности меня интересовало другое, если угодно, «декадентское» тело: то, о котором замечательно писал Батай. Тело, которое является пограничной зоной между внутренней, скрытой жизнью субъекта и миром вокруг: поэтому эта зона, область телесного, всегда в опасности, собственно, она и есть опасность. Мой интерес был таков, что я создала в колледже курс «Декадентские предметы», где мы разговариваем о Бодлере и Гюисмансе, Уайльде и Блоке, Гиппиус и Сомове. Разговариваем о жизни как яростном поединке с собственным телом: и, к моему известному изумлению, эта тема в совсем другом смысле, другом обличье заняла центральное место уже в моих занятиях блокадной культурой, где речь тоже постоянно идет о поединке блокадника со своим телом. Ведь именно собственное тело, а не весьма абстрактный фашистский воин становится в блокадном городе врагом, чудовищем. Я о блокадном теле и его репрезентациях написала статью с адекватно отвратительным названием «Скелеты и пышечки» — о том, как дистрофики описывали булочниц, и наоборот.

2. Я пишу телесные стихи человека, который, скажем, произвел из себя другого человека и, таким образом, оказался с этим человеком нерасторжимо связан. Этот опыт — материнства — совершенно неотделим от меня самой, от моего способа писать, думать. Вот эта специфическая комбинация силы и уязвимости, мне кажется, определяет  многое во мне. Я это понимаю, да, как «женское», но я ненавижу обобщения, общие места. Хочу думать, что моя женскость, как и любая, индивидуальна: она связана именно с моим опытом, советским, русским, еврейским, американским, с такими вот радостями или потерями (это одна из многих важнейших рубрик, но не определяющая все остальное). Мой способ телесности — жить, помнить, воспроизводить — связан, например, с пионерским лагерем «Юный дзержинец», где нас, обовшивевших, коллективно брили наголо на плацу. Важен гендер, важен и социум, нет неважного.

3. Для меня — возможно, весьма неоригинальным образом — это был Павленский, который сделал такой арт/объект — тело, которое тебе не принадлежит, тело, которое принадлежит государству, все время боится, остерегается, привыкает к подчинению, боли. Хотя вот для меня писатель Гоголь очень хорошо про тело придумал, увидел, — вероятно, это тема вызывала у него особый интерес, даже ужас. И история про шинель и призрака, и, чего уж, история про прогулки носа — это все истории про страх телесного, про надежду избежать с ним встречи.

4. Я сейчас преподаю в довольно радикальном учебном заведении: в Хэмпшир-колледже, в США. Здесь студенты очень обижаются, если ты их называешь «он» или «она», не спросив, как они себя хотят представлять. Это постоянный контекст жизни здесь: в последний раз мы с моей коллегой преподавали Шекспира, большинство студентов хотели говорить, не погиб ли Ромео от того, что прошел мимо любви Меркуцио, в чем истинная чудовищность леди Макбет, женщина она или нет и т.п. Поиск себя, любой поиск, любое самоопределение очень важны, очень здоровы, очень сложны, и мне это симпатично. Сможем ли мы придумать что-то новое? Не уверена: мы можем продолжать отскабливать от себя наросты несвободы.

 

Марианна Гейде

О суккубах

Видом суккубы невзрачны, взгляд пристегивается к ним, как пуговица, схваченная капканом петли. Попробуешь отвести его — и скорее глазное яблоко выкатится из лузы. Напоминают они то ли состарившихся девочек, то ли восковых кукол из витрины парикмахерской. Носы их приплюснуты, глаза раскосы, и все лицо как будто пришпилено булавками на несоразмерно большой для него череп. Ростом суккуб едва до плеча среднему человеку, так что при взгляде его спина разом сгибается, а суккуб глядит снизу вверх, зрачки у него мутные, с нетвердым рваным контуром, и ведут прямо внутрь головы, наполненной густой чернильной тьмой. Кажется, прошла уже вечность, а ты все еще глядишь в эту тьму, чувствуя, как она медленно просачивается в твое тело, отнимая по частям его подвижность и животное тепло, ты не можешь пошевелить даже кончиком мизинца, а суккуб от этого, напротив, распрямляется, вытягивается, суховатая кожа его, напоминающая морскую губку, делается влажной и мягкой. Так он преображается в существо, приятное твоему воображению, и одним движением мысли ты можешь прибавить к нему любую черту. Все это суккуб унесет с собой, когда улизнет под землю, начисто стерев из твоей памяти все то, что ты ему отдал против собственной воли. Так неприкаянны люди, пережившие встречу с суккубом, точно из них вытащили пружину, приводящую в движение механизм жизни. Те, живые, другие, что-то ищут, взгляд их тщательно обшаривает ландшафт в поисках радости — эти не ищут ничего, а как будто бы все пытаются что-то вспомнить. Погруженные внутрь собственной души, тщетно пытаются они отыскать в ней образ, по карте которого смогли бы найти себе путь во внешнем мире, но там его нет. Но где же он тогда? Преображенный, содержится он внутри суккуба, точно в темноте его пустого тела-бутыли зажгли волшебный фонарь и тени пляшут по стенкам, перетекают, резвятся, радуются, проклятые бабочки. «Где моя душа? — вопрошает человек, или, вернее: — Душа моей души куда сокрылась?» Душа его души резвится с другими душами внутри проклятого суккуба. Если изловчиться, если подкрасться, если подобраться к суккубу сзади, пока он занят очередной жертвой, и ударить со всего размаха молотком по затылку, то череп треснет, как глиняный горшок, и освобожденные души разлетятся в разные стороны, затрепещут, забьются в стекло, силясь выбраться. Только трудно изловить суккуба, он осторожен, его ухо навострено против всякого случайного шороха. Оттого и не много находится охотников. Другие же вздумают суккуба пересилить, душу души своей не отдать ему, а напротив, перелить в себя множество других. Этим нужно много удачи: слишком слаб человеческий взгляд против взгляда суккуба. Поражение же слишком ужасно, да и никто этих хитрецов в случае неудачи жалеть не станет. Скажут: «пропащий совсем человек, если взялся за такое ремесло», ведь всякий с детства знает — кого ловит черт, тот еще может искать защиты у Провидения, но кто сам отправился охотиться за чертями, тому и Провидение не помощник. И отворачиваются, пряча глаза, точно и сами стали заразны.

1. В подростковом возрасте эти проблемы неизбежно вызывают повышенный интерес; в текстах, которые появились несколько позже, тема телесности занимала значительное место. Чаще всего это тело было страдающее, претерпевавшее какие-то мучительные, но желанные для него превращения. Это в определенном смысле было связано с каким-то личным опытом, но также большое значение имели христианские коннотации. В детстве меня преследовал некоторый невротический страх смерти, иногда доходивший и до абсурдных проявлений, и сопутствовавшее ему желание узнать как можно больше о предмете своего страха. А христианские мартирологи и изображения на сюжеты из жизни мучеников, добровольно принимавших смерть, позволяли дать иной взгляд на телесность и на смерть, преодолеть ее невозможность. Хотя впоследствии эти темы перестали меня увлекать. Мертвое тело продолжало притягивать внимание уже вне связи с идеями жертвы и воскресения, поскольку оказалось полем, в котором развертывается иная жизнь, не связанная с человеческим существованием. Очень познавательна была экскурсия в судебный морг на секции. Также очень важной вехой в отношение к телесности, не связанной с христианской трактовкой, стала книга Валерия Подороги «Феноменология тела». Телесное оказалось одновременно и больше, и меньше человека: кто всерьез воспринимает себя как тело, кто может сказать о себе «я тело»? Тело, corpse — это то, чем мы станем в тот момент, когда не сможем больше себя осознавать, и в то же время никто не может существовать вне тела. Мы начинаем понимать это, когда в теле что-то ломается. Существует, например, чувство проприоцепции, о котором мы редко вспоминаем, настолько оно в каком-то смысле мы сами и есть, но если что-то в его механизме нарушается (такой случай описал Оливер Сакс в главе «Бестелесная Кристи») — мы осознаем, насколько автономно действует наше тело, как беспомощны мы делаемся, когда оно по какой-то причине больше не может выполнять за нас мельчайшие движения, о которых мы никогда не думаем сознательно.

2. Я не сторонник гендерного разделения в литературе, хотя, разумеется, какие-то тексты однозначно опознаются как «сконструированные по женской схеме» или по «мужской». Но это разделение следует признать устаревшим. Мне куда ближе квир-оптика или какие-то маргинальные явления (например, романы Поппи Брайт, автора, который позиционировал себя как «гея, запертого в женском теле», а не так давно привел к единству форму и содержание, совершив трансгендерный переход), чьи книги, написанные в стиле «сплаттер-панк», едва ли у кого-то повернется язык назвать женскими. Книги, в которых отражается небинарная оптика и какой-то новый тип человеческих отношений. Свои тексты я считаю гендерно нейтральными. И очень злюсь, когда пытаются в них вчитать какой-то якобы «женский взгляд». В ранней прозе иногда поднимается тема гендерной идентичности, как правило, герой не способен четко себя идентифицировать с мужским или женским, но мне это скоро надоело и эти ранние тексты я уже не очень люблю. В поздней прозе я иногда просто беру и меняю пол персонажа, чтобы не «палить» прототип, и это, надо сказать, не сильно что-то меняет в сюжете.

3. Для меня это, прежде всего, уже упомянутый Валерий Подорога. Художник Готфрид Хельнвайн. Также упомянутый Оливер Сакс. Но это скорее больше о телесности, чем собственно о гендере. А что касается изменения языка, то здесь, как мне кажется, важную роль играли сериалы. Они в последнее время многое изменили в лучшую сторону не в узкой группе художников и интеллектуалов, а в общественном мнении. Геи, лесбиянки, бисексуалы, трансгендеры больше не жутковатые персонажи, как в фильмах «Основной инстинкт» или «Молчание ягнят» (многие в ЛГБТК-сообществе эти фильмы терпеть не могут), а просто герои, которые живут своей жизнью, раскрывают преступления (хотя, может быть, и совершают), или лечат болезни, или борются за власть, их ориентация и идентичность не скрываются, но и не педалируются, просто мир показан несводимым к навязчивой оппозиции «мужское и женское».

4. Прежде всего, он позволяет представить разнообразие мира, и не только человеческого. Раньше было принято относить всяческого рода нестандартные отношения к «противоестественным», противным природе. Но чем больше ученые узнают о мире живых существ, тем яснее мы понимаем, что в мире животных устойчивая моногамная пара с детенышами — скорее исключение, чем правило. У некоторых рыб самки меняют пол, а у некоторых — самцы, в зависимости от того, у какого вида крупнее самки или самцы. Вожака убили — и на его месте оказывается другой. Чайки живут лесбийскими парами, а пингвины Гумбольдта образуют устойчивые гей-комьюнити, а самок избегают. У некоторых видов самцы настолько меньше самок, что живут внутри их гениталий. У сурикатов царит матриархат, а гиены и вовсе обзавелись псевдопенисом. И множество других фактов, показывающих, что никакие виды отношений нельзя признать правильными, природными, в ней много такого, что могло бы шокировать сторонников «естественности». Впрочем, все, кто когда-либо держал котов, и так это отлично знают. Мне иногда нравится придумывать животных, иногда даже в них верят. Но именно просветительских задач я перед собой не ставлю. Это все же задача публицистики и научно-популярной литературы.

5. Я верю, что эта граница уже во многом преодолена. И будет преодолеваться и дальше. Хотя в нашей стране, увы, процесс может затянуться надолго. Но, так или иначе, традиционная гендерная модель перестала работать, потому что для выживания в ней больше нет необходимости. Беспокоиться о демографическом росте в условиях перенаселенной планеты не приходится. А вот о качестве человека — увы, приходится. Было бы неплохо, если бы люди со школы больше узнавали о собственной природе и природе других существ и меньше — об устаревших моральных нормах XIX века. Может быть, существовавшие прежде гендерные модели и продолжат существовать, но перестанут восприниматься как единственная реальность, не подлежащая изменению. Я сейчас думаю, что, случись мне родиться вот таким человеком, как сейчас, скажем, в XIX веке или даже в середине XX, мне вряд ли удалось бы выжить. И вряд ли захотелось бы. Впрочем, может, нас еще всех уничтожат. Что ж до собственного творчества — я же довольно аутичный человек, для меня творчество — это мой мир, в котором я имею свободу. Если мне хочется, чтобы там не было устаревших гендерных моделей, то там их не будет. Если мне хочется, чтобы там были русалки, гермафродиты или гигантские улитки-автотрофы, то они там будут. Конец человека в ницшеанском смысле для меня уже наступил. 

 

Оксана Васякина

Лица их из земли и древесной пыли
Лица их желтоваты в свете заводских фонарей
Все они смотрят тысячеголовой женщиной
Все они машут нам тысячесоставной рукой

Их тревога заставляет трепетать листья тяжелых деревьев
Их желудки растворяют тонны картошки и мяса
Целым лицом все они смотрят на нас

И если из глаз их слезы покатятся
Мы все задохнемся от соли
Соль разъест нашу кожу

И если женщина потеряет хотя бы один орган своего тела
Другая скажет — возьми мою грудь возьми мои пальцы
Нас так много что пота и плоти хватит на всех
И никто не заметит
И ни одна не скажет
И никто не посмеет называть тебя ущербной

 

1. Да, это так, поскольку свою поэтическую практику я не отделяю от опыта жизни, я могу ответить на этот вопрос исходя из него. Я родилась во время развала СССР, моя семья — это люди советские (или постсоветские), в нашей семье никогда не было культа чувств и внимания к телу. Например, мой отец, умерший от СПИДа, — тому подтверждение: когда он узнал о своем диагнозе, он не придал ему значения, он вообще никогда не был внимателен к своему телу, его трансформациям и боли. Несмотря на адские боли в голове (ВИЧ спровоцировал менингит), он отправился в свой последний рейс (он был дальнобойщиком). Когда я взрослела, мне приходилось узнавать собственное тело самостоятельно, через практики селфхарма и субкультурных модификаций. Мой интерес к собственному телу отчасти, думаю, сформирован «откатом» от родительского, семейного отрицания тела: я, наоборот, всегда пыталась к нему приглядываться и описывать его. Мне кажется, интерес к телу — это своеобразная реакция на развал Союза, поскольку, как мне кажется, в СССР личное тело (страдающее, сексуальное, отвратительное) было вытеснено и заменено телом коллективным, когда же Союз развалился, все оказались наедине со своими телами и болью.

Для меня опыт тела в поэтической практике занимает важное место еще и потому, что я женщина. Я росла в той среде, где женщин уничтожали — мои родственницы ходили битыми, я часто слышала, что ту или другую соседку-подругу-родственницу изнасиловали. С детства я мучилась вопросом, почему нас насилуют и убивают и при этом все женщины вокруг только и говорят о мужчинах, ждут их, желают, а когда мужчины приходили, они били и насиловали. Когда я смотрела на женщин, жертв насилия, я думала об их чувствах и опыте, который, поскольку внимание к чувствам было чем-то неприличным, сохранялся в теле и длился бесконечно. Я пользуюсь услугами психотерапевтки уже три года. Направлений психотерапии миллион, но все они сходятся в одном — опыт травмы, даже если мы ее, травму, не помним или таковой не считаем, сохраняется в теле и, теоретически, ее можно актуализировать и «проработать» через тело. Я переживала несколько инсайтов в процессе терапии, узнала о себе много нового.

2. Я не могу сказать, что я пишу «женские» стихи: как бы мы ни старались разрушать или модифицировать язык, мы все равно живем в мужском мире. Однажды я сняла ироничное видео, в котором я говорю, что если бы стихи Елены Шварц были женскими, то они были бы вот такими, — и начинаю молча танцевать странный танец. Мне важно говорить о своем опыте на том языке, на котором меня поймет большее количество женщин (и, возможно, мужчин, хотя, как показывает опыт, большинство мужчин начинает «бомбить»). Я не ставлю себе задачу создания нового языка, но и не считаю ее бессмысленной, вот у программистов это хорошо получается, например.

3. Имен очень-очень много. Если говорить о теле, можно начать с классического перформанса 1960-х годов. Это была целая эпоха разговоров о теле, его испытания и познания. Гендер для меня — слишком размытое понятие, не всегда собеседники договариваются о значении этого слова. Мне кажется, что мы живем в такое время, когда место гения, которому суждено изменять взгляд на вещи, язык и т.п., заняла история. Историческая катастрофа теперь определяет и язык, и взгляд на вещи.

4. Я стараюсь избегать разговоров о гендере. У меня очень простая цель: я постоянно занимаюсь описыванием реальности, в которой пребываю. У этого метода, правда, есть ловушка — невозможно то, что я пишу, отчуждать от себя, но я, по крайней мере, стараюсь быть честной в изложении фактов и чувств. И центральное место в моем творчестве занимает тело и его опыт.

5. Разнообразные гендерные модели, на мой взгляд, существуют и сегодня. Ты заходишь в интернет и в тысяче пабликов находишь тысячи гендеров, множество самоназваний, но от этого не изменился общий порядок, существ женского и мужского пола продолжают воспитывать и социализировать в рамках норм мужского и женского. Мне мир разнообразных гендерных идентичностей, который я наблюдаю, кажется скорее эскапистской практикой, нежели политической силой. Гендер сам по себе не существует вне иерархии, и я не вижу перспективы в гендерной множественности. По поводу литературы мне сложно загадывать. Сейчас зарождаются, по следам Донны Харауэй, различные, как это называет Галина Рымбу, «экопоэтики», нацеленные на «сотрудничество» с грибами и гумусом. Меня эта перспектива  сейчас привлекает больше, поскольку в ней есть утопия и обещание равенства всех (это тоже смахивает на эскейп, но хотя бы задорный). Но жизнь, конечно, сложнее, чем желание говорить с грибами на одном языке.

Я недавно начала работать над циклом — не знаю, получится ли он, — в котором на примере маленького городка я описываю насилие человека над человеком и природой, необратимость и скорбь, которая живет в земле и людях.


[1]  Жусупжан Д., Фанайлова Е. Невидимые женщины Оша // https://www.svoboda.org/a/24440723.html.

[2]  Дурова Н. Записки кавалерист-девицы. Калининград, 1999 (http://az.lib.ru/d/durowa_n_a/text_0080.shtml).

[5] См. мой перевод здесь: http://polutona.ru/?show=reflect&number=29&id=369.

[6] Зеленина Г. Куриная Слепота и ее обитательницы // Волга. 2014. № 11/12.

 

Версия для печати