Опубликовано в журнале:
«НЛО» 2013, №122

Медицина и Власть

Документ без названия

 

В 1986 году известный в среде неофициальной культуры поэт и художник-концептуалист Андрей Монастырский написал автобиографический роман «Каширское шоссе», где хладнокровно анализировал свои галлюцинаторные переживания во время психической болезни, о которой он осведомлял читателя без всякого смущения или чувства ущербности. Текст Монастырского замечателен тем, что он переступал неписаные правила поведения больного, принятые в советском обществе. Все знали, что в Советском Союзе больной не имеет голоса — советский больной должен быть пассивен и нем перед своей болезнью. Рассуждать о ней, понимать ее, резюмировать являлось прерогативой врача, а не пациента. Монастырский, таким образом, узурпировал власть, делегированную медицинской инстанции (учитывая, что власть, о которой мы говорим, являлась частью той неделимой Власти, что олицетворяла собой государство). История превращения одной из самых гуманных профессий в репрессивный инструмент тоталитарного государства — история ее грехопадения — заслуживает специального рассказа.

В Европе и в России, начиная с эпохи Просвещения, профессия врача традиционно не позволяла ее представителям оставаться в стороне от социальных проблем. Врачи, по роду своих занятий лучше других осведомленные о слабостях и дефектах общественного мироустpойства, неизменно оказывались вовлечены в движения за разнообразные реформы (и порою сами же их инспирировали). Например, два столетия назад английские психиатры выступили в поддержку не только реформы психиатрической помощи, но и тюремной реформы. Они же участвовали в кампании по защите аборигенов. Можно привести множество подобных примеров. В России степень участия врачей в общественной жизни была не ниже, чем в Европе. Достаточно упомянуть создание общественной медицины — коллективного детища представителей этой профессии всех рангов, от именитых профессоров, возглавляющих университетские кафедры, до простых земских докторов. (Не говоря уже о Пироговском обществе[1], являвшем собой весьма влиятельную политическую силу.) Так что в 1917 году большевикам досталось в наследство великолепно организованное профессиональное сообщество с его бесценным бaгажoм научных знаний и практических навыков, с присущими ему менталитетом, уровнем образования, культурными запросами и выработанными на протяжении предшествующего века непоколебимыми этическими правилами.

Дореволюционные врачи обладали уникальным набором свойств: интеллигентностью, не допускающей никакого насилия над личностью или грубого на нее давления, и в то же время прекрасным знанием жизни со всеми ее социальными язвами; практичностью, трезвым рационализмом и лишенным какого-либо пафоса повседневным героизмом, который как бы входил в состав профессиональных качеств и даже не обсуждался — старорежимный доктор со своим чемоданчиком шел на зов больного в любое время суток и в любую погоду, добровольно ехал в холерную губернию ухаживать за заразными больными, воспринимал как должное профессиональные риски. Октябрьский переворот мало что изменил в привычках этих людей, врачи продолжали принимать больных вне зависимости от их политических взглядов, больше интересуясь телесным здоровьем своих пациентов, чем их убеждениями. Для всей этой гвардии старых профессионалов — от медицинских светил до последнего уездного фельдшера — болезни были реальнее свершившегося переворота. Это вовсе не значит, что врачи никак не отреагировали на захват большевиками власти — Пироговское общество даже составило «Обращение» к Учредительному собранию. Но, оказывая посильное сопротивление новым порядкам (окончательно, видимо, иссякшее после 1922 года), врачи не прекращали заниматься своим непосредственным делом, то есть не прекращали лечить.

Иначе говоря, медицину первых постреволюционных лет «советской» назвать можно очень условно, в действительности она таковой еще не успела стать. Это касалось не только менталитета, но и институциональных форм: до конца 20-х годов все еще сохранялись частные лечебницы — в Петербурге, например, насчитывалось 22 частных лечебных заведения различных профилей[2], в Москве их, правда, было меньше (среди них — знаменитая лечебница для душевнобольных доктора Ф.А. Усольцева, где лежал в свое время Врубель, и неврологическая клиника проф. В.К. Рота в Благовещенском переулке, дом 6, где любили лeчиться от нервных расстройств партийные работники).

В 20-е годы болезнь не считалась постыдным фактом. Физический и даже умственный дефект еще не стал, как позже, скрываемым от глаз пороком. В 1920 году, например, в Москве проводился съезд, посвященный детской дефективности (возможно ли такое помыслить в расцвет сталинской эпохи?). Увечья, контузии, ранения после всех войн представлялись чем-то вроде звезды за храбрость, являлись знаками отличия. Физическая ущербность не вызывала отторжения, скорее даже повышала социальный статус. Известный пролетарский писатель вряд ли смог бы жить на Капри как европейский вельможа, не будь у него слабых легких. Среди партийной верхушки, прошедшей огонь и воду, болезнь, видимо, считалась признаком революционнного горения, испепеляющего тело человека, и никак не могла помешать революционной карьере. Так, Юрию Ларину совершенно не мешал оставаться публичным политиком и любимцем партии его прогрессирующий паралич. Партийный функционер В. Менжинский был болен настолько, что не мог принимать своих подчиненных иначе, как лежа, однако и ему это не мешало сохранять кабинет в Кремле.

Это было время, когда даже вожди не прятали своих болезней, как повелось позднее. Статистику заболеваемости не только не пытались утаивать, но всеми силами стремились выявить и взять на учет все явные и скрытые недуги общества. Для этого проводились специальные анкетирования различных групп населения, обследования и диспансеризации в школах и высших учебных заведениях, а при больницах открывались новейшие лечебно-диагностические кабинеты. Результаты всех этих обследований незамедлительно предавались гласности и выносились на общественное обсуждение.

Результаты эти выглядели так.

Психоаналитик, психопатолог, лечащий врач партийных элит А.Б. Залкинд, искренне готовый служить большевикам, рисует такую картину клинического состояния советского партактива в 20-е годы: тридцатилетние представители партийной власти, по его наблюдениям, имеют комплекс болезней, соответствующий сорокапятилетнему возрасту, а сорокалетние по медицинским показателям являются едва ли не старцами. До 90% большевиков страдают неврологическими заболеваниями. Среди коммунистического студенчества Залкинд находит 40—50% нервнобольных и 10—15% клинически больных, причем в их число попадает большое количество бывших комиссаров и красных командиров. В другом месте Залкинд приводит и вовсе обескураживающие цифры: 85% процентов обследованных им студентов страдали нервными и бронхиальными расстройствами.

В армии дела обстояли не лучше. Как сообщает А. Рожков в своей книге «В кругу сверстников», в начале 20-х годов 50—75% военнослужащих болели цингой, не говоря о повальных эпидемиях холеры, тифа, дизентерии, желтухи, малярии...

Еще больше сведений было собрано о состоянии здоровья детей и подростков в 1920-е годы. Медицинское обследование ярославских пионеров, проведенное в 1925 году, показало, что 116 из 150 детей имели признаки общего малокровия, а 10 — туберкулеза. Московское обследование 20 000 пионеров в 1919 — 1924 годах выявило катастрофический рост числа малокровных детей и подростков: за этот период их количество увеличилось с 9% до 42%, а число детей с функциональным расстройством сердечной деятельности выросло с 4% до 36%.

Диспансеризация, проведенная в 1926 году в московской школе, давшей, заметим, лучшие показатели физического развития детей в столице, обнаружила 53% школьников с функциональными расстройствами сердечной деятельности, 66% детей, обнаруживших положительную реакцию Перке на туберкулез, 62% школьников с пониженным гемоглобином. Кроме того, были выявлены значительные нарушения деятельности нервной системы и психического здоровья[3]. Крупнейший авторитет того времени в области психоневрологии и педологии, академик В.М. Бехтерев приводил такие цифры: из полутора тысяч обследованных петроградских школьников 18% страдали нервными болезнями[4]. Причем речь здесь идет о домашних детях, а если прибавить к этому числу миллионы беспризорников, большинство из которых страдало нервными и функциональными заболеваниями, а также наркотической зависимостью, картина станет совсем устрашающей.

Коллективный прогноз врачей в 1920 году на 1-м Всесоюзном съезде по детской дефективности гласил, что статистика нервно-психических отклонений у детей служит предвестником «возможного нарастания кривой нервной и душевной заболеваемости страны в будущем»[5].

Революция, Гражданская война, красный террор, многолетнее хроническое недоедание и особенно жестокий голод в 1921—1922 годах; тяжелые бытовые условия как следствия войны и разрухи: антисанитарное состояние жилищ с бездействующим водопроводом и сломанной канализацией, теснота и холод из-за отсутствия дров[6]; катастрофическая нехватка теплой одежды и крепкой обуви — все это вместе, конечно же, сказалось не только на состоянии здоровья, но и на физическом развитии юного поколения. Специалисты отметили у него серьезные конституциональные изменения: заметную задержку роста (на 5—6 см), значительную потерю веса (до 40%), уменьшение окружности груди, падение мышечной силы, атрофию зобной железы, потерю веса щитовидной железы на 45—70%, потерю мозгового вещества до 22%, существенные изменения в мозговых придатках и половых железах[7].

И власть, и врачи понимали, что в сложившейся ситуации, когда процент больных среди населения давно перевалил за половину, необходимо срочно восстанавливать и расширять систему здравоохранения. Однако планы восстановления российского здравоохранения, вынашиваемые видными деятелями медицинского мира, совсем не совпадали с планами большевиков, что выяснилось на 2-м Всероссийском съезде врачебных секций и секции врачей Всемедикосантруда (Всероссийского профсоюза работников медико-санитарного труда), проходившем в мае 1922 года.

То, что под этой «вывеской» собрались деятели Пироговского общества, знали не только сами участники, понимало и ГПУ. Не стоит удивляться тому, что выступления докладчиков и принятые на съезде резолюции в духе Пироговских съездов привели Николая Семашко, назначеного Наркомом здравоохранения, в крайнюю степень возбуждения. После закрытия съезда он пишет паническое письмо в Политбюро, начинающееся такими словами: «Уважаемые товарищи! Недавно закончившийся Всероссийский съезд врачей проявил настолько важные и опасные течения в нашей жизни, что я считаю нужным не оставлять членов Политбюро в неведении... » Пропуская пристрастное описание выступлений отдельных врачей, сделанное в жанре политического доноса, остановимся на рекомендациях новоиспеченного главы всех медицинских институций: «...Всякую идею "земщины" нужно выжечь каленым железом. Никаких попыток восстановления "городских управ" (идея тов. Варейкиса) не должно быть. С этой точки зрения я лично считаю опасной даже идею возрождения Горкоммунхозов, которые фактически превратятся в городские управы». Речь идет о долго и продуманно выстраиваемой системе социальной медицины — единственной, которая могла обслуживать сельское населения в самых глухих уголках страны. Большевику Семашко мерещилась здесь тень преступной самостоятельности сельских докторов, врачующих вдали от директив, исходящих из руководящего центра. Он требует решительно и безапелляционно «считать всякие попытки заменить Советскую (классовую) медицину земской ("народной") и страховой ("внесоветской") политически недопустимыми». И конечно, возмущенный обилием специализированнных периодических изданий (не только по медицине) — этих рассадников самостоятельной мысли, — Семашко считает совершенно необходимым «каждое периодическое издание согласовывать с соответствующим ведомством и ГПУ»[8].

Ответ на «сигнал» Семашко ждать себя не заставил:

«Поручить т. Дзержинскому (ГПУ) при помощи т. Семашко выработать директиву Политбюро в связи с Всероссийским съездом врачей и доложить Политбюро в недельный срок» (Постановление Политбюро от 24 мая 1922 года). Обратим внимание на этот ранний опыт совместного творчества главы ГПУ и наркома здравоохранения: впоследствии эти два ведомства (а также их модификации) продемонстрируют столь плотное сотрудничество и столь редкое единодушие, что возникает мысль об их взаимозаменяемости. Более всего пугали власть профессиональная солидарность врачей и раз- ветвленность связей врачебной секции со смежными институциями и обществами. «Налицо полная спаянность и хорошо налаженная организация», — с неудовольствием сообщал другой информатор власти, особоуполномоченный ГПУ Яков Агранов. Вина участников съезда врачей состояла в том, что по сложившейся традиции они все еще считали восстановление и развитие системы здравоохранения сферой своей компетенции и не в состоянии были понять, каким образом и ради каких целей политическая партия должна брать на себя управление медициной.

Врачам инкриминировалось: установление связей с научными обществами, в частности с Обществом охраны материнства (хотя эти связи никогда не прерывались); обсуждение не только научных, но и организационно-практических вопросов, то есть попытка дублировать функции горздравотдела;

сообщение Бюро врачебной секции ВЦСПС с местными медучреждениями в обход ЦК Всемедикосантруд и прочие «преступления» того же рода[9].

Съезд вызвал со стороны властей такую лавину ответных действий, что непосвященные могут прийти в недоумение. По рекомендации Агранова и Семашко было решено:

  • арестовать активных деятелей Пироговского общества и выслать в голодающие губернии;
  • закрыть журнал Пироговского общества, а политотделу Госиздата совместно с ГПУ произвести проверку всех (!) печатных органов, издаваемых частными обществами или секциями спецов при профсоюзах;
  • устроить перерегистрацию обществ и союзов (чтобы запретить Пироговское общество как незарегистрированное);
  • провести чистку вузов (устроить фильтрацию студентов, ограничить прием непролетариев, требовать от последних свидетельства о политической благонамеренности).

Но самое главное, съезд врачей спровоцировал или, во всяком случае, ускорил высылку из России московской и петроградской профессуры.

Чем же можно объяснить, что признаки — не враждебной, заметим, а всего лишь независимой — позиции врачей повергли власть в такой священный ужас?

Трудно не заметить, что к врачам у большевиков было особое отношение. История с Всероссийским съездом это подтверждает. Разве не странно, что спровоцированная им депортация «антисоветской интеллигенции» практически не коснулась самих врачей? На знаменитых пароходах страну принудительно покидали представители почти всех профессий: философы, экономисты, финансисты, юристы, социологи, литераторы, богословы, крупнейшие инженеры и химики — и только трое из сорока шести врачей, арестованных после съезда. Врачей отправляли в противоположном направлении — в глубь России[10]. Объяснение может быть только одно: все прочие были всего лишь профессионалы в своей области, и в них пребывавшая в разрухе страна практически перестала нуждаться. В отличие от докторов. Те составляли особую касту. Они имели дело с непреходящими явлениями — они заведовали жизнью и смертью, и в этом смысле их власть казалась не менее внушительной, чем власть человека с наганом.

Профессия врача предохраняла не только от изгнания: в годы Гражданской войны она могла защитить от расстрела (кажется, лишь в 1937 году это- табу перестало действовать и врачей стали расстреливать наряду с осталь- ными[11]). Известная американская славистка Елена Якобсон вспоминает, что ее отца, члена кубанского правительства, носившего офицерский мундир, «пощадили потому, что он был врачом». Мало того, его переправили в Москву, где дали работу по специальности в ортопедической больнице и предоставили сносную квартиру[12]. Связям столичных врачей в правительственных кругах могли бы позавидовать даже артисты. Врачи способны были добиться от своих высокопоставленных пациентов большего, чем иные просители, поскольку услуга, оказанная доктору, воспринималась как законный гонорар (вспомним, с какой волшебной легкостью профессор Преображенский отбил посягательства на свою квартиру в эпоху поголовного уплотнения; ситуация, описанная Булгаковым, недалека от жизни). Иван Манухин[13]в своих воспоминаниях рассказывает, как после консилиума у заболевшего Зиновьева присутствовавший там Горький обратился к хозяину: «"Ну а теперь платите ваш гонорар Манухину — освободите ему кого-нибудь". Зиновьев спросил: "Кого хотите?" Я сказал: "Семью Рузских". — "Хорошо". И Зиновьев вскоре семью Рузских освободил... »

Медицина была последним островком гуманности, она еще сохраняла верность человеческим нормам жизни, которые закрепили за ней пока — в виде исключения. Поэтому болезнь позволяла, как это ни парадоксально звучит, улучшить судьбу, могла стать ключом к свободе. Тот же Манухин, обслуживающий как представитель Политического Красного Креста Петропавловскую крепость во время обеих революций, рассказывает, как болезнь открывала тюремные двери. Ссылаясь на необходимость лечения, ему удалось вывести из страшного Трубецкого бастиона Петропавловской крепости почти всех узников, арестованных после Февральской революции. Затем — после октябрьского переворота — членов Временного правительства. Ему также удалось освободить многих политзаключенных, содержащихся в 1917—1918 годах в «Крестах»[14].

Впоследствии к тому же аргументу — потребности в квалифицированной медицинской помощи — прибегнут и ссыльные, оправдывая им свое желание переселиться в крупные города, в которых им запрещено проживать[15]. Болезнь и для них становится шансом вырваться из гиблых мест, добиться лучшей жизни. Вот выдержки из типичного письма такого рода, где автор просит разрешить переселение либо в Петроград, либо в какой-нибудь крупный город, например в Москву, Киев, Одессу, Баку, Тифлис, Ростов-на-Дону, Харьков, Симферополь, Казань, Саратов, Астрахань, Ташкент, Иркутск, Владивосток или Томск:

Надобность в переезде в один из перечисленных городов вызывается еще тем, что [как] гражданская война, так и пребывание 1/4 года в крайне антисанитарных условиях в концентрационном лагере очень расшатали наше здоровье и мы не смотря [на] здоровую внешность нуждаемся в продолжительном лечении у специалистов, каковых здесь совсем нет[16].

 

После революции людей по-прежнему разделяли не столько диагнозы, сколько способ и место лечения. Скажем больше: революция разделение это сделала даже контрастнее. Забота о здоровье стала едва ли не главным признаком принадлежности к новой элите (и надо признать, что на протяжении всего советского периода ничто с такой безошибочной точностью не указывало на занимаемое положение в обществе, как поликлиника, в которой человек обслуживался, и санаторий, в котором он отдыхал). Тут можно снова прибегнуть к литературным реминисценциям, вспомнив финальный эпизод «Романа с кокаином» М. Агеева, в котором герой кончает жизнь самоубийством, когда его отказываются положить в психиатрическую клинику, «попасть в которую, — объясняют ему, — в нынешнее социалистическое время не так-то легко. Ибо теперь, при приеме больных, руководствуются не столько болезнью больного, сколько той пользой, которую этот больной принес или, на худой конец, принесет революции» (действие романа относится к концу 1910-х годов).

Понятно, что главными пациентами страны были кремлевские обитатели. В Кремле, куда большевики переехали весной 1918 года, спустя всего несколько месяцев уже функционировали больница на 50 коек, аптека, лаборатории для анализов, кабинеты рентгена, электротерапии, гидротерапии, зубной кабинет... В начале 1919 года по личному распоряжению Ленина было создано специальное Лечебно-санитарное управление, которое стало заниматься организацией ведомственного здравоохранения масштабно и обстоятельно. Непосрественное участие первых лиц в устройстве медико-санитарного обслуживания говорит о важности в их глазах этого предмета и личном к нему интересе.

Лечение у одних и тех же доверенных докторов, в одних и тех же дорогих лечебницах в отечестве и за границей сближает соратников по партии, словно молочных братьев. Стоит ли удивляться тому, что тон приводимой ниже записочки Ленина кажется уж слишком фамильярным:

Сталин!

Кстати. Не пора ли основать 1—2 образцовых санатория не ближе 600 верст от Москвы. Потратить на это золото; тратим же и будем долго тратить на неизбежные поездки в Германию[17].

 

«Неизбежные поездки в Германию» совершали почти все ближайшие соратники Ленина: Троцкий, Бухарин, Рыков, Зиновьев, Дзержинский, Сокольников, Каменев, Калинин. В 1921 году тема «отпуска валюты для лечения больных товарищей» стала предметом специального обсуждения на заседании Политбюро; была создана постоянно действующая «врачебная комиссия», которой надлежало заниматься этим насущным вопросом.

Партийную элиту отправляли лечиться за границу от самых разных болезней: от алкоголизма, от «переутомления» (проявлявшегося в несвоевременных мыслях), от нервных расстройств и т.д.[18] К числу ценных (в валютном выражении) сотрудников партии были приравнены и избранные представители творческой интеллигенции. Так, специальным постановлением Политбюро от 1921 года было решено «включить т. Горького в число товарищей, лечащихся заграницей (sic!), и поручить т. Крестинскому проверить, чтобы он был вполне обеспечен необходимой для лечения суммой»[19]. Главный пролетарский писатель, как известно, поправлял свое здоровье сначала на Капри, а затем в Сорренто, предпочитая время от времени наезжать на родину в качестве почетного гостя[20]. В 1932 году 3000 партийных марок на лечение удостоился Константин Федин.

Попасть «в число товарищей, лечащихся заграницей», мечтали многие — прежде всего потому, что это была единственная возможность вырваться из железных объятий советской власти — на время или даже навсегда. Болезнь оставалась единственным мотивом, который мог быть предъявлен и который имел хоть какой-то шанс убедить или разжалобить власть. Под предлогом болезни Россию покинул не только Горький. Этим предлогом воспользовались также Владислав Ходасевич, Бабель (чтобы выбраться в Париж), пытались эмигрировать, ссылаясь на болезнь, Блок, Сологуб, Булгаков. В «Театральном романе» Булгаков пародирует эту ситуацию, но в реальности она не вызывала улыбки. В настоящей жизни Булгаков писал отчаянные письма Сталину:

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

...Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.

.С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.

.Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгеньевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве[21].

 

Это письмо датировано 30 мая 1931 года. 11 июня 1934 года Булгаков пишет другое, в котором, приводя всевозможные доводы, клятвенно заверяет адресата в том, что не собирается бежать за границу, что намерен сочинить книгу о путешествии по Западной Европе, что нездоров и т.д.

Булгаков не единственный писал подобные прошения власти. Не только он открывал перед ней свою частную жизнь, не он один сообщал о себе слишком личные вещи, пытаясь небывалой откровенностью купить снисходительную благосклонность верховных вождей. Вот письмо И. Бабеля:

Дорогой т. Каганович.

Через несколько дней моей жене должны сделать в Париже операцию удаления щитовидной железы <...> Мой долг присутствовать при ее операции и затем увезти ее и ребенка (трехлетняя дочь, которую я еще не видел) в Москву. Я чувствую себя ответственным за две жизни. Постоянная душевная тревога, в которой я нахожусь, привела меня к состоянию, граничащему с отчаянием. <...> Я прошу вас помочь мне в скорейшем получении заграничного паспорта.

Ваш И. Бабель[22]

 

Е. Замятин, в отличие от своих коллег, честно объяснял в письме к Сталину желание выехать за рубеж невозможностью публиковаться в России, но при этом не преминул заметить:

Свою просьбу о выезде за границу я мог бы основывать и на мотивах, более обычных, хотя и не менее серьезных: чтобы избавиться от давней хронической болезни (колит) — мне нужно лечиться за границей[23].

 

Болезнь была той слабой нитью человечности, которая, как надеялись авторы писем, должна была перекинуться между ними и адресатом — держателем верховной власти. Она была последней надеждой, спасением и оправданием в этом отчаянном стремлении к свободе и нормальной жизни. Но если в эпоху перехода власти болезнь легко распахивала темницы, если потребность в медицинской помощи тогда была еще непререкаемым аргументом, пересиливающим чувство мести, то спустя короткое время, как мы видим, о возможности лечения начинают просить как о милости, как об особой привилегии, которую следует заслужить — своим талантом, верной службой, искренними обещаниями, обезоруживающей откровенностью и т.д. И мы наблюдаем, как право решать, кому и какое требуется лечение, парадоксальным образом перестает быть прерогативой врачей и перемещается в ведение иных инстанций.

Подобное смещение функций случилось не в один день — это был поэтапный процесс, целенаправленная операция, растянутая более чем на десятилетие. Попробуем проследить, как развивались события.

Едва придя к власти, большевики сделали то, на что не решался реакционный царский режим: запретили Пироговские съезды (в 1918 году). Тогда же начали закрывать монастыри и, соответственно, богадельни и приюты при них, хотя только в 1929 году это наступление на церковную благотворительность было подкреплено постановлением ВЦИК «О религиозных объединениях», которое запретило им организовывать санатории и оказывать лечебную помощь. Слово «благотворительность» при большевиках стало непонятным и едва ли не бранным. Вскоре после революции были национализированы и подчинены Наркомздраву больницы, ранее находившиеся в ведении Приказов общественного призрения или общественного управления (Опекунского и Попечительского советов), больницы Красного Креста и весьма многочисленные университетские больницы. Были национализированы даже такие клиники, как Киевский клинический институт для усовершенствования врачей, находившийся в собственности Союза киевских врачей и созданный по его инициативе. Уничтожалась всякая тень самостоятельности и общественной активности врачей, которые еще недавно имели самую мощную, продуктивную и влиятельную профессиональную организацию в России. Управляемость медицины из единого центра была идеей фикс Семашко, предшествующий опыт его ни к чему не обязывал — он словно забыл, что расцвет больничного строительства в царской России начался 9 февраля 1867 года, когда по сенатскому указу № 1241 государственные деньги Приказа общественного призрения были переданы в управление земствам.

Новую иерархическую систему было не так просто усвоить. Комиссариат здравоохранения, стоящий на верхней ступени, сам, в свою очередь, зримо или незримо управлялся другой — не заявленной в медицинской иерархии — инстанцией. Это ее волеизъявления Комиссариат доносил до народа — но знал ли об этом народ? Учтем также, что в роли «народа» в данном случае выступали воспитанные в другие времена врачи. По одной из легенд, жертвой этого неведения пал академик Бехтерев, отравленный после того, как опрометчиво поставил диагноз «паранойя» кремлевскому горцу, которого принял за рядового партийного функционера (официально Сталин занимал скромный пост секретаря ЦК) — лицо, не представляющее власть, которую для Бехтерева воплощали Семашко и Калинин. Трудно сказать, мог ли академик, возглавлявший институт, клинику и два всесоюзных общества, сохранять такую наивность, могла ли укрыться от него степень участия партии в делах медицины, если принять во внимание, что один только Ленин во время своего пребывания у власти подписал более 200 декретов и постановлений по вопросам здравоохранения? С другой стороны, академик Павлов тоже был отнюдь не глуп, однако отправлял свои письма не в ЦК, а председателю Совнаркома как главе государства.

Выстраивая сеть медицинских учреждений и служб, большевики нередко заимствовали формы, изобретенные и опробованные дореволюционной общественной медициной. Например, идея организации участковой медицинской помощи принадлежала Постоянной медицинской комиссии Полтавского общества врачей под председательством доктора медицины князя Н.А. Долгорукова и для своего времени (конец 60-х годов XIX века) была весьма передовой. Однако даже заимствованные формы, встроенные в советскую систему, начинают функционировать по-другому и преследовать иные цели, которые не могли предвидеть их создатели.

Лучше всего это видно на примере санитарного дела — направления, поощряемого Пироговским обществом, а в советское время — наркомом здравоохранения. В дореволюционной системе медицинского обслуживания был предусмотрен один санитарный врач на целый уезд, в Петербурге, где санитарное дело было поставлено наилучшим образом, накануне революции было одиннадцать санитарных врачей на весь город, а в Москве в 1928 году только в одном Замоскворецком районе насчитывалось тринадцать санитарных врачей!

Простое сравнение штатных расписаний приводит к мысли, что полномочия и функции дореволюционных и советских санитарных врачей должны были различаться — ничем иным нельзя объяснить такого разрастания штатов. Действительно: все становится понятно, если сказать, что в советском здравоохранении санитарное дело и есть главное направление медицины. Ее задача состояла теперь не в индивидуальном лечении, как это было всегда, а в организованных массовых предупредительных оздоровительных мероприятиях. Другими словами, медицина для нового человека должна была стать профилактической, то есть превентивной.

В чем это конкретно выражалось? В том, например, что в советское время строительство санаториев опережало строительство больниц: санатории (а в 20-е годы работали еще санаторные пункты — ночные санатории и профилактории) представляли общегосударственную важность[24], и вопрос об их строительстве рассматривался на заседаниях Политбюро, а больницы были частной внутриведомственной проблемой, и решалась она именно на этом уровне. Санатории были тем местом, где медицина не столько выполняла свою лечебную функцию, сколько играла новую для нее дисциплинарную роль: она устанавливала режим (часы подъема, завтрака, посещения медкабинетов, прохождения процедур, обеда, отдыха, ужина, отхода ко сну), лишая человека свободы распоряжаться своим временем и своим телом. Медицина, которую строил Семашко, предназначалась в основном для здоровых, не будем гадать, что оставалось больным.

Итак, санитарная служба из вспомогательной области, которую она представляла при старом режиме, превратилась едва ли не в главную ветвь медицины. До революции санитарный врач приступал к своим обязанностям, только если к нему поступали сведения (карточки) о случаях инфекционного заболевания и указывалось, что необходимо его участие. Если же карточка поступала от лечащего врача с пометкой, что меры приняты, санитарный врач лишь фиксировал этот случай. Советский санитарный врач (показательно, что его кабинет располагался в милицейском участке) сам осматривал дома и квартиры, а также проводил кампанию по оспопрививанию, причем делал это не один, а в компании членов Секции здравоохранения районных Советов. О масштабе медицинского надзора говорит следующая цифра: в 1927 году в Секции здравоохранения Замоскворецкого совета состояло шестьсот двенадцать человек (это были рабочие, служащие, учащиеся, а также домохозяйки)[25]. Все они были распределены по четырем подсекциям, которые назывались:

  1. лечебная, создающая при больницах[26] комиссии по диспансеризации, которые отбирали больных в санатории, дома отдыха, для протезирования и т.д.;
  2. санитарная, члены которой наряду с врачами входили в участковые санитарные бюро, работавшая весьма эффективно, если учесть, что за 1927 год в одном Замоскворецком районе было обследовано 3400 владений и 1500 квартир[27];
  3. социальная — ее члены прикреплялись к комиссиям по оздоровлению труда и быта при каком-нибудь туберкулезном или венерологическом диспансере. Они проводили собственные обследования жилищ и, когда находили нужным, госпитализировали их обитателей (в 1927 году такая комиссия провела в Замоскворецком районе 160 бытовых обследований и госпитализировала 70 человек)[28];
  4. охраны материнства и младенчества — члены этой подсекции отбирали кандидаток для отправки в ночные санатории. (Нужно сказать, что санитарный контроль населения осуществлялся не только силами территориальных структур — в армии, на заводах, в школах действовали свои санитарные комитеты, проводившие регулярные осмотры волос, шеи, ногтей, ушей, зубов, а также носильного белья.)

Никакому самому прогрессивному деятелю дореволюционной медицины не могло пригрезиться, чтобы медицинский контроль над обществом простирался столь далеко; чтобы у его коллег открывались такие полномочия, которые позволяют, не спросясь, входить в чужие жилища; чтобы они могли подчинять своей воле людей, распоряжаться их телом: без всякой с их стороны инициативы решать, что с этим телом следует делать и где оно должно находиться. Какой же священный трепет должен был вызывать человек, обладающий подобной властью?

А если к этому прибавить, что врачи обладали очень специфическим знанием, которое особенно выделяло их на фоне общего невежества, что знание это касалось каждого и при этом оставалось недоступно и скрыто? Это в Европе и дореволюционной России медицинское сообщество было частью гражданского общества, если не его ядром, и находилось в постоянном диалоге с различными его представителями: политиками, литераторами, публицистами (часть докторов также принадлежала к этому цеху), то есть с разного рода дилетантами, а в Советском государстве все было ровно наоборот: медицина здесь — совершенно отдельная, закрытая область, вынесенная за рамки гражданского дискурса, за пределы понятной обыденной жизни (иногда даже географически). Советский врач отделен от пациента глухой стеной, свободный диалог между ними — немыслим. Больному не сообщают диагноз, не посвящают в методы лечения. Смысл манипуляций, которые над ним совершают, остается для него загадкой: ему назначают процедуры, уколы, лекарства, не спрашивая согласия. Его медицинская карта хранится в медицинском учреждении и не выдается на руки, все записи врача, касающиеся состояния здоровья пациента, предназначены для медиков и фармацевтов, но не для самого пациента, и даже если бы они попали к нему в руки, он не смог бы их расшифровать — латынь и специфический врачебный почерк делали их для обычных людей нечитаемыми. Эпоха, когда проблемы здоровья населения широко и открыто обсуждались, закончилась во второй половине 20-х годов[29].

В результате не только в глазах простых граждан, но и в глазах власти человек в белом халате — этот носитель секретных знаний с почти неограниченными полномочиями, с правом доступа к вашему жилищу и к вашему телу (готовому покорно открыть ему все свои темные тайны), этот человек, могущественный и непонятный, — стал представляться фигурой демонической (вспомним германовского «Хрусталева»). Именно после того, как открытость и социальная активность врачебного сообщества были успешно искоренены новой властью, на фоне зияющей информационной пустоты начинает вырисовываться страшный образ врача-злодея, превосходящего других злодеев своим мистическим могуществом и готового ежечасно совершать «медицинский террор против большевиков». Впервые это обвинение прозвучало осенью 1929 года, когда в прессе началась кампания травли украинских академиков, среди которых было пятеро врачей. Все они обвинялись (до суда — согласно тогдашним обычаям) в контрреволюционном заговоре. Причем пресса особо подчеркивала, что «группа врачей своей свирепостью выделялась среди других». 9 марта 1930 года начался открытый, то есть театрализованный, процесс — он и проходил в зале Харьковского оперного театра. Врачей обвиняли в намерении уничтожать «путем вливания различных химикалий во время операций» своих пациентов-коммунистов. Авторов этого представления, похоже, не слишком смущал тот факт, что обвиняемые лечебной практикой вообще не занимались: они были научными сотрудниками медицинской секции Украинской академии наук, преподавали в Киевском мединституте, являлись известными специалистами в областях, далеких от практического врачевания, — гистологии и эмбриологии, как профессор А.Г. Черняховский, гигиены и санитарии, как остальные участники этого трагифарса[30]. Но иррациональная вера власти в их неукротимое могущество допускала, видимо, что все они могли вредить на расстоянии, «отравить и зарезать коммунистов-пациентов», по выражению Сталина[31], не выходя из своего кабинета.

Впоследствии сверхъестественные способности были также обнаружены у доктора М.Б. Когана, проходившего по другому процессу — знаменитому «делу врачей» 1953 года: ему инкриминировали шпионаж в пользу англичан спустя год после того, как он умер от рака, иначе говоря, вредить своей социалистической родине он начал уже с того света[32]. Надо отдать должное: такого рода фантастические обвинения падали на тех, кто был более всего на виду, то есть на лучших — самых крупных специалистов в своей области, более, чем кто-либо другой, способных вселять дразнящую мысль о всесилии представителей этой профессии. Одного С.С. Юдина — этого бога отечественной хирургии — было бы достаточно, чтобы укрепился этот миф. На операции Юдина съезжались смотреть лучшие хирурги со всех концов страны. Он был почетным членом хирургических ассоциаций и академий почти всех европейских стран и США, оперировал едва ли не всю советскую элиту. Ему разрешали выезжать в Европу с научными докладами. Он был признан везде, знаком со всеми. Главный хирург английского Королевского флота, контр-адмирал Гордон Тейлор и главный хирург США, профессор Гарвардского университета Элиот Катлер специально приезжали в Москву, чтобы вручить ему дипломы почетного члена хирургических ассоциаций своих стран. Он переписывался с Черчиллем. А 23 декабря 1948 года был арестован и обвинен в шпионаже в пользу, как легко догадаться, английской разведки.

Такая перемена отношения власти к врачам кажется слишком резкой даже на фоне тотальных репрессий, набирающих обороты с конца 20-х годов. Еще недавно профессия защищала этих людей от расстрела, преследований, вынужденной эмиграции, почему же с некоторых пор их не только ставили в один ряд с другими жертвами режима, но даже выделяли в этом ряду как «особо свирепых врагов»? Предположить, что врачи стали не нужны, будет неверно — они стали нужнее, чем раньше. Демонизация людей в белых халатах, как ни странно, это подтверждает: прозорливый Зиновий Зиник точно заметил, что «пресловутое дело врачей могло иметь место лишь в сталинской России: больше нигде так серьезно к врачам не относятся»[33].

Главные участники процесса 1953 года были связаны с Кремлевской больницей (официальное название — Лечебно-санитарное управление или Лечсанупр). На примере этой клиники, в которой лечилась советская элита, легче всего проследить трансформацию отношения власти к представителям медицинского мира и к медицине в целом.

Как уже было сказано, Лечсанупр возник, едва большевики вселились в Кремль. Предполагалось, что Кремлевскую больницу будут обслуживать лучшие специалисты, и поначалу так и было. Однако с конца 1940-х годов из «Кремлевки» начали постепенно увольнять без объяснения причин лучших клиницистов: начальника Лечсанупра, талантливого хирурга А.А. Бусалова, известного тем, что он едва ли не первым стал делать операции на пищеводе; блестящего терапевта и диагноста академика М.С. Вовси — он также заведовал кафедрой терапии Института усовершенствования врачей, был главным терапевтом Советской армии и заместителем председателя Всесоюзного научного общества терапевтов, автором многих монографий; главного терапевта Лечсанупра, академика АМН В.Н. Виноградова, лечившего Сталина, кавалера пяти орденов Ленина, председателя Всесоюзного научного медицинского общества терапевтов; академика АМН А.И. Абрикосова, организатора и председателя Московского общества патологоанатомов, автора более ста статей. Вовси и Виноградов проходили потом по «делу кремлевских врачей». Первой жертвой ареста по этому делу был профессор Я.Г. Этингер, известный кардиолог, многие годы консультировавший «Кремлевку» (арестован в 1950 году); за ним последовали другие — новый начальник Лечсанупра, профессор П.И. Егоров, известный невропатолог, академик А.М. Гринштейн и прочие, многие из которых даже не были упомянуты в широко публикуемых списках «врачей-убийц»[34].

Не будем углубляться в детали этого одиозного процесса — подробности о нем можно прочесть в других источниках, — посмотрим лучше, кем была заполнена лакуна, образовавшаяся после опустошающих зачисток в самом важном, взлелеянном вождями революции медицинском учреждении страны.

М.Б. Мирский, историк и врач, изучавший «дело врачей», приводит свидетельства нескольких очевидцев и сотрудников этого специфического учреждения. Так, академик Чазов, начавший консультировать в Кремлевской больнице вскоре после описанных событий и позднее возглавивший Четвертое управление (новое название Лечсанупра), признавал, что уровень работавших там врачей был невероятно низок, так как при подборе персонала предпочтение отдавалось «не квалификации, а показной верности идеалам партии, политической болтовне и демагогии»[35]. Оценка заместителя министра здравоохранения А.З. Белоусова была еще суровее: он считал, что врачи «Кремлевки» хуже, чем в рядовой поликлинике. В сущности, выражение «полы паркетные, врачи анкетные» довольно точно описывало положение вещей, сложившееся в этой больнице к началу 50-х годов.

Справедливости ради надо сказать, что раздавать должности проверенным соратникам было принято у большевиков с первого дня их прихода к власти. На этом строилась вся их кадровая политика при выборе какого бы то ни было начальства в какой бы то ни было области. Примером этому служил сам нарком медицины Николай Семашко — давно оставивший скромную медицинскую практику партийный функционер, обласканный Лениным за особые заслуги перед партией (по слухам, связанные с сомнительными способами пополнения партийной кассы). Но наркома назначают не для того, чтобы он лечил, это административная должность. Идея же выбирать лечащего врача по партийному списку способна была привести в ужас импульсивного вождя пролетариата. Вот как в свое время реагировал Ленин, услышав, что Горького лечит «большевик» (на самом деле лечил его Манухин, который, кстати сказать, большевиком не являлся):

Дорогой Алексей Максимович!.. Известие о том, что Вас лечит новым способом «большевик», хоть и бывший, меня ей-ей обеспокоило. Упаси боже от врачей-товарищей вообще, врачей-большевиков в частности! Право же, в 99 случаях из 100 врачи-товарищи — «ослы», как мне раз сказал один хороший врач. Уверяю Вас, что лечиться (кроме мелочных случаев) надо только у первоклассных знаменитостей. Пробовать на себе изобретение большевика — это ужасно!![36]

 

Что же с тех пор изменилось?

Можно сделать два предположения, друг другу, впрочем, не противоречащих.

Первый вывод более или менее очевиден: поскольку нет оснований полагать, что профессия врача к 1940-м годам стала менее востребована — ведь на места репрессированных или уволенных специалистов приходили новые, не столь известные, не столь талантливые, менее подготовленные, но более благонадежные, — остается заключить, что на этом этапе требования к врачам столь радикально изменились, что старые спецы с их профессиональной честностью перестали соответствовать нуждам момента. Вот один из примеров непонимания врачами старого призыва новых правил игры: ни один из трех врачей, обслуживающих кремлевских пациентов, — ни главврач Кремлевской клиники Александра Каннель, ни доктор Левин, ни профессор Плетнев, которым предложили подписать ложное медицинское заключение о том, что застреленная, или застрелившаяся, Надежда Аллилуева умерла от аппендицита, сделать это не согласился (все они позднее стали жертвами репрессий, за исключением Каннель, просто до них не дожившей). Эти трое явно не готовы были поступиться истиной ради политической целесообразности, они свою миссию представляли иначе, чем предписывала сталинская эпоха. Чистка врачебных кадров была неизбежна. «Дело врачей», ставшее венцом и апофеозом сталинского правления, было всего лишь частью этого процесса.

Второе соображение кажется менее очевидным, но не менее важным. Поскольку «Кремлевка» предназначалась для самой отборной элиты, подразумевалось, что и обслуживание ведется в ней на самом высоком уровне — лучшими врачами с использованием лучших технологий, которые положены ей по статусу. Когда в конце правления Сталина, искренне и люто ненавидящего врачей[37], эрудированных специалистов заменили посредственности с подходящей биографией, подмена эта, к удивлению, никак не отразилась на статусе «Кремлевки» — она, как ни в чем не бывало, продолжала считаться самой элитарной клиникой, в ней по-прежнему лечилась номенклатурная верхушка и попасть в нее было предметом гордости любого советского чиновника. Словом, она продолжала создавать видимость той больницы, которой перестала быть, и эта видимость поддерживалась институционально государственным аппаратом и подавляющим большинством граждан, на которых слово «кремлевка» оказывало магическое действие. В этой ситуации было уже совершенно неважно, как именно лечат кремлевские врачи, что они выписывают своим пациентам, какие процедуры им назначают и какие диагнозы ставят, поскольку эти врачи были не более чем актеры-любители, исполняющие роль медицинских арбитров, которых, может быть, еще помнила «Кремлевка». Лечение превращалось в некое лицедейство, в котором обе стороны — врачи и пациенты — по договоренности принимали участие. Эпоха тотальной имитации вступила в пору своей невозмутимой зрелости.

Можно спорить о том, когда она началась. Но мы займемся этим вопросом позже. Пока же нас интересует только область, связанная с медициной. А в этой области самым впечатляющим примером создания глобальных иллюзий был миф о здоровом обществе, который в 1930-е годы удалось насильственно внедрить в культуру.

Как и полагается мифу, главным его подтверждением являлись произведения искусства и зрелища, которые затмевали реальность. Разве последняя могла соперничать с плотнотелыми красавицами Самохвалова, с атлетически сложенными безымянными спортсменами и спортсменками Дейнеки, рожденными для движения, подвигов и побед, с фотографиями физкультурных парадов, мастерски снятыми Родченко, Егоровым, Шагиным, Шайхетом, и самими этими парадами, проводимыми с огромной помпой на Красной площади в День физкультурника или в честь другого столь же важного события? Физкультурные парады, агитационные (вело)кроссы, разнообразные спортивные состязания — по плаванию, гребле, метанию ядра и проч. — проводились не ради спортивных достижений, а ради публичного зрелища. Они устраивались для поднятия духа, для создания бодрой картины массового действия, представляющего советскую жизнь как вечный коллективный праздник. Главным их содержанием были многочисленность и однородность участников. Обряженные в одинаковую форму, делавшую их на расстоянии до неразличимости похожими друг на друга, физкультурники воплощали собой мультиплицированный эталон советского человека. Он был здесь как на ладони: простой, предсказуемый, слитый в одно целое с коллективом, готовый с энтузиазмом выполнять команды. Он находился в окружении своих клонированных копий, фотокамеры так и льнули к его размноженным мускулистым телам и отрепетированным героическим позам. Ничего личного и лишнего не отражал его внешний вид. Словом, спорт превратился в спектакль, где советским людям показывали советских людей — таких же, как они, только поднявшихся на ступеньку выше на пути к унифицированному всеобщему счастью.

Подчеркнем еще раз: публичность и массовость проводимых спортивных мероприятий были куда важнее личных рекордов. Не случайно публикации о первых Всесоюзных спартакиадах охотнее информируют нас о количестве участников, чем собственно о спортивных результатах — достижения советских спортсменов 20—30-х годов значительно уступают рекордам олимпийских призеров и победителей чемпионатов мира.

На самом деле широкая вовлеченность населения в государственную спортивно-оздоровительную программу долгое время была только желаемой целью, иллюзией, эффектно подпитываемой описанными зрелищами, в каковые стремились превратить любое физкультурное событие (даже для производственной зарядки служащих старались вывести на улицу). В действительности количество людей, регулярно занимавшихся спортом, к 1930-м годам сократилось примерно в десять раз и составляло не более 1—2% населения после того как в середине 1920-х годов власть ликвидировала все всероссийские спортивные организации, частные спортивные клубы и лиги, созданные по инициативе самих спортсменов, из опасения, что они могут стать «местом сборищ различных контрреволюционных элементов». Создаваемые государственным Высшим советом физкультуры новые спортивные общества сильно отличались от распущенных — концепция радикально поменялась: вместо профессионального спорта предлагалось создавать любительский, вместо того чтобы делать ставку на индивидуальные достижения, ставить на массовость, вместо подготовки к личным рекордам заниматься подготовкой групповых гимнастических номеров, которые будут эффектно выглядеть на публике. Неудивительно, что профессиональные спортсмены дружно бойкотировали эти инициативы и все последующие годы государственные спортивные институции испытывали острую нехватку профессиональных кадров и тренеров.

Не сумев вовлечь молодежь в государственные спортивные общества, власть на исходе 20-х годов по своему обыкновению перешла к принудительным мерам: в 1929 году физкультура становится обязательным предметом во всех учебных заведениях, в 1931 году вводятся нормы ГТО («Готов к труду и обороне») для всех возрастов, начиная с детского и кончая пенсионным. Спорт становится неизбежен, как смерть[38].

Не стоит, впрочем, забывать о том, на какой малоподготовленной почве произрастал этот новоиспеченый культ здорового тела, упорно насаждаемый государством. Вспомним результаты обследований московских школьников середины 20-х годов — больше половины обследуемых страдали тяжелыми хроническими болезнями и функциональными нарушениями, — и нам нелегко представить, как малокровные, узкогрудые, туберкулезные дети с нарушенной деятельностью сердца и половых желез через 10—15 лет смогли превратиться в излучающих здоровье и силу завоевателей спортивных высот.

Но если говорить не о реальности, а о культуре. Культура была такой, какой хотела казаться. Владимир Паперный в своей книге «Культура Два» приводит императивное высказывание некоего советского теоретика о том, что архитектура должна ориентироваться на «жизнерадостного, здорового, хорошо сложенного человека». В риторике сталинской эпохи слова «больной» и «здоровый» начинают приобретать отчетливый политический оттенок. «Здоровый» становится синонимом понятия «свой», «советский». Здоровье подразумевает лояльность, болезнь означает не просто клинический факт, но факт идеологически постыдный. Причем деление на «здоровое» и «больное» применяется не только по отношению к человеческому телу, но и к телу социальному. Так, социализм «здоровый» противопоставлен капитализму «загнивающему»; высказывания, расходящиеся с курсом партии, именуются «гнилыми», и т.п.

Болезнь становится непопулярной. Модный в советское время лозунг «В здоровом теле — здоровый дух» автоматически подразумевал, что нездоровое тело может испортить «дух», то есть сделать человека «духовно чуждым» здоровому обществу[39]. Советский режим с его мифогенной ментальностью простодушно отождествлял болезнь с ее носителем, против которого и направлены были все силы по ее пресечению. Поэтому способы борьбы с болезнью часто не отличались от полицейских мер: так, поступающие на работу обязаны были представить справки из венерического и туберкулезного диспансеров о том, что они не состоят там на учете. Венерические болезни вообще рассматривались как прямое преступление: виновник подвергался грубому допросу, на котором от него требовали выдать круг знакомств (чтобы подвергнуть принудительным обследованиям всех, кто в него входил, бесцеремонно вызвав их повесткой), далее следовали неприятности вплоть до увольнения с работы.

Идея построения совершенного общества требовала искоренения всех изъянов, а болезнь — несомненный изъян. Поэтому по отношению к ней (то есть к людям, отмеченным физическим ущербом) применялись самые жесткие и в прямом смысле слова убийственные репрессии. Так, в 1938 году начальник НКВД Москвы и Московской области, ссылаясь на аналогичный опыт Ленинграда, отправил «наверх» официальное письмо с предложением заменить расстрелом лишение свободы тем, кто стал инвалидом в процессе следствия. В результате высшие инстанции пересмотрели дела и около тысячи инвалидов были расстреляны[40].

Надежда Мандельштам описывает случай, как летчика-героя, инвалида войны, отказались прописывать в столичном городе. К ее рассказу можно отнестись с полным доверием, так как это был не исключительный случай. В конце 40-х годов из Москвы в одну ночь исчезли все нищие инвалиды — их вывезли на остров Валаам и оставили там умирать, чтобы не портили парадный пейзаж столиц[41]. Самая впечатляющая и страшная тайна советской системы — созданные после войны специальные закрытые госпитали вдали от населенных пунктов, где в полной изоляции содержались беспомощные калеки войны. Они не имели никакой возможности напомнить о себе внешнему миру и никакой надежды на реабилитацию в обществе.

Эти вопиющие факты отнюдь не противоречат советской идеологии — быть здоровым входило в обязанность советского человека, в список его гражданских достоинств. Не случайно партийные вожди тщательно скрывали свои болезни не только от народа, но часто и от ближайшего окружения (мало кто знал, например, что Андропов страдал тяжелой болезнью почек). Социальная ущемленность в советском обществе состояла в прямом родстве с физической ущербностью, и далеко не всегда удается понять, что из чего вытекало.

Если здоровье являлось прерогативой людей с незапятнанной репутацией, то первое, что надлежало сделать с человеком, которого общество отвергло как «чуждый элемент», — отобрать у него эту привилегию. Когда видный советский дипломат Адольф Абрамович Иоффе впал в немилость за связи с Троцким, его, бывшего посла в Германии, Китае, Японии, Австрии, человека, неоднократно лечившегося у самого Альфреда Адлера, большевика, которого Ленин в 1921 году настоятельно направлял в заграничные санатории, в 1927 году отказались выпустить для лечения за границу и в то же самое время перестали отпускать лекарства в кремлевской аптеке.

Этот принцип сохранялся, покуда сохранялась советская власть. В «Воспоминаниях ленинградского поэта» Лев Друскин рассказывал, как в один из дней после его исключения из Ленинградского СП, случившегося во время Олимпиады, в дачном поселке писателей, откуда Друскина еще не успели выселить, его посетил врач, совершавший обход поселка.

- Ну как ты себя чувствуешь, деточка?

Она была моложе меня лет на восемь. Но у нее все деточки.

- Да вот сердце пошаливает, — говорю я.

И в ответ слышу:

- А я к вам последний раз — мне не разрешили вас обслуживать.

Гляжу и не верю.

У меня болит сердце. (Позже выяснится, что это инфаркт.) Она специалист, долгие годы заведовала кардиологическим отделением больницы Ленина.

Кто может помешать врачу оказать помощь больному? У кого повернется язык? А если повернулся, кто узнает — осматривала меня Ксения Константиновна или нет?..

Сейчас она сидит передо мной в своем белом халате и говорит:

- Мне запретили выписывать вам рецепты[42].

 

Итак, вопрос, который не давал нам покоя: если миссия врача состояла не в том, чтобы лечить, не в том, чтобы бороться с болезнями (потому что эта функция предполагает в первую очередь непогрешимую точность в постановке диагноза, опыт и профессионализм — все то, что явным образом изгоняется из медучреждений, даже таких, как Кремлевская клиника, созданная властью для собственных нужд), если эта миссия не в том, чтобы исцелять, то в чем же она тогда? — этот вопрос получает наконец более-менее ясный ответ. Советская медицина призвана была лечить не конкретно взятых людей с их всевозможными частными недугами, она врачевала общество. Она вела методичную позиционную войну с социальным злом — инфекцией (инакомыслие было ее разновидностью), — переходя то в плановое наступление (прививки), то в глухую оборону (карантины). Понятно, что принимаемые меры носили массовый характер и охватывали максимальное количество дееспособных граждан. Помимо санитарных осмотров и антропометрических процедур, которым подвергались дети и взрослые в школах и на заводах (измерялись вес, рост, объем груди и проч.), каждый человек, начиная с рождения, должен был в определенные сроки проходить медицинские обследования (диспансеризации), в течение первых семнадцати лет жизни ему должны были с определенным интервалом вколоть заранее известное количество прививок и т.д. Военные приказы не принято обсуждать, поэтому принудительность медицинских процедур воспринималась гражданами как должное уже с детского сада. Те, кто в нем побывал, никогда не забудут вкус рыбьего жира и запах конской мочи, которые в медицинских целях заставляли время от времени выпить обитателей детских учреждений. От таких мероприятий нельзя было уклониться — в этой системе превентивных оздоровительных мер тот, на кого они были направлены, как бы не брался в расчет. Система не нуждалась в его согласии, но и не оставляла возможности для протеста[43]. Собственно, он был исключен из поединка между врачом и болезнью, против которой был выставлен весь доступный на этот момент медицине арсенал насильственных средств.

Зато, попадая в места заключения, человек моментально лишался навязчивой опеки власти над его телом и переходил в категорию неизлечимо больных, то есть тех, кого лечить не следует. Михаил Шрейдер, побывавший в разгул репрессий в следственном изоляторе Бутырской тюрьмы, вспоминал, как он валялся в бреду с температурой в камере, а вызванный сокамерниками начальник медсанчасти отказался его госпитализировать, объяснив это так: «Со всякой сволочью нечего цацкаться». «Во времена Ежова, — пишет Шрейдер, — в камерах не было почти никакого медицинского обслуживания. Никакие жалобы ни на какие боли во внимание не принимались»[44]. Если советская карательная система не всегда отнимала жизнь, отнять здоровье она должна была как минимум — на этом она стояла твердо. Надежда Мандельштам вспоминает: «Молодые и здоровые языковеды Дмитрий Сергеевич Усов и Ярхо, выйдя на волю, умерли почти сразу, так их разрушили несколько лет, проведенные на канале, а ведь они почти не были на физических работах»[45]. Даже после отмены пыток и общего смягчения режима ничто не смогло изменить сам принцип действия карательной машины, нацеленный на физическое разрушение тех, кто в нее попал. Существовал букет «профессиональных» болезней советского зэка, приобретаемых в заключении, — туберкулез, язва желудка, геморрой, болезни глаз. Помимо этого, условия жизни в тюрьмах и лагерях весьма способствовали обострению всех прочих заболеваний. Однако добиться нужного лекарства или приема у специалиста в тюрьме или лагере было практически нереально. «Вы что, сюда лечиться приехали?» — парировал обычно тюремный эскулап особенно настойчивые просьбы.

Различия в качестве медицинского обслуживания в тюрьме и на воле были слишком очевидны и существенны, чтобы можно было думать, будто причина в нерадивости тюремного персонала. Было ясно, что это принципиальная установка властей, а тюремные медработники — только ее исполнители. Советская система пыталась уподобить здоровье тем дефицитным товарам, которые подлежали централизованному распределению и которых на всех не могло хватить. Иначе говоря, в стране победившего социализма человек не имел возможности выбирать себе судьбу здорового или судьбу больного — этот выбор делало за него государство, в одном случае подвергая его принудительным оздоровительным процедурам и превентивному лечению, в другом — отказывая ему в необходимой медицинской помощи.

Но если советский человек не мог по своему усмотрению управлять собственным здоровьем и распорядиться собственным телом, если построенная властью система здравоохранения переключила на себя заботу о его физическом состоянии, сняв с него эту обязанность, мы вправе говорить о попытке отторжения тела от его носителя, об экспроприации тела в пользу государства. Тело как бы становится спорной собственностью. Закон не определяет границы прав владения им, кроме закона о всеобщей воинской повинности, однако по умолчанию государство распоряжается телами граждан как собственным материальным резервом, за которым оно ведет тщательный надзор и который может перемещать по своему усмотрению из одной точки необъятной страны в другую.

Человек оказывался дезориентирован. Связанный со своим телом с рождения, он не мог с ним полностью растождествиться, но не мог и с уверенностью сказать, в какой степени оно свободно и принадлежит ему. Кому оно послушно? Его физиологическое чувство единения с телами оспаривалось практикой жизни, которая учила его, что его тело принадлежит ему не вполне, что тело как вместилище его желаний, как защита его хрупкого «я» в толпе посторонних больше не является его убежищем. Он уже не мог с уверенностью сказать, где проходит граница между ним (его суверенным «я») и остальным миром, между своим и чужим, потому что эта граница переместилась внутрь.

 



[1] Общество русских врачей в память Н.И. Пирогова было создано в 80-е годы XIX века. Это была прекрасно организованная и эффективно работающая институция, созданная самими врачами, в которую входили все видные представители медицинского мира. Не дожидаясь помощи от правительства, общество бралось решать проблемы государственного масштаба внутри своей отрасли (например, на собственные средства проводило научные исследования по изучению малярии и туберкулеза, занималось борьбой с детской смертностью, добивалось от власти конкретных мер по улучшению бытовых и санитарных условий жизни бедных и неимущих и т.п.). Общество регулярно проводило Пироговские Всероссийские съезды врачей, выпускало обширные материалы этих съездов, журнал «Общественный врач», имело свою программу и умело претворять ее в жизнь. Можно смело говорить о том, что Пироговское общество было реальным прообразом гражданского общества, которому в России так и не суждено было появиться.

[2] В конце XIX века их было всего в полтора раза больше.

[3] См.: Рожков А.Ю. В кругу сверстников: Жизненный мир молодого человека в советской России 1920-х годов: В 2 т. Краснодар, 2002. Т. 1. С. 201.

[4] Детская дефективность, преступность и беспризорность: По материалам I всероссийского съезда 24/VI — 2/VII 1920 г. М., 1922. С. 22. Эти и многие другие сведения почерпнуты автором в изобилующей интереснейшими фактами книги: Балашов Е.М. Школа в российском обществе 1917—1927 гг. Становление «нового человека». СПб.: Изд- во «Дмитрий Буланин», 2003.

[5] См.: Рожков А.Ю. Указ. соч. Т. 1. С. 200—203; Балашов Е.М. Указ. соч. С. 63—64.

[6] «У меня нет ни одного полена», — писал в своем дневнике отец семейства К.И. Чуковский в феврале 1922 года.

[7] Балашов Е.М. Указ. соч. С. 233; а также статистические данные журнала «Социальная гигиена» (1924), приведенные в: Орлова Г. Организм под надзором: тело в советском дискурсе о социальной гигиене (1920-е годы) // Теория моды. 2007. № 3.

[8] См.: Тополянский В. Конец Пироговского общества. Индекс/Досье на цензуру. 2009. № 30.

[9] См.: Докладная записка Я.С. Агранова в президиум ГПУ «О 2-м Всероссийском съезде врачебной секции и секции врачей Всемедикосантруда» от 5 июня 1922 г. // АП РФ. Ф. 3. Оп. 58. Д. 175. Л. 14—15 об. Подлинник. Машинопись.

[10] Надо сказать, что даже из тех, кого отправили в ссылку (а это была примерно половина от числа арестованных — остальных просто отпустили по домам), некоторых вскоре попытались вернуть обратно — об этом просил сам Семашко, но ГПУ не решилось создавать подобный прецедент, и врачей оставили в провинции.

[11] Исключение составляет, пожалуй, история психиатра и невролога Владислава Эдмундовича Дзержинского, которого по прямому указанию его железного брата в 1919 году приговорили к расстрелу. Однако и тут расстрел не состоялся: Ленин посчитал эту меру негуманной.

[12] Якобсон Е. Пересекая границы: Революционная Россия — Китай — Америка. М., 2004. С. 27, 31—32.

[13] Известный врач-иммунолог, успешно лечивший Горького до революции. Эмигрировал в 1920 году.

[14] Об этом см. в: Манухин И. Воспоминания о 1917—1918 гг. / Русский Нью-Йорк: Антология «Нового журнала». М., 2002.

[15] Обычно, отбыв назначенный срок, ссыльные москвичи и петербуржцы стремились вопреки запретам переехать в более или менее крупные города, где был спрос на интеллигентские профессии. Однако введение паспортов в декабре 1932 года не только положило конец этой самовольной миграции, но и позволило властям выявить и выселить нарушителей, несмотря на протесты директоров заводов, ректоров вузов и прочих советских начальников, кровно заинтересованных в высококлассных специалистах и безнадежно пытавшихся убедить органы в том, что такие специалисты приносят огромную пользу. См.: Шрейдер М. НКВД изнутри: Записки чекиста. М., 1995.

[16] Из заявления братьев Константина и Дмитрия Козловских в Череповецкий губотдел ГПУ. Цит. по: Кронштадт 1921. Документы о событиях в Кронштадте весной 1921 г. / Сост. В.П. Наумов, А.А. Косаковский. М., 1997. С. 73.

[17] Цит. по: Стецовский Ю.И. История советских репрессий: В 2 т. М., 1997. Т. 2. С. 13.

[18] См.: Серж В. От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера. Оренбург: Оренбургская книга, 2001. С. 235.

[19] Постановление политбюро ЦК ВКП(б) № 243, п. 8, от 21 декабря 1921 года «Об отпуске денег товарищу Горькому для лечения заграницей (Предложение тов. Ленина)».

[20] Горький приезжал в СССР в 1928 и 1929 годах. Во время второй поездки посетил Соловецкий лагерь. Вернулся окончательно на родину в мае 1933 года. Понадобилась вся иезуитская хитрость Сталина, засылавшего к писателю разнообразных «друзей» и специально приставившего к нему доверенного личного врача, чтобы выманить Горького назад в СССР.

[21] Власть и художественная интелигенция: Документы 1917 — 1953 гг. М., 1999. С. 148—149.

[22] Власть и художественная интелигенция. С. 180. Бабель пробыл за границей около года. По Москве тогда ходили упорные слухи о том, что он останется во Франции (основания для таких слухов были, особенно если учесть, что все близкие Бабеля — сестра, мать, жена и ребенок — проживали в Европе). Но писатель вернулся (подробно о причинах его возвращения см.: Фрейдин Г. Вопрос возвращения: «Великий перелом» и Запад в биографии И.Э. Бабеля начала 1930-х годов // Stanford Slavic Studies. 1991. Vol. 4. № 2.

[23] Власть и художественная интеллигенция. С. 156.

[24] Советская элита воспринимала их как разновидность домов отдыха — получить путевку в санаторий означало, что тебя признали «своим», приняли в круг избранных. Туда ехали не столько для того, чтобы лечиться, сколько для того, чтобы укрепить свой социальный статус.

[25] См.: Справочник о лечебно-профилактических учреждениях Замоскворецкого района. М., 1928.

[26] В Замоскворецком районе было семь общих больниц и три психиатрические.

[27] Справочник о лечебно-профилактических учреждениях Замоскворецкого района. С. 66.

[28] Справочник о лечебно-профилактических учреждениях Замоскворецкого района. С. 67.

[29] Журнал Пироговского общества «Общественный врач» окончательно перестал выходить в 1922 году; до середины 1920-х еще появлялись отдельные нерегулярные издания с неотфильтрованной информацией, посвященные конкретным проблемам (например, проблеме самоубийства), но к 1930-м годам все это сошло на нет, продолжали выходить только «Павловские среды», однако для Павлова, как известно, закон был не писан в принципе.

[30] См.: Мирский М.Б. Процессы «врачей-убийц». 1929—1953 годы // Вопросы истории. 2005. № 4. С. 73—92.

[31] Точная цитата из письма Сталина. По всей видимости, он и являлся автором зловещей легенды про коварные убийства коммунистов на операционном столе врачами-теоретиками. (Там же. C. 76.)

[32] По словам Я.Л. Рапопорта, проходившего по тому же делу, М.Б. Коган и М.И. Певзнер были «арестованы» посмертно. См.: Рапопорт ЯЛ. На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года. М.: Книга, 1988 (интернет-версия:http://www.lib.ru/MEMUARY/1953/rapoport.txt).

[33] Зиник З. Личное дело врачей. Памяти Ю.А. Айхенвальда // Айхенвальд Ю. Последние страницы. М., 2003. С. 469.

[34] Я.Л. Рапопорт пишет: «Из известных мне арестованных профессоров и врачей в опубликованных списках не было, например, фамилий В.Ф. Зеленина, Б.И. Збарского, Э.М. Гель- штейна, Г.Х. Быховской, М.Я. Серейского, И.И. Фейгеля, В.Е. Незлина, Н.Л. Вилька, моей и многих других, не говоря о женах арестованных. Сокращать список, по-видимому, было необходимо, иначе проще было бы опубликовать фамилии оставленных на свободе». Мирский тоже приводит фамилии арестованных по «делу врачей», не попавшие в опубликованные списки.

[35] Мирский М.Б. Указ. соч. С. 83.

[36] Ленин В.И. Сочинения. 5-е изд. 1958 — 1965. Т. 29. С. 44.

[37] Об отношении Сталина к врачам позволяют судить такие, например, эпизоды. Однажды, увидев в квартире врача, дежурившего у заболевшего тяжелым воспалением легких старшего сына Сталина, он вскричал: «Зачем нужен доктор! Что за глупости!» (Сцена записана Мирским со ссылкой на невестку Е.Л. Левина, который и был тем самым врачом.) Сталин требовал от следствия надеть кандалы на профессора В.Н. Виноградова, бывшего его личным врачом в течение многих лет, и, по воспоминаниям Хрущева, орал в трубку министру безопасности С.Д. Игнатьеву, что врачей «надо бить и бить, лупить нещадно, заковать их в кандалы», рассказывает далее Мирский.

[38] Не приходится сомневаться, что в СССР спорт выполнял близкие функции (отчуждение тела в пользу общества, превращение его в объект манипуляции и т.д.). Вот почему, вероятно, возглавлять спорт и медицину доверили одному человеку: первым председателем Высшего совета физической культуры — главной спортивной институции страны — был назначен нарком здравоохранения Николай Семашко. Советский спорт развивался по той же схеме, что и советское здравоохранение: сначала была придушена (уничтожена) всякая частная инициатива, затем — создана централизованная сеть управляемых спортивных обществ, о чем более или менее подробно говорится в книге: Леби- на Н.Б., Чистиков А.Н. Обыватель и реформы: Картины повседневной жизни горожан в годы НЭПа и хрущевского десятилетия. СПб., 2003. В середине 1930-х годов была выстроена всесоюзная сеть здравоохранения и почти одновременно был учрежден Всесоюзный комитет по делам физкультуры и спорта при правительстве, финансирование шло из госбюджета отдельной строкой.

[39] Не исключено, что этот логический трюк уже подмечен был тем же Паперным.

[40] Стецовский Ю.И. Указ. соч. Т. 1. С. 66.

[41] Этот случай упоминается в статье Елены Вансович, опубликованной в газете «Коммерсантъ».

[42] Друскин Л. Спасенная книга: Воспоминания ленинградского поэта. Лондон, 1984. С. 395.

[43] В армии за отказ от прививок отправляли под суд (см.: Рожков А.Ю. Указ. соч. С. 123).

[44] Шрейдер М. Указ. соч. С. 180.

[45] Мандельштам Н. Воспоминания. М.: Согласие, 1999. С. 57.



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте