Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2014, 1(125)

Автопортрет в выпуклом зеркале

(пер. с англ. Яна Пробштейна)

Документ без названия

 

 

Перевод выполнен по изданию: Ashbery John. Self-Portrait in a Convex Mirror // Ashberry John. Selected Poems. New York; Harmondsworth, England: Penguin Books, 1986 (rpt.: New York: Viking, 1985). P. 188—204.

Как изобразил Пармиджанино: правая рука
Больше головы, в жесте выброшенная в лицо зрителю,
Она легко ускользает назад, как бы защищая
То, что сама возвещает. Пара освинцованных рам,
Старые балки, мех, заложенный в складку муслин
Согласуются в ритме с лицом, наплывающим
И ускользающим, как и рука, с тою лишь разницей, что
Лицо безмятежно хранит отрешенность. Вазари пишет:
«Однажды Франческо решил написать автопортрет,
Глядясь в выпуклое зеркало, какими
Пользуются цирюльники... Для этого он заказал
Столяру выточить шар из дерева, затем, распилив
Кругляш надвое, сделал его размером с зеркало и
С великим искусством скопировал то, что увидел в зеркале», —
В основном свое отраженье, но с портрета оно удалено.
Зеркало отражало лишь то, что он видел,
Этого было довольно для выполненья задачи:
Лицо, покрытое лессировкой и лаком, отражено под углом
В 180 градусов. Время дня или насыщенность света,
Соответствуя образу, сохраняют лицо
Живым и цельным в волнообразном
Движенье. Душа утверждает себя.
Но далеко ли сможет она проплыть через взгляд,
Чтоб затем безопасно вернуться в гнездо? Потому что
Изогнуто зеркало, расстояние возрастает
Значительно, то есть достаточно, чтобы сказать,
Что душа — это пленница, которую держат
В гуманном застенке, не давая двинуться далее взгляда,
Когда тот отрывается от картины.
Папа Климентий и его приближенные «были поражены»,
Как пишет Вазари, даже хотели приобрести сей портрет,
Чего не случилось. Душа должна оставаться на месте, даже если,
Неугомонная, слыша, как дождь барабанит в окно
И вздыхают осенние листья, сгребаемы ветром,
Она на свободу рвется, наружу, но вынуждена оставаться
В очерченных рамках. Ей надлежит двигаться
Как можно меньше. Вот о чем повествует портрет.
Но есть в этом взгляде сочетание радости,
Нежности и сожаленья, столь мощное
В своей отрешенности, что на портрет невозможно
Долго смотреть. Секрет слишком прост. Жалость саднит,
И горячие слезы текут: в душе нет души,
Нет тайны, она настолько мала, что легко
Помещается в клетке, в каморке, в мгновенье,
На котором сосредоточено наше вниманье.
Это — музыка без слов. Слова — спекуляция только
(От латинского «speculum» — зеркало):
Они ищут и не могут найти значения музыки.
Нам кажется, что это — лишь ипостаси мечты,
Несомые жестом, колеблющим лицо перед взглядом,
Избегая смятения ложного под небом вечерним,
Как доказательство неподдельности.
Но это — сама жизнь, заключенная в сферу.
Хотелось бы выпростать руку из шара,
Но плоскость, ее несущая, налагает предел.
Несомненно, именно это, а не инстинктивный порыв
Что-то скрыть, придает руке столь огромный размер,
Когда она, не спеша, ускользает назад. Невозможно
Написать ее плоской, как бы на стене, —
Она должна быть вписанной в круг,
Возвращаться, странствуя, к телу,
Казалось бы, столь чуждому ей, ограждать,
Как бухта, лицо, на котором усилие
Выполнить это условие читается как
Укол улыбки, зарница или звезда:
Ты не можешь сказать, что доподлинно видел ее
В сгустившемся мраке. Рассеянный свет,
Требуя утонченности, диктует заранее, чтобы
Его причудливая метафоричность все озаряла вокруг, —
Что не столь важно, хотя и подразумевается. Франческо,
Рука твоя достаточно велика, чтоб сокрушить сферу,
И даже, кажется, слишком — для затейливых хитросплетений, —
Что лишь противоречит ее последующему плененью. (Она велика,
Но все ж не груба — просто в другом измерении, словно
Кит, спящий на дне морском, в сравнении с крохотным кораблем
На поверхности, представляющим ценность лишь для себя самого.)
Однако твои глаза утверждают, что все есть поверхность.
Поверхность есть то, что изображено,
И нет ничего, кроме того, что есть.
В комнате нет иного заднего плана, кроме альковов,
И окно, вернее, полоска окна, не имеет большого значенья,
Ни зеркало справа, даже просто
Как индикатор погоды, что по-французски —
Les temps, — слово для времени, и это
Согласуется с утверждением, что изменения —
Лишь проявления неизменного. Целое
Устойчиво в неустойчивости, сфера, подобная нашей,
Покоится в вакууме, так пинг-понговый шарик
Безопасно кружится в водовороте. И так же,
Как нет слов для понятия «поверхность»,
То есть нет слов, чтобы выразить зримо,
А не поверхностно, что есть поверхность на деле,
Невозможно и разрешить противоречие между
Опытом и страданьем. Ты будешь упорствовать, просветленный,
В жесте, не выражающем ни объятия, ни угрозы,
Но сочетающем и то, и другое в чистом
Утверждении, не утверждающем ничего.

Воздушный шарик лопается. Внимание вяло
Отвлекается. Облака кружатся в луже, дробясь
На зубчатые фрагменты. Я думаю о друзьях,
Пришедших меня навестить, о том,
Каким было вчера. Неповторимый луч
Памяти падает искоса, вторгаясь в сознанье модели,
Когда в тишине мастерской он собирается
Притронуться кистью к автопортрету.
Сколькие, посетив тебя и немного побыв,
Оставляли светлую или темную речь,
Ставшую частью тебя, словно свет позади
Продуваемых ветром туманов, песков,
Очищенных и преображенных, пока в тебе не останется
Ни крупицы, которую ты уверенно мог бы
Своею назвать. Их рассказ течет до сих пор
В форме воспоминаний, помещенных в глубь
Нагроможденных кристаллических глыб. Франческо,
Чья изогнутая рука повелевает сменой времен
Года и мыслями, что, отслоившись, уносятся
С головокружительной скоростью, словно
Последние упрямые листья, сорванные с мокрых ветвей?
Я вижу в этом лишь хаос твоего круглого зеркала,
Собирающего все предметы вокруг путеводной
Звезды твоих глаз — пустых, ничего не ведающих,
Они мечтают, но не являют никаких откровений.
Я чувствую, как медленно разгоняется карусель
И кружится все быстрей и быстрей: стол, бумаги, книги,
Фотографии старых друзей, окно и деревья
Сливаются в одном бесформенном клубке,
Окружающем меня со всех сторон, куда бы
Я ни взглянул. Не могу объяснить
Эффект выравнивания: почему все предметы
В этом котле превращаются в однообразную массу,
В магму интерьера. Здесь только ты — мой вожатый,
Твердый, неоднозначный, принимающий все с той же равно
Призрачной улыбкой, а время разгоняется и вскоре уже,
Гораздо позже, я в силах найти единственный выход —
Расстояние, которое нас разделяет. Давным-давно
Разобщенные факты значили что-то —
Маленькие происшествия, удовольствия дня,
Шествующего тяжеловесно, как домохозяйка
Среди повседневных забот. Сейчас невозможно
Восстановить эти свойства в серебряной дымке,
То есть список того, чего ты добился, когда
«С великим искусством скопировал то, что увидел в зеркале»,
Дабы достичь совершенства и удалить навсегда
Все лишнее. Среди твоих приемов есть несколько,
Увековечивающих твою очарованность самим собою:
Лучи глаз, муслин, коралл. Но это уже не имеет значенья,
Поскольку таково сегодня положение дел, в то время
Как тень человека, перерастая пространство,
Превращается в мысли о завтра.

Завтра — легко, но сегодняшний день не отмечен на карте,
Уединенный, не желающий, как и любой пейзаж,
Подчиниться законам перспективы, разумеется, из-за
Глубокого недоверия художника.
Конечно, нынешний день знает,
Что некоторые вещи возможны,
Но не знает какие. Однажды
Мы попытаемся сделать все, что возможно,
И, возможно, кое в чем преуспеем,
Но это не будет иметь отношения
К тому, что сегодня обещано: наш
Пейзаж ускользает от нас, исчезая
За горизонтом. Сегодня покрыто
Блестящей обложкой, которая объединяет
Намеки и обещания и позволяет
Человеку брести домой, уходя от них,
Так что и эти вероятнейшие возможности смогут
Остаться цельными, не будучи
Подвергнуты испытанью. На самом-то деле
Кожух пузырьковой камеры так же прочен,
Как яйца рептилий: там все запрограммировано, и все
Идет своим чередом, вбирая все больше в себя,
Но сумма при этом не изменяется, и, как человек
Привыкает к шуму, не дававшему раньше заснуть,
Так же и это пространство, подобно песочным часам,
Вмещает в себя сей поток, при этом
Ни климат, ни атмосфера не изменяются
(Разве что, быть может, блекло, почти незримо
Поток светлеет в точке, где фокус
Заостряется в направлении к смерти — подробней об этом
Чуть позже). То, что должно бы стать пустотою мечты,
Пополняется неизменно, ибо источник грез постоянно
Вбирает в себя другие ручьи, так что и эта мечта
Способна налиться соком и расцвести,
Как центифолия, презирая законы,
Регулирующие наши расходы в интересах страны,
Пробуждая нас и побуждая вновь начать жить
В том, что превратилось в руины. В книге «Пармиджанино»
Сидней Фридберг так говорит об этом: «Реализм портрета
Отражает уже не объективную правду, но
Причудливость мира... Однако искажение формы
Не создает ощущения дисгармонии... Формы в значительной мере
Сохраняют пропорции идеальной красоты», ибо
Они питаются столь путаными мечтами, что
На их месте однажды мы замечаем дыру.
Становится просто объяснить их значение,
Если не смысл. Им суждено было
Напитать мечту, которая вмещает их в себя,
Пока поглощающее зеркало не вывернет их наизнанку.
Они кажутся странными, потому что их невозможно увидеть.
Мы понимаем это, только когда они ускользают,
Как волна, что, разбиваясь о скалы, теряет
Свои очертания в жесте, который их выражает.
Формы в значительной мере сохраняют пропорции
Идеальной красоты потому, что питаются тайно
Нашими представлениями об искаженной реальности.
Зачем огорчаться от такого порядка вещей,
Если мечты, поглощаясь, становятся продолжением нашим?
Возникает нечто, подобное жизни, — движение
От сновидения к его кодификации.

Когда начинаю его забывать,
Он тотчас же снова являет мне свой стереотип,
Но стереотип незнакомый — лицо,
Что плывет, оставаясь на якоре, дитя опасности,
Рыщет в поисках новых, «скорее ангел, чем смертный» (Вазари).
Ангел, быть может, похож на все, что мы напрочь забыли,
То есть при встрече даже кажется странным,
И невозможно представить, что это было
Достоянием нашим однажды. Вот с какой точки
Зрения допустимо вторгаться в интимную жизнь
Дилетанта-алхимика, который стремился
«Не исследовать тонкости искусства
В наукообразной манере, но посредством
Искусства хотел передать зрителю чувство новизны
И удивления миром» (Фридберг). В поздних портретах,
Таких, как «Благородный господин» из галереи Уффици,
«Молодой прелат» из галереи Боргезе
И неапольская «Антея», заметна неестественность в духе
Маньеризма, но в этом портрете, по наблюдению Фридберга,
Удивление и неестественность скрыты
В идее, а не в воплощении.
Гармония Высокого Возрождения ощутима, хотя
Искажена, — новизна заключается в кропотливой
Передаче стремлений отражающей круглой поверхности
(Это первый автопортрет в зеркале) —
Это может на миг тебя одурачить, пока не поймешь,
Что отражение — не твое. И тогда
Чувствуешь себя героем Гофмана,
Лишенным собственного отраженья,
С тою лишь разницей, что меня всего,
Кажется, вытесняет суровая
Инакость художника из той, другой комнаты.
Мы удивили его во время работы, —
О нет, это он удивил нас своею работой. Портрет
Почти завершен, удивление почти исчезло в тот миг,
Когда он выглядывает, пораженный
Снегопадом, который уже угасает, искрясь
Снежными блестками. Снег случился, когда
Ты случайно заснул, и незачем просыпаться ради него,
Разве что из-за того, что день клонится к вечеру
И потом не сможешь заснуть допоздна.

Тень города нагнетает свою злободневность:
Тень Рима, где Франческо работал во время осады,
Когда солдаты грабили завоеванный город, —
Его изобретенья восхитили солдат, ворвавшихся в дом,
Ему даровали жизнь, но вскоре он умер;
Тень Вены, где находится ныне автопортрет,
Который я вместе с Пьером видел в 1959 году;
Тень Нью-Йорка, логарифма всех городов,
Где я пребываю сейчас. Наш пейзаж оживает
В ответвлениях и сообщеньях челночных.
Совершаются сделки посредством взгляда, жеста,
Слухов. Портрет, отражающий в зеркале
Неизвестную, но удивительно точно
Изображенную мастерскую, открывает иную
Жизнь города, который стремится выкачать жизнь
Из картины, подчинить предписаньям
Нанесенное на карту пространство,
Изолировать его, словно остров. Временно этот процесс
Приглушен, однако близится нечто иное,
Новая изощренность прецизионности носится в воздухе.
Сможешь ли ты устоять, Франческо? Достанет ли сил?
Этот вечер несет в себе то, что не ведает сам, —
Слепой, на собственной тяге, он о себе
Не имеет понятия. Это — инерция, когда-то
Признавшая минным подкопом
Всякую деятельность — личную или публичную.
Шептание слова, что невозможно понять,
Но можно почувствовать — озноб, порча
Распространяются вширь, захватывая мысы и полуострова
Твоих прожилок, нервюров, достигая архипелагов
И овеваемой воздухом, омываемой тайны открытого моря.
Это — изъян. Достоинство же заключается в том,
Что ты узнаёшь эту жизнь, потрясения,
Которые, казалось, прошли, но сейчас,
В свете новых вопросов заметно,
Как они бегут без оглядки, выбиваясь из стиля.
Если им суждено классикой стать, придется решать,
На чьей они стороне: скрытность их
Городской пейзаж подточила, превратила его недомолвки
В упрямо-усталые стариковские игры. Сейчас
Нужен тот самый невероятный воитель, который
Бросит вызов, барабаня в ворота изумленного замка.
Твои доводы, Франческо, черствеют в ожиданье ответа,
Который все не приходит. Если сейчас
Они рассыпятся в прах, значит, назрело
Для этого время. Но посмотри и послушай:
Возможно, другая жизнь копится там, в тайниках,
Никому не известных, — то есть это не в нас
Произошла перемена, мы сами — те измененья,
Когда бы смогли мы оглянуться, вернуться
И вновь пережить их, хотя бы отчасти, обратить
На закате лица к светилу, и все
Образуется: нервы в порядке, дыхание в норме.
Поскольку эта метафора призвана включить нас в себя —
Мы ее часть и можем в ней жить,
Как на самом-то деле и было, — то следует лишь
Обнажить мысль для вопросов, которые,
Как стало ясно теперь, врасплох не застанут,
А без угроз придут в свой черед, — то есть
Как все, что происходит обычно, подобно
Концентрическим кольцам лет, нарастающим
Вокруг жизни: если вдуматься, все справедливо.

Ветерок, словно шелест страницы,
Возвращает твое лицо: мгновенье
Отгрызает огромный кусок
От зыбкой мглы интуиции, следом идущей.
В пространстве замкнуться есть «смерть сама»,
Как сказал Берг о фразе из «Девятой симфонии» Малера,
Или Имоджин в «Цимбелине»: «Даже смерти
Не нанести острей удара», — ибо,
Пусть даже упражнение или тактическая уловка,
Такой уход в себе несет
Миг осуждения того, что сам же созидал.
Не в силах ни забывчивость стереть его,
Ни пожелания благие воскресить,
Пока он остается лишь белесым
Осадком собственной мечты в растворе вздохов,
Бурлящих в этом мире, или —
На птичьей клетке покрывалом. Но несомненно, что
Прекрасное лишь кажется прекрасным
На фоне данной жизни, пережитой или нет,
Налитой в форму, как в сосуд, настоенной на ностальгии
По прошлому всеобщему. Сегодня свет
С таким желаньем тонет, которое повсюду
Встречал я, зная, отчего оно казалось
Исполненным значения, — другие
Испытывали в прошлом те же чувства.
Я продолжаю в зеркало смотреть,
Давно уже не мое, поскольку
На этот раз слишком мимолетным было
Мгновенье моего владенья этой сферой. Ваза
Всегда полна, поскольку в ней ровно столько места,
Чтоб все вместить в себя. Любой же зримый образец
Возможно не понимать буквально, но представить
Вне времени — как образ, а не жест, —
В очищенном, преображенном виде.
Но что тогда есть это мирозданье — порог чего? —
Оно меняет курс, кружится, отказываясь окружить нас,
И все же — единственное, что мы видим.
Когда-то и любовь весов касалась, но теперь
Незрима, невесома, призрачна, однако
Всегда таится где-то рядом. Мы знаем все же,
Что ее нельзя сомкнуть, как в сэндвиче, двумя
Мгновеньями: ее извивы приводят лишь к другим
Притокам, что изливают себя, изнывая в смутном
Предчувствии чего-то, что мы познать не в силах,
Хотя и кажется, что знаем и способны
С другими поделиться этим знаньем. Лишь взгляд,
Читаемый как знак, заставит преодолеть барьеры очевидной
Naiveté попытки, не обращать внимания на то, что
Никто не слушает тебя, поскольку свет
Был раз и навсегда зажжен в глазах, —
Незамутненный зримый свет, извечно
Аномальный, — не дремлет и молчит. И нет особых,
Казалось бы, причин, чтоб на поверхности тот свет
Был сфокусирован любовью или город
С прекрасными предместьями, всегда размытый,
Очерченный неясно в миг,
Когда в пространство падает, — читался бы
Как фон движенья света, как мольберт,
На чьей поверхности разыграна вся драма
Во имя самой себя и до конца всех наших грез, но такого
Финала представить мы бы не смогли: в иссякшем свете
Мы видим обещание пейзажа как облигацию или залог.
Неясный этот день, который
Не прояснить, скрывает место действия, и нам
Вернуться не дано и разобраться
В нагромождении противоречий, провалов памяти
И показаний главных свидетелей. Мы знаем лишь,
Что мы пришли немного раньше времени и что сегодня
Окрашено особой, лапидарной сегодняшностью — свет
Старательно ее воспроизводит, на безмятежность мостовых бросая
Ветвящиеся тени. И ни один из прежних дней
На этот был бы непохож. Я прежде полагал, что на одно лицо
Все дни для каждого из нас, что облик настоящего един для всех,
Но испаряется та смесь, когда мы
На гребень настоящего восходим.
Однако поэтическое, соломенного цвета
Пространство перехода длинного к холсту —
Его темнеющая противоположность, неужели
Все это — какой-то вымысел искусства, который невозможно
Вообразить реальным, — и все ж неповторимый? Нет ли у него
И в настоящем логова, откуда мы бежим
И вновь соскальзываем вниз по мере
Того, как дней водяное колесо вершит неспешный,
Лишенный происшествий и даже безмятежный ход?
Я думаю, пространство хочет нам поведать,
Что это — день сегодняшний и мы
Должны отсюда выбраться, хотя
Все посетители толкутся,
Стремясь музей покинуть до закрытья.
Жить здесь нельзя. И серый лак времен
Идет в атаку на мастерство: секреты
Отмывки и отделки, на постижение которых
Ушла вся жизнь, низведены до черно-белых
Иллюстраций в книге, где цветные редки.
А это означает лишь, что время
Низведено до общего. Никто
Не принимает эту перемену во вниманье, ибо
Тогда пришлось бы обратить вниманье на себя
И стало бы страшнее оттого,
Что выбраться отсюда невозможно,
Пока все экспонаты не осмотришь
(За исключением скульптур в подвале, где им и место).
Время должно покрыться вуалью, согласившись с волей
Портрета все претерпеть и выстоять. И это
На нашу волю намекает,
Которую надеемся мы скрыть. Нет нужды
Ни в картинах, ни в виршах зрелых мастеров, когда
Взрыв так блистателен и точен.
Неужто стоит даже говорить
Об этом еще раз? Да существует ли все это?
Конечно, праздность царственных досугов
Ушла в небытие. Сегодня лишено полей,
Событие является очерченным горящими краями
Но из того же рыхлого состава.
«Игра» же — иное нечто; существует
Она в особом обществе,
Построенном на принципе самопоказа.
Другого не дано, и те ослы не в счет,
Что смешивают все в зеркальных играх,
Которые, на первый взгляд, сулят умножить
Возможности и ставки или, по крайней мере,
Норовят смешать вопросы, вовлекая в оборот
Ту ауру, что разъест архитектуру целого во мгле
Чуть подавляемой издевки. Болваны вне игры,
Которой нет, пока они в игре.
Подобная вселенная весьма враждебной кажется,
Но в принципе, любая вещь враждебна
Всем остальным и существует за счет других,
Как отмечали не раз философы,
По крайней мере эта вещь — немое
Неразмежеванное настоящее, что
Логически оправдано, она
Не так уж в данном случае порочна или
Могла бы таковою стать, когда бы
Манера изложенья не вторгалась: как носок,
Вывернув итог наизнанку, она
Превращает его в пародию на себя самого.
Так всегда и случается, как в игре в «испорченный телефон»:
Нашептанная в одном углу фраза достигает другого,
Превратившись в нечто совершенно иное.
Именно этот принцип делает произведения искусства
Столь непохожими на то, что художник
Намеревался создать. Нередко он замечает, что опустил
То, о чем собирался поведать в первую очередь,
Прельщенный цветами, явными наслаждениями, он
Укоряет себя (но втайне результатом доволен),
Воображая, что хотел раскрыть содержание
И сам стоял перед выбором, который едва сознавал,
Не отдавая себе отчета в том, что необходимость
Расстроит подобные планы, чтобы создать
Нечто новое для себя самого, что история творчества
Следует строгим законам, именно так
И созидается все, но только не то, чего мы достичь собирались
И столь отчаянно жаждали воплощения. Должно быть,
Пармиджанино понял это во время работы
Над невыносимой задачей. Тебя заставляют поверить,
Что вполне вероятный замысел воплощен
Плавно и даже, быть может, с легкостью
(Но и таинственно). Стоит ли что-то еще принимать всерьез,
Помимо инакости, что становится частью
Самой обыденной деятельности: исподволь, но основательно
Все изменяя, она вырывает ткань творенья — любого созданья,
Не только творенья искусства — из наших рук,
Чтобы вложить в чьи-то чудовищные, там,
Почти у вершины, слишком близкой, чтобы
Не принимать ее во вниманье, и слишком далекой,
Чтобы активно вмешаться. Наш удел —
Смотреть лишь на эту инакость, на то,
Что «не-есть-мы», не является нами, в зеркало это,
Хотя никто не в силах ответить, как это случилось.
Корабль под неизвестным флагом входит в гавань.
Посторонним вещам ты позволяешь
Врываться в твой день, разбивать его
И заволакивать фокус магического кристалла.
Пейзаж уплывает от нас, как пар на ветру.
Плодотворные мысли-ассоциации, являвшиеся дотоле
С такой легкостью, не приходят отныне
Или являются изредка. Их краски теряют насыщенность,
Размыты осенним дождем и ветрами,
Захватаны и замараны и вновь тебе отданы, ибо
Утратили ценность. Однако мы — такие создания,
Что скрытый их смысл остается все еще с нами
En permanence, перепутав все выводы.
Один из возможных путей — относиться серьезно
Лишь к сексу, однако пески шипят, приближаясь
К большому обвалу в то, что случилось. Это прошлое
Сейчас перед нами: лицо художника, отраженье,
На котором мы задержались, поглощая мечты
И вдохновение с непредсказуемой частотой, однако
Оттенки приобрели металлический цвет, а извивы и грани
Утратили богатство разнообразия. У каждого есть
Своя всеобъемлющая теория мироздания, но
Она не объясняет всего, и в итоге
То, что вне человека, снаружи, приобретает
Решающее значение для него, но больше
Для нас, кому никто не помог, когда мы бились
Над решением дробей, размером в человеческий рост,
На знанье полагаясь, полученное нами
Из третьих рук. Я знаю все же, что ничей
Нам не поможет вкус. Его не стоит принимать в расчет.
Когда-то все казалось совершенным:
Блеск прекрасной веснушчатой кожи,
Увлажненные губы как будто готовы раскрыться
И выдохнуть речь, родной вид одежды и мебели,
Столь легко забываемой. Это могло бы стать
Раем для нас: экзотическим бегством в глубины
Истощенного мира, однако на картах
Не выпало этого, да и не могло: не в этом решенье.
Обезьянья естественность может стать первым шагом
К достижению внутреннего покоя, но только лишь первым,
Она застывает часто в заледеневшем приветственном жесте,
Зудящем в воздухе, материализующемся позади,
То есть конвенцией. На это
У нас действительно нет времени, разве что
На растопку может сгодиться: чем быстрей прогорит,
Тем лучше для ролей, предназначенных нам. Посему
Я умоляю тебя: убери эту руку, Франческо,
Не простирай ее больше, как щит иль приветствие,
Как приветственный щит — так в русской рулетке
Револьвер может выстрелить всего один раз:
Мы не с той стороны глядим в телескоп
И видим, как ты падаешь навзничь
Со скоростью, превышающей скорость света,
Для того, чтоб в конце концов сплющиться,
Стать плоским на плоскости комнаты, — как бы приглашенье,
Которое так и не было послано, или синдром
«Все было лишь мечтой», но это «все»
Довольно веско говорит, что нет. Все было наяву,
Хотя и с мукой, но эта боль проснувшейся мечты
Вовеки не сотрет начертанного на ветру эскиза,
Мной избранного, предназначенного мне
И плоть обретшего в обманчивом свечении
Моей квартиры. Мы город видели — зеркально-выпуклый
Глаз насекомого. Все совершается на том балконе
И обновляется внутри, но действие похоже на холодный,
Тягучий, как сироп, поток процессий карнавальных.
Ты чувствуешь себя чрезмерно замкнутым в пространстве,
Когда просеиваешь свет апрельского светила,
Ища разгадку в покойной простоте
Его сияния. Рука не держит мела,
И целое, на части распадаясь,
О знании своем не знает, разве что
Догадывается иногда, нащупав что-то
В холодных выстуженных карманах
Своих воспоминаний, в шепоте вневременном.

Перевод с англ. Яна Пробштейна

Версия для печати