Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2011, 108

Говорить — совсем не то, что видеть

(пер. с фр. В. Лапицкого)

 

Морис Бланшо

 

ГОВОРИТЬ — СОВСЕМ НЕ ТО, ЧТО ВИДЕТЬ*

 

– Я бы хотел знать, что вы ищете.

– Я тоже хотел бы это знать.

– Нет ли в этом неведении этакой беззастенчивости?

– Боюсь, что дело тут не в самонадеянности. Мы всегда готовы поверить, что предуготованы к тому, что ищем, неким более интимным, более важным отношением, нежели знание. Знание стирает того, кто знает. Бескорыстная страсть, сдержанность, незримость — вот что мы рискуем потерять из-за од-ного только незнания.

– Но утратим также и убежденность, горделивую уверенность. За безлич-ным и словно стертым лицом знатока маячит грозное пламя абсолютно-го знания.

– Возможно. И все же это пламя непременно сверкает всюду, где есть глаза. Я вижу его даже в незрячих глазах статуй. Неуверенности недоста-точно, чтобы присмирить людские попытки. Признаю, что обсуждаемое здесь неведение — особого рода. Одни ищут, имея в виду найти, пусть и зная, что почти наверняка найдут нечто другое, нежели то, что ищут. Поиски же других предмета как раз и не имеют.

– Как мне помнится, слово «найти» отнюдь не означает изначально по-лучения в смысле практического или научного результата. На-идти, на-ходить — это ходить кругами, кружить вокруг да около. Трувер находит свою песню, разворачивая мелодическое движение, побуждая его развернуться. Здесь нет и намека на представление о цели и тем более об остановке. Слово «нахо-дить» — почти то же самое, что и слово «искать», каковое гласит: обойти вокруг[1].

– Найти, искать, кружить, ходить вокруг да около: да, эти слова указывают на движение, но всегда круговое. Словно смысл поисков в непременно уклон-чивых поворотах. «Находить» надписано на том великом небесном «своде», который предоставляет нам первые примеры неподвижного движения. На-ходить — это искать по отношению к центру, каковой, собственно, не может быть обнаружен.

– Центр позволяет находить и кружить, но его самого не найти. Не мо-жет ли быть его поиск тем безрассудным поиском, что постоянно стремится достичь центра, вместо того чтобы удовольствоваться, действуя с оглядкой на него?

– Все-таки поспешное заключение. Правда, что кружное движение поиска напоминает поведение собаки; она, когда ее добыча неподвижна и представ-ляет угрозу, полагает, что достаточно обойти ее по кругу, чтобы не дать уйти, а на самом деле всего лишь зачарована центром, тягу к которому испытывает.

– В качестве центра центр всегда вне опасности.

– Поиск, таким образом, сродни заблуждению. Блуждать — это кружить снова и снова, подчиняться магии обхода. Заблудший, тот, кто вышел из-под охраны центра, кружится вокруг самого себя, уже подпавший центру, а не оберегаемый им.

– Точнее, он просто кружится вокруг, у глагола здесь нет дополнения; он не огибает что-то конкретное или даже ничто; центр уже не неподвижное острие, не тот просвет отверстости, который тайком высвобождает простран-ство продвижения. Заблудший продвигается вперед и остается в той же точке, он по ходу дела тратит силы и не продвигаясь, и не оставаясь на месте.

– И не остается в той же точке, хотя оказывается в ней по возвращении. Стоит это рассмотреть. Возвращение стирает отбытие, заблуждение не знает дороги, оно — та бесплодная сила, которая искореняет пейзаж, опустошает пустыню, губит место.

– Продвижение по пограничью и на границе продвижения.

– Прежде же всего продвижение, которое не открывает никакого пути и не откликается ни на какое открытие: заблуждение намечает странное про-странство, в коем позыв вещей спрятаться-показаться уже не обладает своей направляющей силой. Там, куда я попал в заблуждении, уже не царят ни при-вечающая благосклонность, ни столь же успокоительное в своей строгости исключение.

– Вспоминается старый Эмпедокл: изгнанный эфиром в морскую пучину, извергнутый морем на землю, отвергнутый ею в сияние солнца и отброшенный солнцем в эфир; «изгнанник богов и блуждалец, внявший раздору безумному».

– Но чтобы не спасовать перед подобным испытанием, нужно быть демо-ном, малым демоном, предвестием человека. Тут тем не менее изгнание по- прежнему определяется исключением, исключение же имеет место внутри некоего замкнутого мира, в коем из-за беспрестанно членящей его игры стран света изгнанное существо живет, однако, как бы вовне. Библейское изгна-ние — прежде всего тот выход и то признание внеположного, в котором берет свое начало завет. Заблуждение, как мне кажется, не замыкает и не открывает: ничто не закрыто, и тем не менее никакого горизонта; оно не ограничено, оно не под открытым небом. За заснеженным пространством в памяти встает про-странство блуждания, как предчувствовали Толстой, Кафка.

– В заблуждении, вы говорите, вещи не показываются и не прячутся, по-скольку еще не принадлежат той «области», где уместно разоблачение или облачение.

– Я так сказал? Я бы, скорее, сказал так: заблуждение — то упрямство без настойчивости, которое, отнюдь не являясь непреклонно поддерживаемым утверждением, продолжается, отклоняя его в сторону совершенно лишенного твердости. Существенное заблуждение не имеет никакого отношения к ис-тинности, и у той нет над ним никакой власти. Истина рассеяла бы заблуж-дение, наткнись она на него. Но есть что-то вроде заблуждения, наперед уничтожающего саму возможность такой стычки. Вероятно, это и есть блуж-дать: идти без стыка.

– Сознаюсь, что не очень-то разобрался в вашем заблуждении. Оно, на-верное, бывает двух видов: одно — тень истины; другое... но хотелось бы знать, как вы можете об этом другом говорить.

– Это, возможно, проще всего. Речь и заблуждение сродни друг другу.

– Я вижу здесь только шутку: будто вы напоминаете, что, ничего не го-воря, избежишь разочарований. Речь, как хорошо известно, является сред-ством и даже — этимологически — источником дьявола.

– А также и слова «бал», и баллистики, всех дьявольских порождений[2]. Заметьте, что этимология, демонстрируя многогранную силу языка, ту таин-ственную игру, каковой является приглашение играть, и тем самым приобре-тая важность, имеет только одну цель: побыстрее снова замкнуть слово на самое себя — наподобие моллюска, который тут же забивается в свою рако-вину, стоит проявить к нему интерес. Слова подвешены; подвешенность эта — не что иное, как очень и очень тонкое колебание, никогда не оставляющий их на месте трепет.

– Но они к тому же и неподвижны.

– Да, неподвижностью более подвижной, нежели любое движение. Речь постоянно теряет ориентацию — из-за непомерной страсти к блужданию.

И посему, разговаривая, мы теряем всякий путь, всякую дорогу: мы словно пересекли рубеж.

– Но у речи свой собственный путь; она представляет маршрут; мы не сби-ваемся с нею с пути, по крайней мере по отношению к путям посещаемым.

– Быть может, более того. Мы словно отвернулись от зримого, не возвра-щаясь к незримому. Не знаю, говорит ли что-нибудь все то, что я здесь го-ворю. Но это все же весьма несложно. Говорить — совсем не то, что видеть. Говоря, освобождаешь мысль от той оптической потребности, которая в за-падной традиции на протяжении тысячелетий подчиняет наш подход к вещам и побуждает мыслить под гарантией света или под угрозой его отсут-ствия. Предоставляю вам составить перечень всех тех слов, что внушают: чтобы изречь истину, следует мыслить по мерке глаза.

– Уж не хотите ли вы противопоставить одно чувство другому, понима-ние — зрению?

– Не хотелось бы попасть в подобную ловушку.

– Тем более, что письмо, которое является вашим собственным и, навер-ное, первоначальным путем, в этом случае вам изменило бы.

– Писать — отнюдь не выставлять речь напоказ. Игра расхожей этимоло-гии превращает письмо в режущее движение, разрыв, кризис[3].

– Это просто-напросто напоминание о приспособленном к письму орудии, годившемся к тому же и для надреза, — о стилете.

– Да, но это резкое напоминание наводит на мысль об операции по отсече-нию, ежели не о бойне, — о своего рода насилии; слово «плоть» чувствует себя здесь как дома, да и начертание — это царапина. Еще выше и дальше смы-каются «писать» и «искривлять». Письмо — та кривая, которую уже напоми-нали повороты поиска, а мы вновь находим в кривизне рефлексии.

– В каждом слове, во всех словах.

– Как бы там ни было, «говорить», как и «писать», вовлекает нас в некое разделяющее движение, колеблемый, зыблемый выход.

– Видеть — это тоже движение.

– «Видеть» подразумевает лишь разделение отмеренное и обмеренное: ви-деть — всегда видеть с расстояния, но предоставляя расстоянию вернуть нам то, что оно у нас отбирает. Взгляд незримо вершится в некоей все удержи-вающей паузе. Мы видим лишь то, что вначале, благодаря изначальному ли-шению, от нас ускользнуло, не видя ни слишком наличных вещей, ни даже если над вещами довлеет наше наличие.

– Но мы же не видим того, что слишком далеко, что ускользает от нас, от-деленное далью.

– Имеется некое лишение, отсутствие, как раз благодаря которому и до-стигается контакт. Промежуток тут не помеха, напротив, как раз он и допус-кает прямое отношение. Любое световое отношение — отношение непосредственное.

– Видеть, стало быть, это непосредственно уловить на расстоянии.

– .Непосредственно на расстоянии и посредством расстояния. Видеть — это воспользоваться разделением не как посредником, а как средством непо-средственности, не-посредником. И в этом смысле тоже видеть означает ис-пытать непрерывное и восславить солнце, то есть, за солнцем, Единое.

– Мы, однако, всего не видим.

– В этом мудрость зрения, хотя мы всегда видим не один какой-нибудь пред-мет и даже не два или несколько, а целое множество: всякий вид множествен. И тем не менее взгляд удерживает нас в пределах некого кругозора. Восприя-тие — укорененная в почве, поднимающаяся в направлении открытия мудрость: оно крестьянское в прямом смысле слова, заземленное и связывающее непо-движную межу с ни с чем, по всей вероятности, не смежным горизонтом — не-рушимый союз, обеспечивающий мир. Речь для взгляда — война и безумие. Жуткая речь пренебрегает любым пределом и даже беспредельностью всего: она принимает вещь оттуда, откуда та не принимается, не видится и никогда не увидится, она нарушает законы, освобождается от ориентации, дезориентирует.

– В этой свободе немало удобств. С языком мы словно можем видеть вещь со всех сторон.

– И тогда начинается извращение. Речь представляется уже не речью, а неким избавленным от свойственных взгляду ограничений взглядом. Не спо-собом говорить, а трансцендентным способом видеть. «Идея», поначалу — преимущественно внешний вид, становится преимуществом того, что под внешностью кроется. Автор романов приподнимает крыши и подставляет своего персонажа проницательному взгляду. Его вина в том, что он прини-мает язык за еще одно видение, на сей раз абсолютное.

– Вы хотите, чтобы мы говорили не так, как видим?

– Я бы хотел, по меньшей мере, чтобы в языке мы не наделяли себя украд-кой подправленным, лицемерно расширенным, обманчивым взглядом.

– Значит, надо выбирать: либо речь, либо зрение. Трудный, быть может, несправедливый выбор. Почему надо разделять вещь на ту, которая видится, и ту, которая говорится (пишется)?

– Смешение, во всяком случае, не послужит расколу лекарством. Видеть, возможно, означает забыть речь, а говорить — черпать со дна речи неисчер-паемое забвение. Добавлю, что мы ждем не невесть какой язык, а тот, в кото-ром говорит «заблуждение»: обходную речь.

– Речь тревожащую.

– Совсем другую речь, которая слышится то тут, то там, а сама гово-рить медлит[4].

– Смутную, темную речь.

– Речь ясную, если слово «ясность», будучи свойством предметов не ви-димых, а слышимых, не имеет еще отношения к свету. Ясность — это претен-зия на то, что ясно слышится в пространстве отклика.

– Почти и не речь, она ничего не раскрывает.

– В ней все неприкрыто и при этом не раскрывается.

– Это всего лишь формула.

– Да, и не слишком надежная. Я пытаюсь, хотя мне и не удается, сказать, что имеется такая речь, в которой вещи, не показываясь, не прячутся. Ни со-крытые, ни несокрытые: в этом их не-истина.

– Не речь ли это, которой вещи высказываются, так и не увидев, даже вы-сказанными, свет?

– Не поднимаясь до мест, где всегда есть место явлению или, по крайней мере, отказу от явленности. Такая речь, что «говорить» уже не будет «разоб-лачать при помощи света». Это не означает, что хотелось бы отправиться на поиски счастья, ужаса отсутствия дня: совсем наоборот, хотелось бы достичь своего рода «проявления», но такого, которое не было бы разоблачением- облачением. То, что здесь обнаруживается, не отдается зрению, не укрываясь при этом и в простой незримости.

– Боюсь, что слово «обнаружить» здесь не вполне подходит. Об-наружить, снять облачение, выставить прямо напоказ.

– Действительно, обнаружение предполагает, что показывается нечто такое, что ранее не показывалось. Речь (по крайней мере та, к коей мы пыта-емся приблизиться: письмо) обнажена даже и без совлечения покрова, а ино-гда и, наоборот, (опасно) в него вновь облекаясь — таким образом, который и не прикрывает, и не открывает.

– Не так ли обстоит дело и в снах? Сон раскрывает, вновь облачая.

– Во сне все еще присутствует нечто вроде света, но что на самом деле мы не можем определить. Это нечто предполагает расстройство самой возможности видеть. Видеть во сне значит быть очарованным, а очарование возникает, когда, отнюдь не улавливая на расстоянии, мы уловлены расстоянием, обложены им. В зрении мы не только касаемся вещи благодаря промежутку, который сни-мает с нас ее бремя, но и касаемся ее не обремененными этим промежутком. В очаровании же мы, возможно, находимся уже вне зримого-незримого.

– Тогда это же относится и к образу, который, кажется, удерживает нас на границе двух областей.

– Возможно. Об образе тоже трудно говорить, соблюдая строгость. Образ есть двусмысленность откровения. То, что, обнаруживая, набрасывает по-кров; тот покров, который обнаруживает, вновь облекая в двусмысленную нерешительность слова «обнаружить», — вот что такое образ. Образ является образом в этой двойственности, не двойником объекта, а исходным раздвое-нием, позволяющим потом вещи быть изображенной; на более же высоком уровне, чем раздвоение, это свертывание, оборот круговращения, этакая «вер-сия» всегда в процессе инверсии и, однако, несущая в себе «туда-сюда» не-коего расхождения. Речь, о которой мы пытаемся говорить, есть возвращение к этой первичной круговерти — и это существительное нужно понимать как глагол, круговое движение, головокружение, в котором покоятся круговорот, прыжок, падение. Заметьте, что эту идею круговращения принимают имена, выбранные для двух направлений нашего литературного языка, причем по справедливости более прямым образом, словом«vers»,«стих», откликается на нее поэзия, тогда как «проза» идет прямиком по своему пути, поворачивая в беспрестанно прямящийся обход[5].

– Но эти слова передают только внешнюю сторону обеих форм: проза, не-прерывная строка; стих, строка прерывистая, чередующая повороты.

– Несомненно, но чтобы речь обернулась кручением стиха, уже должна присутствовать поворотливость. Этим первым поворотом, этой первоначаль-ной структурой оборота (впоследствии ослабевающей в чересполосице строк) является поэзия. Гёльдерлин сказал (согласно Сен-Клеру и Беттине): «Все есть ритм; вся человеческая судьба — единственный небесный ритм, точно такой же неповторимый ритм и произведение искусства».

– Вот и объяснен ритм — и рифма, которая за ним следует.

– Вы правы, призывая нас к определенной сдержанности. Ничто не объ-яснено, не показано; просто загадка оказалась сжата до одного слова. Я хотел слишком поспешно идти по следам той обходной речи, которая удерживает в себе блуждание поиска. Спешка, однако же, противопоказана самой нашей темой. Обход отнюдь не срезает путь. И в речи, которая здесь отзывается, су-щественна переменчивость. Дело в том, чтобы ее вести и поддерживать.

– В этом, возможно, смысл нашей беседы.

– Оборотом, который есть ритм, речь обращена к тому, что отклоняет и отклоняется. Это редкая речь: она не ведает поспешности, как и отказа идти дальше или однообразных колебаний сомнения. Она вольнее всего в своих причудах, всегда длящаяся в прерывании, всегда призывающая к отклонению и обходу и тем самым держащая нас словно подвешенными между зримым и незримым или не доходя ни до того, ни до другого.

– И это тоже не слишком просто понять. Что это означает? То, что неви-димо, нужно, конечно, считать незримым.

– Дело в том, что, быть может, имеется одна незримость, являющаяся еще одним способом показаться, и другая, отклоняющаяся и от всего зримого, и от всего незримого. Ночь — присутствие сего отклонения, в особенности та ночь, которой является горе, и та, которой является ожидание. Говорить — вести речь ожидания, в коем вещи возвращены к непроявленному состоянию. Ожидание, пространство обхода без отступления, блуждания без заблужде-ния. Там для вещей не встает вопрос о том, чтобы показаться, чтобы скрыться, по меньшей мере пока эти движения остаются игрой света. А в оправдываю-щей ожидание речи имеется явственное присутствие, которое не является зло-бодневным событием, открытие, которое раскрывает прежде всякогоfiatlux, открывая затемненное обходным маневром, составляющим самую сущность затемненности. Затемненное украдкой преподносит себя тому обороту, что изначально правит речью.

– Несмотря на ваши усилия, чтобы мы, рассуждая о темном, не нуждались в обращении к свету, не могу не соотнести все, что вы говорите, с днем как единственной мерой. Не из-за того ли, что наш язык неправомерно — по не-обходимости — стал оптической системой, которая, по сути, говорит лишь нашему зрению? Спрашивается, не имел ли в виду нечто вроде этого Герак-лит, когда говорил о священной речи, что она «не выставляет напоказ и не скрывает, а указывает», не говорит ничего сверх того. Нельзя ли ссудить ему идею, которую вам хотелось бы представить: имеется язык, в котором вещи и не показываются, и не скрываются?

– Возможно, не нам следует ссужать эту идею Гераклиту, а он мог бы ссу-дить ее нам. Здесь речь идет о той речи, которую вопрошают в Дельфах: эта речь говорит наподобие оракулов, пользующихся посредничеством знаков, зарубок и насечек — письма — в тексте вещей. В Дельфах, однако, мы и в самом деле имеем дело с языком, ускользающим от необходимости показы-вать, ускользая от необходимости прятать; в этом языке такое различие не возникает: он не скрывает и не открывает.

– Говоря, но ни вслух, ни молча.

– Говоря благодаря другому различию, нежели между словами легеи/ криптеи[6], различию, стягивающемуся в одно, переводимое нами как «указы-вать» или «обозначать» слово семайнеи. Это же различие, что подвешивает и удерживает все остальные, содержится и в слове «оборот». В этом обороте, об-ращающемся к тому, от чего отклоняется, присутствует изначальное кручение, в котором концентрируется различие, чью запутанность стремятся использо-вать, прояснить, ослабить все способы речи вплоть до диалектики: речь-безмол-вие, слово-вещь, утверждение-отрицание, коими живы все загадки, говорящие позади всякого разговорного языка. Например: речь становится речью на фоне безмолвия, но безмолвие по-прежнему не более чем имя в языке, способ сказать; или еще, имя именует вещь как отличную от слова, и это различие дается только вместе с именем. Я не настаиваю. Приходится повторять, что мы говорим ис-ходя из того различия, из-за которого, говоря, мы говорить медлим[7].

– Это просто игра слов.

– Да, а почему бы и нет? Играя с идеей времени, она напоминает нам, что время обязательно входит в это различие, и дает понять: оборот речи не чужд тому кругообороту, каковым является круговерть «истории» и каковой, по сути, совершается сейчас, в отрыве от любого настоящего. Далее, она играет с идеей о том, что мы говорим только благодаря различию, удерживающему нас на рас-стоянии от речи, говоря только потому, что мы говорим — и все же еще нет: это «еще нет» отнюдь не отсылает к какой-то идеальной речи, к верховному Глаголу, чьими несовершенными подражаниями являлись бы наши человеческие слова, а составляет само решение речи в ее неприсутствии, то грядущее, каковым яв-ляется любая принимаемая за настоящую речь, тем более настойчивая, что она намечает и запускает будущее, что она есть также некое подлежащее выговари- ванию будущее, та не-речь, что принадлежит языку и, однако, каждый раз, когда мы говорим по существу, выводит нас за его пределы, так же как мы ближе всего подходим к тому, чтобы говорить, в речи, которая нас от этого отклоняет.

– Итак, снова причудливость того обращения к. каким является откло-нение. Тот, кто хочет продвигаться вперед, должен сворачивать, прелюбо-пытным образом пятиться как рак. Не будет ли это и движением поиска?

– Всякий поиск является кризисом. Ищется не что иное, как поворот по-иска, который дает повод к кризису: критический поворот.

– Все это безнадежно абстрактно.

– Почему? Я бы даже сказал, что любое значительное литературное про-изведение тем значимее, чем в более прямой и чистой форме пускает в ход смысл этого поворотного пункта, каковой в тот момент, когда оно готово по-явиться, странным образом его опрокидывает, — произведение, в котором, будто всегда нецентрированный центр, удерживается не-ведение[8]: отсут-ствие произведения.

– Отсутствие произведения, которое служит иным именем безумию.

– Отсутствие произведения, в коем прекращается рассуждение, чтобы вне речи, вне языка явилось движение письма, притягиваемого внеположным.

Перевод с фр. Виктора Лапицкого

 

__________________________

 

* Перевод эссе «Parler, cenepasvoir» выполнен по изданию:

Blanchot Maurice. L'Entretien infini. Gallimard, 1969. P. 35—

45. (Впервые под названием «Ракоходно», «Lamarchede

l'ecrevisse»,в:Nouvelle Revue Franfaise. 1960. № 91.) —

Здесь и далее примеч. перев.

1) Дабы сохранить столь характерную для Бланшо само-достаточность текста, мы пытаемся здесь «переводить» («переносить») этимологии в этимологии и, шире, одни внутриязыковые отношения в другие, подобные, допуская известные натяжки — и вольности — в переводе задей-ствованных в них термов. Иногда все же возникает не-обходимость в некоторых пояснениях. В современном французском языке значения глаголовtrou- verиchercherнесколько сдвинуты в сравнении с их дежур-ными русскими переводами — находить и искать. ^ercher(от латинскогоcircare— идти кругом, обходить; в свою оче-редь отcirca, circum— вокруг) действительно существенно ближе к найти, чем в русском; оно несет заметный резуль- тантный оттенок, подразумевает, что ведущийся поиск не только ведет, но и приводит к нахождению. Trouver,при-шедшее во французский вместе с труверами-трубадурами, исходно имело значение нахождения как сочинения (му-зыкального и поэтического), в то время как ныне в первую очередь означает достижение некоторого практического (например, научного) результата.

2) Дьявол (diable), бал, баллистика и т. п. восходят к грече-скомуballein, бросать, от которого через посредничество латинскогоparabolaи происходит французскоеparole, речь.

3) Исходное значение латинского корняscrib(и, соответ-ственно, греческого ураф), к которому восходит француз-ское писать, ecrire, — ранить, царапать, вырезать.

4) Обыгрывается позднее тематизированная Жаком Деррида в его знаменитомdifferanceдвузначность глагола differer— одновременно и различаться, и откладывать на потом, медлить.

5) Французский стих, vers,восходит к латинскомуvertere, вертеть, переворачивать, тогда как проза, prose,происхо-дит от латинского жеprorsus, прямой. Нелишне напом-нить, что по-русски прямизну, в отличие от французского, сохраняет и стих (от греческого олход, ряд, строка).

6) Греч. leyeiv— говорить, сообщать; крилет — скрывать, утаивать.

7) См. сноску 4.

8) Важную для Бланшо и многократно прорабатываемую им паруwuvre/deswuvrementмы в этом (как и в приведенном выше) переводе передаем как произведение/не-ведение; следует, наверное, добавить, что словоwuvre,отражающее идею работы, сделанности, производственности произве-дения, предполагает и такой вариант передачи, как изде- лие/без-делие.

 

Версия для печати