Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2008, 94

Записная книжка

(подготовка текста С. Агеева и И. Кукулина, публикация С. Агеева, коммент. И. Кукулина при участии Г. Дашевского и С. Чупринина)

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

(то есть всякая фигня, которая записывалась в разные годы)*

Типичный и нетипичный русский.

Русские вопросы (Русские ответы).

Русская мозаика.

Очерки психологии переходного времени.

Психология промежутка.

Очерки русской смуты.

Россия без мглы.

Записки русского прагматика.

Сказка о золотой рыбке. Если ее пересказать, это будет очень забавно.

Очерки русского оптимизма. — Плоско. Объем, обертоны уходят.

Пятьдесят тысяч старых слов о новой России.

Краткий путеводитель по русским проблемам. Человек. Общество. Культура. Будущее.

Вен. Ерофеев. Дневниковая запись 66-го года: “Мне ненавистен простой человек, т.е. ненавистен постоянно и глубоко, противен в занятости и в досуге, в радости и в слезах, в привязанности и в злости, и все его вкусы, и манеры, и вся его “простота”, наконец” (Вен. Ерофеев. Из записной книжки, май-июль 1966 г. — “Собеседник”, 1992, № 17).


“Пятьдесят тысяч слов...” Подумать только! Да еще о таком скучном предмете, как Россия... Может быть, этих слов вовсе и не пятьдесят тысяч, а чуть больше или чуть меньше. Если у какого-нибудь зануды-педанта или дурака-спортсмена возникнет вдруг желание выяснить их точное число и уличить меня в недобросовестности, я охотно соглашусь, что в поисках эффектного заглавия пренебрег правдой. Соглашусь я и с обвинением в небольшом плагиате: когда придумывалось заглавие, в голове вертелось сразу два подобных: “80 000 лье под водой” незабвенного Жюля Верна и “2000 слов” — манифест такой же незабвенной “Пражской весны” 1968 года.

В России сейчас больше писателей, чем читателей, что означает: совершенно некому рассказать, ведь все вдруг сразу столько всего узнали — про себя, про Россию, про весь окружающий мир. Первоочередная задача всякого русского писателя, рассказчика и т.п. — найти читателя и слушателя.

Россия всем надоела. Без малого сто лет (а то и больше) она не может справиться со своими проблемами, создает их другим и вообще ворочается на своих безмерных пространствах, как подросток, которому мешает заснуть разыгравшееся воображение. А мир чем дальше, тем теснее, и всякое потрясение в России отзывается головной болью у политиков, финансистов и просто обывателей в самых разных точках планеты.

Россия надоела самой себе. Надо видеть, какая гримаса отвращения и глухой скуки появляется на лице нормального человека — не литератора и не политика, — когда при нем заводят бесконечный разговор об исторических судьбах России — ее темном и кровавом прошлом, хаотическом настоящем и проблематичном будущем. Нормальный человек, изрядно объевшись всей этой пищей в первые два-три года гласности, больше не хочет ничего знать и не хочет никого слушать. Скоро писателей в этой стране станет больше, чем читателей, и литераторам придется скоро в складчину, за большие деньги, нанимать себе профессионального читателя, как бывают, например, профессиональные плакальщицы.

Новая жующая цивилизация.

Мир гораздо более “американский”, чем сама Америка. Мы умудряемся “переамериканить” Америку.

Мексиканское и китайское пиво.

Это не западные образцы. Это примерно то же самое, что есть сухой концентрат, думая, что пьешь сок (“Инвайт”).

Не запад, а наш концентрированный образ запада. Извольте кушать консервы, господа. А сколько на западе востока!

Почему же мы берем не самое лучшее? А самое лучшее у нас уже есть. А вот худшего-то как раз и не было. А теперь повалило и оказалось немножко как снег на голову.

<…>

Люблю газету Иностранец
В ней всё про выезд и про въезд,
Про то, что ест
С утра германец (и пьет)
Про то, чего араб не ест
(и не пьет)

В страницах Зеленый долларовый шум.

Однажды в Москве...

Ну да, я ориентируюсь на название кинематографического “хита” — “Однажды в Америке”. Похоже, что все мы скоро будем переговариваться, используя диалоги из “Крестного отца” или “Криминального чтива” — “Так он в самом деле массировал ее пятку?” — “Ну да”, — дальше fuck you и еще много всего разного.

Кинизм. Существует две школы преподавания латинского языка. Латинский язык — язык, как известно, мертвый. Никто не знает, как звучала настоящая латинская речь, поскольку во времена Цицерона еще не была изобретена звукозапись, как это ни странно. По[э]тому неясно, как именно произносить некоторые латинские звуки. Существует, например, две традиции произношения латинского “с”. Одна “школа” утверждает, что произносить надо “к”, и тогда имя Цицерона будет звучать “Кикеро”, а, скажем, Цирцея отзовется на “Кирка”1. Другая школа, более распространенная, считает, что “с” произносится как русское “ц”, и тут уже Цицерон так и зовется Цицероном. Есть, однако, латинские слова, которые, будучи слишком употребительны, как бы потеряли свое прямое значение и приобрели какое-то другое — одно или несколько. Так случилось со словом “циник” и с понятием “цинизм”. Первоначально “цинизм” — течение в античной философии и “циник” — его приверженец. У нас, однако, [фраза не дописана]

Потому, чтобы не пугать читателя и не путать его, я назвал свою статью “кинизм”.

Антиполицай и антирадар. Человек должен иметь возможность “на равных” противостоять государству. “Антирадар”. Что может быть безнравственнее? Василий Аксенов описал — “Как избежать налогов” и т.д. Элементы борьбы личности за свободу. Не знаю, как на Западе, а наша практика — антирадар в “Детском мире”.

“Третье сословие” или “средний класс”. Что за миф — о среднем классе.

Пишу свою статью в преддверии годовщины, которую одна часть общества будет праздновать как день рождения, а другая справлять как поминки2. День рождения демократической власти, поминки по партократии. Думаю, однако, что не будет в этот день ни чистосердечной радости у одних, ни настоящей скорби у других. Демократы не очень-то удовлетворены своей нынешней позицией (положением, которое заняли) и предпочтут, видимо, не подводить предварительные итоги своего правления. А противостоящие им “красно-коричневые” (или “красно-белые”, как поправил оппонентов А. Проханов) вряд ли станут всерьез поминать партию и ее власть, которые, в сущности, только сковывали их инициативу, создавали некую двусмысленность. То, что случилось в августе 1991 года, ведь не было, по большому счету, чьей-то победой (победой демократии, как определила склонная тогда, в первые месяцы после августа, обольщаться пресса).

Принято почему-то воспринимать революцию как некую молниеносную войну, где определенные противники, цели, победа, трофеи, пленные, итог в качестве мирного договора. Перекройка границ.

Беда России — несформулированность коренных интересов, хотя их без конца формулируют — правые и левые, красные, белые и коричневые. Послушаешь — вроде бы речь об интересах, а на самом деле — об идеалах. Воюют люди, у которых одни и те же интересы, но разные идеалы. Мировоззренческий туман. Или уж если речь идет об интересах, то они мелкие, сиюминутные. Беспочвенность. Духовность. Великая держава. Государство. Территории. Исповедующим идеалы нельзя даже и заглядывать в бухгалтерский “гроссбух”. Они найдут там полный крах всей своей программы. Россия не сможет быть великой державой, даже зажатая в единый кулак самой железной диктатурой. Потому что диктатура — инструмент для производства количеств, а проблема великодержавности — давно уже проблема качественная. Грубая сила давно уже ничего не решает в этом мире. Если Россия желает доминировать в своем регионе, она должна быть достаточно богатой, чтобы его купить. Завоевать отданное назад она уже не сможет, да и никто не позволит ей этого сделать. Мировое сообщество — реальность. Не посчитаться с ним можно только одним способом — легендарногероическим, партизанским: подорвать его вместе с собой. Однако лидеры нынешней оппозиции не обладают потребной для этого степенью безумности. Среди них нет настоящих сумасшедших. Есть туповатые, но это не то. Масштаб иной. Их “оппозиция” всего лишь способ держаться на плаву. Настоящей, серьезной государственнической оппозиции у нас пока нет — всякий “государственник” тут же компрометирует себя объятиями с черносотенством. Просвещенного консерватизма нет, не образуется он.

Впрочем, давно замечено, что история — уж не знаю, к сожалению или к счастью, — не любит рациональных путей. Вроде бы все тянет в одну сторону, а она сворачивает в другую.

Женщины всех на свете революций были, по преданиям и портретам судя, замечательно красивы. Теруань де Мерикур, например. Или Лариса Рейснер. Да что там много говорить: см. Делакруа, “Свобода на баррикадах” — все прекрасные женщины всех великих революций слились в этом символе. Гром, дым, хаос, холодное и огнестрельное оружие в широком ассортименте, воинственно обнаженная грудь и восторг на небритых рожах мелковатых мужиков вокруг.

Еще за деньги люди держатся3

Вдруг поймал себя на том, что мне неприятно видеть деньги в чужих руках. И не очень понятно, что же именно неприятно: сами ли деньги, чужие ли руки, хотя точно могу сказать, что речь не о зависти.

Вспоминая Америку, в которую меня однажды счастливым случаем занесло, отмечаю — деньги видел там нечасто. Гораздо чаще — кредитные карточки. Только ли это удобство? Не знаю. Сейчас пошли в ход разные словечки от новорожденного бизнеса — “наличка”, “в безнале” и пр. Мелочь столь же вожделенна, сколь и бесполезна. Вообще глупости это все.

Как нас воспитывали — в смысле денег. Так и воспитывали — чтобы мы к деньгам испытывали органическое отвращение. В общем, человек ведь выглядит отвратительно в обоих случаях — и когда расстается с деньгами, и когда их получает. Омерзительны очереди у выдачных касс, даже нищему подавая, человек выглядит плохо. Только социалистический магазин как-то снимал всякое такого рода напряжение, там деньги были не деньги — что-то вроде обезличенных талонов. Вообще всякие-разные талоны, приглашения и прочее — это выявление подсознательной ненависти к деньгам.

Весь подлунный мир дружно жалеет бывшего советского человека, шлет ему посылочки, воздушные поцелуи и нянек-советников. В самой же России после длительного обмена мнениями доподлинно выяснено, что существа мерзее и опаснее еще не знала история. А потому его совершенно необходимо кормить, ласкать и баюкать, чтобы он окончательно не взбесился. Разумеется — на “мирские” деньги.

На самом же деле нет существа более нежного, возвышенного, романтического и предрасположенного ко всяческому добру, чем советский человек.

Честно признаться, к этому он не был готов. Дискутировал по всяким кухням.

О бывшем советском человеке не только во всем мире, но и на его родине думают плохо. Ему приписывают массу отвратительных качеств, его подозревают во всех смертных грехах, его, наконец, по старой памяти побаиваются.

На самом деле нет существа более нежного, возвышенного, предрасположенного ко всяческому добру, чем советский человек. Вожди и основоположники недаром выбрали в качестве штаба революции Смольный институт. Они, видимо, смутно сознавали, что совершают не столько социальный и политический, сколько педагогический переворот. Недаром главный основоположник вырос в сугубо педагогической семье инспектора народных училищ, недаром его верная соратница и супруга подвизалась в той же почтенной сфере.

Школа — это вообще учреждение, где человека учат совершенно бесполезным для жизни вещам. Чтобы человек учился в охотку, она лишает его свободного времени, а всякая настоящая учеба идет подпольно, из-под полы. Советская школа довела этот принцип до предела, она стала чистым ритуалом.

Задача школы — оставить юному человеку как можно меньше времени для занятий любимым делом, следовательно — повысить ценность тех часов, которые он для него урывает. Зубрилки и патологические отличники не в счет, просто их любимое дело — смотреть в рот учителю и протирать штаны в душных классах.

Soft Revolution.

Бунт смыслов и смысл бунта.

Когда мужицкое лицо и негнущаяся фигура российского президента появляются на экране, каждый житель замирает в ожидании, причем ожидания разные. Кто-то, наверное, ждет понижения цен, кто-то окончательного указа. Люди моего круга с тоской и опережающим стыдом ждут: “Вот сейчас он опять сморозит какую-нибудь несусветную глупость, а потом вся его интеллектуальная обслуга рассыплется по всему миру, чтобы улыбаться и шармировать”.

Президент — Парламент — Суд — Милиция — Чиновники.

Коренное отличие провинции.

Ни Хорь, ни Калиныч.

В послании к евреям ап. Павла: “...всякий дом устрояется кем-либо, а устроивший всё есть Бог”.

Не надо любить демократию. Я не люблю демократию.

В детстве все мы любили свое государство, мы доподлинно знали, что оно — самое-самое и первое-первое. Потом была драма отрочества и юности — помаленьку до нас доходило, в чем на самом деле оно “самое” и в чем “первое”. После этого о любви не могло быть и речи, но в сердце все-таки оставалось какое-то незамещенное место, сосущая пустота. Первые проблески демократии, а потом и ее полная (как казалось в августе 1991) победа заставили все эти сердца с сосущей пустотой тревожно забиться: наконец-то! Наконец-то у нас появится государство, которое можно будет любить!

В СССР вывели породу людей, которым для психологической устойчивости просто необходимо любить и уважать первых лиц государства и само государство. Выводили эту породу, имея в виду конкретного человека, и первое оскорбление светлого чувства советские люди испытали при воцарении Хрущева, который не только был сам страшон (sic! — Примеч. ред.) как смертный грех, но и посягнул на эстетический идеал эпохи — бронзовые усы, сапоги и шинель.

Россия: наркотические сны. Внутренние мифы.

У всех так. Россия просто единственная страна, которая дала себе волю. Не захотела сдерживаться, сковывать себя по рукам и ногам. Реализовала творческий потенциал. Как творчество становится убийством.

Повторять весь мир — скучно, как скучно стоять на конвейере. Нужда в небывалом. Цилиндр и лапти.

Говорят, что большевики строили вместо церквей домны и буровые вышки. Верно, но еще — школы.

Кто спасался и как?

На углу Герцена и Огарева (надо же!), там, где мостовая разрыта, американец в очках и большой ковбойской шляпе (жарко в Москве!) раздает прохожим маленькую квадратную книжечку. Раздает, говоря “спасибо”. Шарахаются старушки, стучат отбойные молотки, рядом, у Мосжилкомитета, не могут разъехаться и отчаянно сигналят машины. На книжечке (хорошая белая бумага, блестящая не по-нашему скрепка) напечатано красным: “Личная библия. Стихи утешения. Безопасность. Спасение”.

“Те, кто до сих пор больше всего любили человека, всегда причиняли ему наисильнейшую боль; подобно всем любящим, они требовали от него невозможного” (Ницше. Злая мудрость. 41. Т. 1, с. 7274).

“В стадах нет ничего хорошего, даже когда они бегут вслед за тобою” (49).

“Когда спариваются скепсис и томление, возникает мистика” (71).

“Настало время, когда дьявол должен быть адвокатом Бога: если и сам он хочет иначе продлить свое существование” (81. Раздел “После смерти Бога”).

“Верующий находит своего естественного врага не в свободомыслящем, а в религиозном человеке” (84, [с.] 733).

“Пишу много, быстро и хорошо”.

Так, по недостоверному преданию, говаривал плодовитый романист Боборыкин.

Я же эту фразу вспоминаю всякий раз, когда на газетной или журнальной полосе мне встречаются имена Максима Соколова, Леонида Радзиховского или Александра Минкина. Они — чемпионы нашей демократической прессы, без них трудно представить номер “Столицы”, “Московского комсомольца” или “Коммерсанта”.

Сразу же признаюсь, что мои заметки обусловлены черной завистью человека, пишущего тяжело, медленно и мало, к людям, творящим побоборыкински. Очень хочется постичь “технологию”, понять, “как это делается”. Понятно, что “просто”: просто каждое утро (или каждый вечер) садишься за пишущую машинку (пардон, за компьютер) и — пишешь. И все же... Как это — писать в день по статье? Есть же какие-то приемы, наверное, облегчающие сей труд? Может, натурально, все дело в компьютере?

Умри, мой стих? Ведь не секрет, что все эти статьи, написанные на злобу дня, умрут, и даже сборника из них не составишь5. Ну кому, скажите на милость, будут нужны через год-два статьи об очередном чрезвычайном съезде народных депутатов? Не жалко ли авторам темперамента, мозгов и т.д. на всю эту ежедневную текучку?

Разница — ведь и всегда были журналисты, чьи статьи регулярно появлялись, скажем, в газетах, и сейчас есть такие. В тех же “Столице”, “МК” и прочих изданиях трудятся вполне приличные журналисты, чьи материалы появляются в каждом номере — однако они ведь никакого особенного феномена не представляют собой. Нельзя же сказать, что их знают все. Вот в той же “Столице” из номера в номер печатаются Илья Раскин, Александр Агопов, Елена Аверина — и что? И ничего. Хорошие статьи. <…> А феномена нет.

(Вот несчастье для В. Радзишевского — фамилия, сходная с Радзиховским6.) А то есть еще Виктор Радзиевский (“МН”)7.

Как-то, понимаете, вкус к жизни пропал. Только что бегал, суетился, тянул к себе казенное одеяло, и вдруг — тихое шипение. Воздух выходит из шарика, и он мечется по комнате из угла в угол, пока не ложится на пол сморщенной тряпочкой.

Но когда ложится — это все-таки уже отдохновение, это уже конец и возможность начала. А каково крутиться волчком и биться в стены, не зная, где ляжешь, обессиленный?

Призрак бродит по Евразии... То прилично одетый, то неприлично расхристанный, то “на устах его печать”, то он что-то бормочет, и пузырьки слюны появляются на его бледных губах.

<...>

Интеллигенция расслоилась. Это факт. Дело чисто конвенциональное: часть интеллигенции согласна с таким названием, часть нет. Но обе части есть всё она же.

В метро пришло в голову: та часть интеллигенции, которая больше всего скорбит об “общей” участи, меньше всего пострадала, напротив: открылись рынки Западной Европы и Америки. Та, которая в самом деле пострадала, молчит. Странно?

Вот есть такой тезис: мы больше всех помогали власти в перестройке, и мы же больше всех пострадали. Да ничего подобного! Как раз вы (которые помогали) остались на плаву, а те, кто ждал (вся провинция), — они и пострадали.

Человек отличается от других животных наличием у него второй сигнальной системы, т.е. речи. Интеллигенция отличается от других общественных групп способностью почти непрерывно думать о себе вслух, то бишь публично. Хорошо это или плохо — бог весть. И у человечества и у интеллигенции есть разный опыт говорения — бывало это хорошо, бывало и плохо.

Интеллигенция, размышляя о себе, впадает, как правило, в одни и те же ошибки (ловушки), стереотипы. Наблюдать за тем, как она мучается, рождая уже множество раз высказанные мысли, весьма тоже мучительно.

Если верить народным приметам, то русской интеллигенции предстоит практически вечная жизнь, ибо о ее смерти только в этом столетии сообщали несколько раз.

Ситуация “Здесь Родос” не очень-то понравилась интеллигенции — некоторая ее часть весьма настойчиво старается убедить себя и весь мир, что до Родоса еще далеко — отсюда утомительные разговоры (и однообразные), что гнет цензурный сменился гнетом экономическим, отсюда же и не соответствующий поводу, чересчур аффектированный крик, поднимающийся всякий раз, как только появляется намек на возможность хотя бы минимального ограничения свободы слова. Помилуйте, какое там ограничение свободы слова, если государство не имеет сил справиться даже с откровенно противоправительственными газетами.

Интеллигенция (наверное, отчасти бессознательно) старается создать вокруг себя атмосферу нестабильности, неблагополучия, неполного соответствия реальности идеалу. То ли это плюс (бродильное начало), то ли минус (деструктивное). На самом деле историческая роль радикальной (т.е. претендующей на новизну) сводится к деструкции, а положительное начало несла с собой консервативная интеллигенция, и это положительное, увы, было скучноватое.

Еще о свободе слова. Ну, наверное, всякое правительство хотело бы ограничить свободу — кто же любит читать про себя гадости. И этим ограничительным поползновениям нужно спокойно и достойно противостоять. Но не устраивать по всякому поводу истерику, обнаруживая тем самым свои комплексы застарелые.

У интеллигенции сейчас достаточно свободы, чтобы вволю читать, писать, выдвигать идеи. Твори, выдумывай, пробуй. Но что-то в широких кругах любимой интеллигенции ничего такого незаметно: потускнели журналы, газеты и все прочее.

Брюзглив нынешний интеллигент.

Если верить народным приметам, то русской интеллигенции суждена практически вечная жизнь, ибо слух о ее смерти разносился только в этом столетии несколько раз. Я уже не говорю о том, что всякий заинтересованный проблемой человек хоть в конце прошлого, хоть в конце нынешнего века был прекрасно осведомлен о том, что интеллигенция в кризисе. В 1915-м, кажется, году Бердяев написал статью “Война и кризис интеллигентского сознания”8, и это заглавие — универсальная формула, с помощью которой можно покрыть весь спектр проблем, когда-либо встававших перед Россией и российским обществом. Стоило в жизни появиться чемуто новому, как интеллигентское сознание тут же впадало в привычное состояние кризиса. Попробуйте доказать, что были бы невозможны такие, к примеру, статьи: “Освобождение крестьян и кризис интеллигентского сознания”, “Реформы Александра II и кризис интеллигентского сознания”, “Ходынка и кризис интеллигентского сознания”, “Дело Бейлиса и кризис...”, “Народничество и кризис...”, “Марксизм и кризис...”, “Революционный террор и, само собой, кризис...”. Что же говорить о революциях и войнах — достаточно вспомнить “Вехи”, “Из глубины” и прочие констатации пресловутого “кризиса”.

Люди, еще читающие прессу, не могли, конечно, не заметить, что в последние два—два с половиной года в разных изданиях появилось столько статей об интеллигенции, что из них можно составить десяток-другой сборников, ни по объему, ни по убойной силе не уступающих “Вехам”. Не меньше, впрочем, и материалов противоположного свойства. “Речь на похоронах интеллигенции”9, “Двойное самоубийство”10, “Конец русской истории” — пишут одни. “Живьем не хоронят” — возражают другие11. Циничные ухмылки могильщиков <…> соседствуют на газетных и журнальных страницах с реквиемообразными сочиненьями (ностальгическими).

Что касается меня, то я испытываю некоторое сомнение в реальности покойника, которого хоронят уже не в первый раз. То, что осетрины второй свежести не бывает, знает с подачи Воланда всякий интеллигент, а покойник второй свежести — это уж и вовсе чертовщина.

Впрочем, похороны — ритуал, когда все при деле.

Говорят, сейчас гробы используют по нескольку раз. Но покойника?

Знаете, почему в России самая лучшая литература и журналистика? Потому что у нас есть хорошая традиция: врачи, железнодорожные инженеры, химики и физики идут в литераторы. Обратного перехода не замечено.

Говорухин и “идеи 1988 года” (в 1988 было хорошо).

При царе священной коровой интеллигенции был народ. При большевиках она сама стала для себя священной коровой.

И, разумеется, “нет повести печальнее на свете”, чем повесть о судьбе интеллигенции при большевиках. Здесь, кстати, один из самых интересных и характерных моментов, один из краеугольных камней, на котором стоит нынешнее высокое мнение интеллигенции о самой себе. Дело в том, что повествование о разгроме старой интеллигенции нечувствительно перетекает в повествование о муках (большей частью душевных, ибо речь уже о 50—80-х годах) интеллигенции новой, причем и та и другая покрываются одним словом. Таким нехитрым способом достигается множество целей: нынешняя, по большей части безродная интеллигенция задешево обзаводится как бы “дворянской” родословной и получает ни за что существенное духовное наследство, включая и терновый венец.

Интеллигенция (та, что себя так именно называла) была в России всегда маргинальным сословием, аккумулировала в себе все отходы других сословий и занималась главным образом производством мифов, которые пробовала воплощать в жизнь. Ее рук дело — мифическая “русская идея”, о которой понятия не имело большинство русского народа, ее рук дело пресловутый “мессианизм”, о котором смешно говорить в стране, большинство населения которой ничего не знало о жизни в соседнем уезде, да и сам “народ-богоносец” (очень стойкий миф) — ее же рук дело. Последний ее миф, последняя ее священная корова — она сама.

“Происхождение видов”. Чуть ли не всякий разговор об интеллигенции начинается с выяснения родословной, с заглядывания в словари, с называния великих имен, среди которых, конечно же, и Пушкин, и Радищев (впрочем, все реже), и Чаадаев. Как бы вконец обнищавший дворянин стремится доказать свою родовитость. Верится плохо: отчего же это, думаешь, при таких замечательных предках потомки такие мизерабельные? Имеет ли нынешняя интеллигенция право гордиться своей славной родословной? Да и ее ли это родословная?

Каждый крутой поворот в жизни страны приводит к затяжному приступу рефлексии.

Кстати, о родословной. Тут неумышленная проговорка сознания: хочется наследовать по прямой, совсем забыв семидесятилетний отрезок пути. На самом деле подавляющее большинство нынешней интеллигенции происходит не от Пушкина или Чаадаева, а от народа — того самого народа, который старую интеллигенцию уничтожил за полной для себя ненадобностью. “Вышли мы все из народа” и наследуем народу.

От путча к путчу. Волна интеллигентской рефлексии, порожденная августом 1991 года, плавно влилась в следующую волну, порожденную октябрем 1993. Неуклюжие попытки перевести материю в идею. Гарантированный кусок хлеба позволял довольно много времени уделять свой “самости”, любовно пестовать свое первородство, словом, всячески “гордиться”. Теперь другие условия, и выбор таков: немножко перестать гордиться и заняться поиском пропитания либо пропадать с голоду, но при этом с мазохистским сладострастием утверждать свою значимость.

И посмотрите: как изящно разговоры о духовности переходят в разговоры о заработках. “Мы такие хорошие, а вы нам так мало платите!” — вот какая интересная идет беседа.

Государство должно платить? Самое интересное, что все материальные упования интеллигенции связаны с группами или силами, к которым она стоит в оппозиции. Мы не любим государство, мы не любим капиталистов, но о культуре должны заботиться гос[ударственные] чиновники, а святая обязанность капиталистов — быть меценатами. Интеллигенция — идеологический противник государства и капитала, но кормится она главным образом из их рук — в условиях отсутствия общества, которому нужна культура и которое способно ее покупать. Самоокупаемость культуры — идеал, не достигнутый пока что и в очень развитых обществах.

Собственно, вот дело интеллигенции: создавать общество, которому нужна культура.

Отчего такая смута именно сейчас? От государства принимать хлеб было психологически комфортнее — оно безлично, и чиновник, ведавший культурой, не от собственного своего лица выступал. У него легче было брать. К тому же все мы пайщики государства — налогоплательщики. А богач — он сам по себе, он личность, к нему и относиться нужно лично. Поражает отвлеченность, с какой ведутся все разговоры о бедственном материальном положении интеллигенции. Ну ладно: оно скверное. А откуда взять деньги? Тут все кончается, это никого не интересует. Это как бы уже не дело интеллигенции.

Поразительное отсутствие логики: время и общество нас не востребуют, стало быть, плохи не мы, а время и общество. Логика подростка: времена, в которых нас в нашем нынешнем качестве не будет, будут ужасные времена. Попробуйте на это возразить.

Чупрининская фраза о вседозволенности никак не укладывается в сознании. Во-первых, ее берут вне контекста — ведь ясно же, что речь идет о том, что это вседозволенность, ограниченная законом, чужой свободой, “городовым” и пр. Однако все эти ясные, поддающиеся верификации вещи кажутся традиционному интеллигентскому сознанию плоскими, холодными, лишенными глубины и как бы даже оскорбительными. А совесть? А мораль? А любовь к ближнему?12

У интеллигенции — нынешней, понятно — нет права учить общество нравственности, ибо она тот самый врач, которому дают ценный (полезный) совет исцелиться самому. Терпеть не могу разговоров о некоей совокупной вине (народа ли, общественной группы), но уж если о вине говорить, то кто виновен больше интеллигенции? Ведь она, как выяснилось, все понимала и, стало быть, сознательно играла свою роль сначала в трагедии, потом в трагикомедии нашей истории. А теперь заслуги нескольких десятков правозащитников-диссидентов неким фокусническим жестом отнесла к себе. А как же! Читывали под подушкой сам- и тамиздат, героически держали кукиш в кармане — аж пальцы свело.

Юридическим языком говоря, интеллигенция “вменяема” — ей-то как раз можно вменить в вину ее поведение.

Она героически вышла из партии (после мучительных колебаний) аж к 1991 году! Это почти по Ильфу и Петрову: признал советскую власть позже Мексики, но значительно раньше Соединенных Штатов13.

Мы — разные. И надо не объединяться, а делиться и множиться.

Стыдно все это наблюдать, ей-богу.

“Четвертая проза” Мандельштама имеет к советской интеллигенции самое непосредственное отношение.

Публицисты, рассуждающие о “протестантской этике”, цитирующие Ясперса и Поппера, делают постыдные орфографические ошибки, не знают, когда была открыта Америка и, глядя невинными голубыми глазами, нагло врут (клятвопреступники). Сплетники, которых интересует не “судьба России”, а шахматно-кадровые этюды властей, завораживает процесс этой игры — борьбы за власть. Если бы не было совсем уж стыдно, можно было б устраивать тотализатор: кто победит. Холуйское любопытство. Лакейское любопытство.

Я все понимаю — инфляция, неуверенность в завтрашнем дне и т.д. Только одно непонятно: почему одни и те же корректоры пропускают сейчас опечаток в три раза больше, чем при “старом режиме”?

Никак не могу отделаться от странного ощущения, как будто в теплую компанию нашей интеллигенции затесался некий сомнительный тип, некий очередной “человек со стороны” (помнит ли интеллигенция, как страстно обсуждалась некогда эта пьеса?14), осмеял “все святое” (или “наше все”), и вот улей взволновался, зашумел на разные голоса, но всё об одном: мы хорошие! мы очень нужные нашей бедной стране! без нас она не проживет! (Мы не хотим меняться — вот что всё это означает. — Мы привыкли.)

Что же это за сословие такое, которое постоянно оправдывается перед всем миром без особого на то повода и случая?

Всегда была удивительно глуха к новому. Всегда стояла на страже. Всех своих героев признавала посмертно или издалека. (Коллективный выход из партии журнала “Знамя” в 1991-м, вроде бы, году.)

Двойной стандарт. Русская интеллигенция на рандеву со свободой. (Обосралась, убежала в кусты и кричит из кустов: “А казачок-то засланный!”)

Собственно, разговоры об “уходе интеллигенции”, об исчерпанности ее исторической роли начались по-настоящему после путча. До этого интеллигенция считала себя вполне при месте и даже некоторым образом “на коне” — была “движущей силой” перестройки, возводила на трон “своего” президента — и т.д. Ей было хорошо, комфортно, материальные следствия духовного переворота еще не обнаружились так явно, как через несколько месяцев — после либерализации цен и быстрого имущественного расслоения. Да, был еще удар — распад Союза. Интеллигенция перестала быть имперской. Для многих и это было значимо.

Двойной стандарт.

Чего изволите, или Чем интеллигенция могла бы помочь буржуазии.

О, не пропагандой, отнюдь! Честным, без амбиций и капризов исполнением своего профессионального долга.

Как быть при этом со “свободой и независимостью”, которые так ценит интеллигенция? “Пойти в услужение буржую” психологически, оказывается, труднее, чем зависеть от государства и подчиняться глупому чиновнику, у которого за спиной имперский монолит власти.

Слова — как они меняли свое содержание. Вот слово “служба”, например. Есть разница. Когда человек говорит “иду на работу”, это либо ничего не означает, либо означает уважение к своему делу. Когда он говорит “иду на службу”, это означает презрение и к своему “присутствию”, и к своим трудам в той роли.

А помните Чацкого: “Служить бы рад”? Однокоренные слова смущают. — И служить, и прислуживаться нынешнему интеллигенту одинаково тошно. Разделяют и деньги — “служить” — это как бы не за деньги, а “прислуживаться” — непременно корыстный интерес подразумевается.

Буржуазия бедна и крутится пока одна.

Не конкурент, а сотрудник и соработник.

Интеллигент пока что способен оценить буржуя только с одной стороны — как мецената. И то с кислой миной. Культурная в широком смысле роль буржуазии для интеллигента совершенно неясна. В силу своей относительной грамотности интеллигент склонен заужать понятие “культура”, сводя его подчас исключительно к себе и к своей деятельности. (Хайек, Поппер и т.д.)

Между тем производство, инфраструктура, быт, мировые связи, проницаемость границ — все это работа именно буржуя.

Профессор и буржуй — название.

Похоже, ни в одной стране мира нет такого количества дипломированных дураков и бездельников, обремененных к тому же болезненным чувством собственного достоинства.

Отдав дань романтическому коллективизму, часть интеллигенции ударилась ныне в противоположную крайность: романтический индивидуализм. Все наперебой цитируют бедного Пушкина (из Пиндемонти, ясное дело).

Корчится, но какая, однако, языкатая!15

Публицистическая продукция, которую выпускает интеллигенция, уже на треть посвящена ее внутренней проблеме: самоидентификации. Что же это такое случилось? (Вот и я туда же.)

Появилось некое сомнение: то ли место мы занимаем сейчас, какое занимали вчера? Нужны ли мы по-прежнему нашей несчастной стране? То Ципко, то Афанасьев с обидой отряхнут прах со своих ног: ноги, дес

кать, моей тут больше не будет!16

Она же охотнее всех и бежит.

М.б., самое интересное — это провинция.

В стабильном обществе может выполнять функцию необходимого фактора нестабильности, а в нестабильном — функцию провокации.

Русская интеллигенция в свой “золотой век” все-таки не была так щедра на самовосхваление, хотя у нее тоже был материал для мифостроительства — и погибшие народовольцы, и “хождение в народ”, и земские врачи с учителями.

Существует как бы две интеллигенции — одна теоретическая, идеальная (это там — “любовь к бедности”, бескорыстие, независимость и пр.) и реальная, которой присущи были все пороки больного общества — конформизм, карьеризм, двоемыслие, жалкое социалистическое стяжательство. Само собой, подвижники тоже были, но было их немного, и не так уж широки были их спины, чтобы спрятать за них убожество основной массы служилой интеллигенции. При этом я далек от мысли предъявлять тогдашней интеллигенции какой-то “гамбургский счет” — она была зависима на 200 процентов от власти, и любой работяга мог позволить себе больше свободомыслия, чем любой университетский профессор. Что же касается понимания истинной сути советской власти, то любая деревня понимала ее лучше, чем любой сектор академического НИИ, изощривший ум софистикой, призванной доказать недоказуемое.

“Интеллигенция и новые русские”. Интеллигенция как “объясняющий господин” при богатых. Часто ссылаются на “традиции русской благотворительности”, на Морозова, Мамонтова, Рябушинского, забывая, что кончили все плохо, и не в последнюю очередь потому, что во имя побочного забросили свое основное дело. Что растрачивали не столько свое, сколько наследственное — и растратили-таки. Им бы за рабочими присматривать, хотя бы собственными, а они — МХТ, “Золотое руно”. Культуре вроде бы полезно, а вот полезно ли это было России — вопрос сложный. Кому все это досталось? Культура ведь в контексте живет и от него зависит. Что такое был МХАТ в контексте советской культуры — любимый театр Сталина. А ГТГ — “бастион реализма”.

Риторика при создании имиджа неизбежна, но почему остановились на старой риторике? А потому, что к ней привержена интеллигенция, потому что это ее риторика. Она ее создавала, она воспитывала в ее духе все общество.

Все известные мне попытки придумать иную риторику предпринимаются “от противного”, то есть “высокое” снимается заведомо пошлым, низким. Примером чему — “Московский комсомолец”, который зря считается “пробуржуазным”. Ничего подобного — расписывая утехи новых русских, журналисты над ними явно издеваются. Это продажная газета, но продажная по принципу “не обманешь — не продашь”. Она продается “новым русским”, чтобы продать их публике как ужасно забавную и смешную, однако тухлую рыбу.

Вообще такое впечатление, что вся реклама в России — одна большая провокация интеллигенции, направленная против рынка. Ненависть масс выплескивается на заказчиков, но ведь художники, клипмейкеры, авторы слоганов — не президенты банков и фирм, а интеллигенты, сидящие в рекламных отделах и получающие бешеные деньги за свою заведомо непрофессиональную, объективно вредную деятельность. А кто прокатывает все эти клипы и слоганы по ТВ и радио — заведомо глупо — они ведь тоже интеллигенция. Чем хуже, тем лучше — не по этому ли принципу действует подпольный интеллигентский обком? Это ведь саботаж, не так ли?

А как держат себя интервьюеры (если это не заведомо купленные люди)? Первейший вопрос: откуда деньжонки? И все это — через губу, ощущая свое моральное превосходство.

Жалеют “улицу” — она-де “корчится безъязыкая”, и вкладывают ей в уста всякие прекрасные, прогрессивные речи, то есть, по завету великого Ильича, вносят всякие “измы” в “рабочее движение”.

Что интересно: чуя, чем пахнет российская атмосфера, новые русские буржуа начинают утверждать, что деньги зарабатывают не для себя, а для “возрождения России”. Я не хочу сказать, что все они лицемерят, но лучше бы уж лицемерили. Ибо нельзя делать сразу два дела хорошо.

Много говорили о создании привлекательного имиджа предпринимателя и предпринимательства и пошли по ложному пути. Стали убеждать публику вовсе не в том, что зарабатывание денег само по себе нормально, человечно и естественно, а в том, что это самое зарабатывание — побочный, несущественный, досадный момент в славной борьбе нашего предпринимательства за возрождение России. Читаешь бесчисленные интервью новых буржуа и видишь, что лишь немногие из них осмеливаются сопротивляться давлению общественного мнения (создаваемого той же интеллигенцией) и честно сказать: работаю на себя и на семью, самоутверждаюсь в этой работе, изо всех сил стремлюсь к достойной человека жизни.

<...> Старая манера наших газет (нашей прессы) указывать профессию, должность и звание авторов статей делает явной довольно абсурдную картинку: какое огромное количество людей занимается не своим делом! Это что: массовая переквалификация безработных? Художник не может писать картины, писатель — писать романы, доктор физико-математических наук — заниматься физикой и математикой, кинорежиссер — снимать фильмы, пока не решится главный, как следует из многих статей, вопрос — о путях русской интеллигенции? Они что: как бы прежде всего интеллигенты, а потом уже все остальное? Или это банальная русская болезнь — никому не сидится на месте? То есть — на своем месте?

Публицистика — удел отставников. И вообще нет такой профессии — публицист. Журналист — профессия, популяризатор — тоже, ибо популяризатору все-таки нужны некие знания в избранной области, а публицист — чистая блажь (“не могу молчать” — от слабости сдерживающих центров).

Образованцы-самозванцы.

Еще одна статья — об искоренении всех и всяческих статей17.

В конце концов, мне даже и все равно — рынком или не рынком называется то устройство экономики, при котором можно достойно жить. Те же публицисты убедили меня, что самые достойные условия жизни обеспечивает именно рынок. Однако, когда он стал появляться, подозрительно многие из них замахали руками (например, Нуйкин — когда-то “Идеалы и интересы”, где пропета хвала “идеалам” и взяты под сомнение “интересы”18, а теперь объясняет, что нынешнее ценообразование — неправильное, то есть вроде бы защищающий “интересы”).

Соотношение идеалов и интересов в России катастрофическое. Идеалы так высоки и абстрактны, что интересы невозможно привести с ними в соответствие. В “интересах”, например, большинства граждан, чтобы улицы были освещены и асфальтированы, а высочайше утвержденный “властителями дум” идеал ничего про асфальт и инвестиции не знает и знать не желает, как и про всё “от мира сего”.

В идеалах было равенство, и его усиленно вдалбливали в головы юношеству штатные и внештатные воспитатели. А в реальности происходило вот что. К примеру — девочка из интеллигентной семьи знакомилась с “рабочим парнем”. Семья, битая и умудренная бытом, восставала. Девочка боролась и получала в итоге: с мужем и его родней поговорить не о чем, к тому же он пьяница и т.д.

Понятие “своего круга”.

Сочувственно вспоминают о традиционной любви к бедности. А кто вспоминает? Вот уж им-то вовсе не хочется жить в бедности. Им просто не хочется, чтобы кто-то жил богаче их. Но зачем же всем-то навязывать один образ жизни? Если вы за свободу, так дайте право одним жить в богатстве, а другим в бедности. Что, богатство несправедливо нажито? А ваше какое дело? Это дело милиции, прокуратуры и налоговой инспекции. А ежели вы настаиваете на своем, я склонен думать, что вы себя чувствуете инстанцией, способной распределить справедливо и знающей, как это сделать.

Где-то я читал про американца — поборника справедливости, ненавистника богачей. Он призывал отнять у них все, кроме пяти миллионов, — потому что в глубине души надеялся сам стать миллионером.

Очевидно, все у нас будет — будет интеллигенция либеральная, будет социал-демократическая, будет национал-консервативная. И будет между ними цивилизованная полемика в рамках умеренности и аккуратности. Никуда не денется и маргинальная интеллигенция с обоих крайних флангов — как раз та, чей голос сейчас звучит громче других.

Интеллигент — это не профессия.

Долгое прощание. Долгие проводы.

Запасная самоидентификация. У националистов: я болван и хам, зато я принадлежу к избранному народу. У интеллигентов: я ничего не знаю и не умею, но я интеллигент, а интеллигентами были Милюков и Сахаров.

Запись устных жанров. Человек часто не напишет того, о чем скажет. Очень многим легче сказать, нежели написать. Это быстрее. Если, тем более, не насиловать население долгими разговорами.

Вообще, по моим наблюдениям, интервью читаются “на ура” и смотрятся так же. Ведь [интервьюер] <...> — ужасная, претенциозная бездарь, типичный глупый паразит на умном собеседнике — но ведь живет и процветает.

Может, у нас вообще еще можно параллельно с видеоцивилизацией некоторое время работать в рамках аудиоцивилизации (успех митингов, интервью, бесед, Ганапольский19, сотня новых радиостанций). Не только ведь музыка. Был проскок в нашем развитии (от тарелки-репродуктора к FM), очевидно, проскочить все же нельзя. (И это, кстати, тема для статьи.)

Ведь и все наши “говорящие головы” — тоже еще не видеоцивилизация, всего лишь осторожный переход к ней. Все они без имиджа, все уплывания камеры наивны, просто беседа, записанная на видеопленку.

<...> и дети богатых родителей. Если у родителей их советское хамство благоприобретенное (ибо в юности сами настрадались, когда лезли наверх), то уже у их деток это самое хамство — врожденное. Такие вот барчуки недоделанные (потому что если поскрести — все равно еще видна кондовая основа, рано, надо три-четыре века липовых аллей, чтобы и было, и — главное — воспринималось это нормально, естественно, адекватно).

Почему “прогрессивная” литература застойных лет — и открытая, и “потаенная” — так решительно потускнела в последние годы? Ведь она не была лжива, безнравственна, продажна?

Уровень притязаний в смысле “правды” был невысок — какая уж там вся правда — было бы можно намекнуть хотя бы на нее.

Подпитка, подкормка, удобрение. Эмоциональный (витамин). Помимо простой недостаточности этой литературы лишение ее этой подпитки привело к своеобразному авитаминозу. Как-то резко потускнело все это — всё сразу, в одночасье. По-видимому, дело не в старости, не иссякновении таланта. Эти люди пишут точно так же — загляните-ка в их прежние работы (ведь давно не заглядывали). Резко сменился весь контекст, сменилась не фактура, а восприятие.

Вот часто говорят, что тонус нашей литературы упал потому, что исчезла ситуация противостояния (литература — власть). Помилуйте, но разве ситуация противостояния может быть только такой однолинейной? Литература может противостоять обществу, если в нем утвердился порок, Богу, времени, смерти, природе, цивилизации, т.е. эта ситуация так же многомерна, как жизнь. Она и противостояла, но как бы во вторую очередь: казалось, что все пороки — от власти, нам бы власть повалить, а там все наладится. И это характерно в довольно существенной степени и для “прогрессивной” литературы до революции.

Русская литература выбирала себе довольно узкий коридор. И немудрено — в этом именно коридоре поджидала ее публика, т.е., собственно, русская интеллигенция, сословие радикальное. Другого же читателя не было — он носил с базара “Блюхера” и “милорда глупого”. Пропасть между народом и интеллигенцией исчезла, заваленная трупами, и только интеллигенция не хочет этого замечать (ей с пропастью гораздо удобнее). Вновь возникшие издательства поставили именно на эту, другую публику. Изменился читатель — изменился и коридор. Изменилась и интеллигенция — ей пришлось заглянуть и в другие коридоры, которых она раньше не знала и знать не хотела. И она теперь, кстати, расслаивается весьма и весьма заметно, на глазах, являя городу и миру выразительную картину этого своего расслоения в многословных дискуссиях.

Деньги. Моэм. “Бремя страстей”20 — половина текста — это бесконечные размышления о деньгах, подсчеты и пр. В русской литературе практически не было этого и до революции (и нужды как бы не было, ибо дворянство денег не зарабатывало, остальные классы жили тоже как бы натурально, деньги жили в романах не буднично, а символически — в “Идиоте”,
например). Застать русского героя считающим или планирующим доходы и расходы весьма трудно, страсти шли по другим линиям.

<...>

О, елки! Такие же зеленые, как эти чернила. Хочу я на самом деле — помереть. Но чтобы без собственных хлопот по этому делу — без веревки, мыла и прочих бытовых мелочей. Хотя в доме обилие всякого шпагата, и даже есть почти шелковые веревки.

Слишком респектабельный журнал.
Каким способом мы могли бы обновиться?
Двумя: следовать за тем новым, что появляется в литературе и жизни, или
инициировать это новое.
Черный передел.
В литературе незаметно чего-то очень уж нового, на что можно поставить, что можно поддержать и на чем заработать некий журнальный капитал.
Идет стадия “плато”, все те же лица и пр.
А нельзя ли стать второй “Иностранкой”? Нет, это бред собачий.
Самообеспечение.
Библиография.
“Советую” — идея мертворожденная. Предлагаем за медные деньги написать полновесную концептуальную статью, да еще усложняем задачу рамками объема.

Начало ХХ века — эпоха патетическая21. Едва ли не на этой взвинченности словесной, не на этой пенке и взошли все революции и войны века. Розанов недаром так боялся “литературы” и так презирал ее, недаром говорил о “словечках” Гоголя с неожиданной для хилого публициста “Нового времени” ненавистью — словно предчувствовал.

Патетика относилась ко всему. Появился футбол — по поводу футбола. Появился аэроплан — по поводу аэроплана. Появился новый писатель — по поводу нового писателя.

Все это как-то связано с “восстанием масс”22, с распространением “полуобразования”. Патетика ведь и имела своим адресатом этого полуобразованного человечка, он был ее заказчиком.

Пресса, печать, Гутенберг — это была техника исполнения заказа.

Искренне восхищаюсь людьми, способными писать о Розанове более или менее аналитические тексты, читать о нем доклады и даже собирать в его честь целые научные конференции. Восхищаюсь — но решительно не понимаю, как это у них получается.

Дело ведь в том, что о Розанове написать и наговорить можно всё, что угодно и в каком угодно духе, он просто кладезь неисчерпаемый для тех, кто, имея что-нибудь вроде “концепции”, озабочен лишь поисками авторитетной аргументации. Розанов — притом без нажима и передержек, а ярко, убедительно, блестяще — подтвердит любую “идею”, гипотезу.

Исповедь — эффективное психологическое и идеологическое оружие. Ласковое насилие, насилие под наркозом. Розанов этим владел в высшей степени.

А что было бы, если бы он не издал “Уединенного” и “Опавших листьев”? Если бы не обезоружил будущих оценщиков столь полным обнажением?

При этом говорил: я не исповедуюсь.

Нет ничего легче, чем написать что-нибудь о Розанове. Объект заранее со всем согласен. Юдофоб? — да, безусловно. Юдофил? — еще бы! Революционер? — просто ультра! Консерватор? — из самых замшелых! Буржуа? — конечно! Артист? — и это тоже.

А вы говорите, что это Пушкин — Протей.

И как бесследно растворился в русской культуре — не ткнешь пальцем и не покажешь: вот это — розановское. И при этом розановское — на каждом шагу.

Легче легкого сказать — “это очень русское явление”, написать что-нибудь вроде бердяевского “Темного вина” или “Вечно-бабьего в русской душе”23. Или спорить с Розановым по частностям, как делали Мережковский и другие современники.

Он не держит удара. Ему не это интересно.

Могучий ум, а в сущности, все любимые идеи либо устарели, либо — теперь — “ничего особенного”, “а как же иначе?”.

Километры газетных и журнальных статей, смелые по тем временам книги — всё кануло. Остался житейский мусор, помойка гения. И мусор оказался драгоценным.

Водит, как бес.

Читаешь и думаешь: зачем бы мне это? И все-таки читаешь. Строишь догадки.

А почитать юного Шкловского, деловитую его статью “Розанов”: “он — восстанье”24. И потому шкловские комментарии ужасно плоские, одномерные, самодовольные.

Но ведь, в сущности, и графоман. Великий графоман. А в портрете Гоголя — автопортрет: “словечки как ни у кого”25.

На чем основана репутация Розанова как нигилиста? На неприятии Христа? И только-то? Но ведь взамен Христа — довольно стройная другая идея. Нет, тут дело в другом: смешал жанры и нарушил иерархии. Походя надругался над общепринятыми святынями пресловутой “русской интеллигенции”. Обидно, что походя, как бы и не тратя сил, пафоса, аргументов.

Обидно, что он — не Базаров, не Маяковский, не верзила, от которого и ждут хулиганства. Этакая штафирка плюгавенькая — да на Христа замахнулся! Вот что обидно.

Начало ХХ века — эпоха патетическая. Это время, когда пафос из поэзии и музыки, из архитектуры и церковного обряда переместился в самую что ни на есть обыденность, существенно подогрев эмоциональный фон жизни. Появились “массы”, а с ними и массовые чувства, страсти, страхи. Стало шумно, весело, тревожно. По Европе слонялись галдящие толпы народу, звенели телеграфные провода.

Зачем бы тут Розанов?

Розанова все время хочется как-то “пристроить”, “определить”, запереть в надежную и непротиворечивую “концепцию”, найти ему подобающее “место” в истории отечественной культуры — словом, убрать долой с глаз, которые он колет своей решительной невместимостью ни в какие рамки, вызывающей аморфностью всего своего существа. В нем у нас (если говорить об обществе, об общественном сознании) нет ни малейшей нужды, поскольку всякое общество в эпоху кризиса ищет опору, помощь, нравственную и философскую определенность, а какой же Розанов — этот провокатор и циник — помощник и укрепитель? То ли дело патетические Бердяев и Булгаков, серьезные и надежные Федотов и Ильин!

Проблема решается обыкновенно просто: розановские сочинения запускаются в некий мыслительный сепаратор и выходят оттуда надежно разделенными: вот молоко, вот сметана, вот масло. Непонятное здание разваливается на понятные кирпичи, из которых можно теперь строить решительно все.

Розанов — славянофил, Розанов — юдофоб, Розанов — юдофил, Розанов — мещанин, Розанов — оригинальнейший художник ХХ века, Розанов — гнусная личность и т.д.

Грандиозный опыт осуществления неосуществимого — опыт жизни в обществе свободно от общества. Укрытие от холода. Реалист, иллюзий нет. Воля без холода скептицизма.

Вообще странный феномен — родная Софья Власьевна делала все, чтобы направить человека на духовный путь — делала, конечно, грубо, по-бандитски, а все никак у нее не получалось. Людишки всё гнилые были и смотрели в лес, где бегал их лучший недостреленный друг — тамбовский волк.

Свет и тьма ученья.

“Без сомнения, утренняя заря наша была ярче, эту величественную увертюру до сих пор никто не оценил во всем ее юном, поэтическом, широком, богатом значении. В ней слышались зародыши всей будущей оперы, все ее мотивы. Она привела к слову немую боль, она высказала наши стремления и если не нашла путей, то указала цель и поставила вехи. Масса идей, идеалов, вопросов, сомнений, фактов, ринутых в оборот, в общее брожение в продолжение семи лет, изумительна. Были промахи, но глядя на них отступя... только и остается что общее благословение светлой полосе и людям утра”26.

“Что за прекраснодушный оптимист желает примирить нас с незавидными итогами семилетней “катастройки”?”27 — спросят иные. Не думаю, чтобы кто-то из нынешних публицистов, снимающих пенки с общественного недовольства, осмелился бы — вопреки настроениям просвещенной и непросвещенной толпы — бросить светлый и благодарный взгляд назад. Приведенные мной строки написаны Александром Ивановичем Герценом в 1868 году, и речь о другой “перестройке” (их ведь в истории России было много) — об “оттепели” 1856—1863 гг. Чтобы не смущать первого читательского взгляда, я опустил слова о “мрачном пятилетии”, сквозь которое Герцен смотрит назад.

Ретрокритика.

Розанов и семья.

Чайная церемония (Школа в стране ритуалов).

Тут, впрочем, ритуал ритуалу рознь. Есть ритуалы как бы “теплые”, сохраняющие в себе жизнь, поддерживающие традицию, которая структурирует общество. Есть ритуалы-пустышки, которые требуют массу энергии, загромождают жизнь условностями, на выходе же весь процесс имеет даже не ноль, а минус. Наша школа это самое и есть.

Сегодня: в метро — засыпающий на глазах кореец, зажавший в кулаке пачку немецких марок, а над ним стоит кавказец и оглядывается по сторонам, можно схватить и бежать, или нет. Я, впрочем, взглядом дал ему понять, что вижу — и его, и пачку денег, но он до конца и был как на иголках.

Курчаткин и его вариант “чудесного грузина”28. Впрочем, издатели грабят, хотят развлекательного романа (напишите нам русский триллер). Строит дом, а денег только на фундамент. О премиях.

Культура распалась на множество культур. Не вижу в этом ничего страшного. Нету интеграторов — все великие идеи скомпрометированы, все великие люди, за исключением одного, умерли. Солженицын как интегратор уже не сыграет.

Процессы перераспределения потребителей.

В обществе — первая волна романтиков прошла, у тех, кто еще остался на плаву, — “ломка” мучительная. На подходе новая волна “специалистов”, технократов, деловых. Но не исключен и подъем национального романтизма — он затронет не очень большую, но существенную часть молодежи. Причем в двух вариантах — книжном и агрессивном. “Старый национализм” слишком примелькался, замешан в нескольких комических историях, финансово не обеспечен. А новый возможен при поддержке “национальной буржуазии”. Но это пусть — у нее-то впереди идеалов будут интересы. А вообще это очень интересная ситуация.

“Страна слов” некоторым образом остается страной слов, не желает меняться.

Самое интересное, что общество никак не расколото. Оно по-прежнему аморфно. Расколоться может ядро, кристалл, а кисель не разделить. С одной стороны, это хорошо — не будет серьезных социальных конфликтов. С другой, плохо, поскольку единственной действующей “оппозицией” (в структуралистском, а не политическом смысле) является оппозиция “общество” (всё, в целом) — правительство (которому в обществе не на что опереться, нет структур). Правительство в нерешительности: то ли заняться поиском нового мифа (который мог бы служить некой подушкой), то ли продолжать свою прагматическую, не эффектную, хотя и эффективную, м.б., политику. Есть сторонники того и другого.

Вообще коллизия борьбы дилетантов и прагматиков — глобальная.

Окончательная, с разгромным счетом, победа массовой культуры.

Поведение России с соседями. То ей хочется подонкихотствовать, то гавкнуть. К сожалению, разговор с соседями на уровне “общечеловеческих ценностей” возможен только тогда, когда партнеры их последовательно исповедуют. Здесь та же сложная картина несовпадения идеалов и интересов.

“С легким паром”29. Озарение из разряда “открытие Америки”. Дело просто в том, что каждый человек может вдруг изменить жизнь. Это классическая (но по-советски) “перемена участи”. Грубо говоря, эстетика чуда. Но — советского чуда. Чего-то я так радовался, открыв. Должно быть, от малой образованности.

Другое дело, что это может стать эстетикой нынешнего дня, ибо то, для чего нужны были сверхъестественные усилия сценариста, нонеча происходит запросто.

29 дек. 93 г. — показали еще раз.

Что забыли о фашизме: он “обыкновенный”, как сказал незабвенный Ромм. Даже не нужно особых усилий — он сам образуется, из первичных инстинктов. Нужно просто прекратить обычный же труд культуры: ежедневно читать газеты, смотреть новости и т.д.

<...>

Это человек с харьковским темпераментом. Он добр, как сорок дед-морозов, но, обнимая, непременно сломает вам ребро. Для него не существует чужих обстоятельств, фобий, идиосинкразий. Он принципиально не знает этих слов. Когда вы объясняете ему, почему для вас совершенно невозможно сделать то-то и то-то, он смотрит на вас с идиотской улыбкой терпеливого психиатра. Сделать можно всё! И будьте уверены — в его устах это не пустые слова. Он уже сделал много — в том числе и для вас. Однако чем больше вы ему обязаны, тем выше у вас в подвалах сознания уровень черной неблагодарности. “Как честный человек” вы начинаете вульгарно мучиться нечистой совестью. А потом, помучившись, строить психологическую оборону. Зачем, — думаете вы, например, — он такой благополучный? Ну и далее — важно ступить на первую ступеньку, а уж потом “лесенка-чудесенка” понесет вас сама.

В сущности, сила — духовная, человеческая — всегда как бы не очень тонка. Это ведь все-таки масса, помноженная на скорость. Она не любит подробностей — они снижают скорость.

Словом, я не дал ему миллиона. Признаться, что у меня их пятьдесят — у меня, в жизни не державшего в руках больше десяти тысяч сразу, у паршивого интеллигента с унылой рожей, замученного пустой рефлексией, — означало бы, пожалуй, не на шутку озадачить его, сбить с толку, нарушить прекрасную цельность, совершенство его единства с миром. В конце концов — думал я, уходя, — уж он-то не пропадет, он выцедит не один, а десять миллионов из своей гомерической телефонной книжки. Плутая по чудовищному коридору его дореформенной квартиры в поисках выхода, я уже слышал бодрый голос, которым мой приятель мог вынуть душу из кого угодно. Однажды у меня болела жена, нужно было импортное дорогое лекарство, причем никто не знал, как оно в точности называется и как выписать рецепт. Я только обмолвился при нем о такой незадаче — и он сразу схватился за телефон, позвонил в министерство здравоохранения и, перебрасывая свой напор из кабинета в кабинет, добился, не более чем за час, всего, что было нужно.

Да нет, мне не было жалко для него денег. Я бы дал ему и больше, чем он искал. Мне не хотелось раскрываться. Мало того, что пришлось бы выслушать, в той или иной форме, традиционное “везет же дуракам”, но и отклонить множество блестящих проектов, которые он на ходу — для моей же пользы — выдумал бы. Это были бы, по всей видимости, очень умные проекты с одним-единственным лишь недостатком: осуществить их мог кто угодно (скорее всего, он сам), но не я. На второй же день богатства мне самому стало казаться, что денег у меня, в сущности, совсем не так много, и я даже вяло раздумывал, не пустить ли их в дело, чтобы они хотя бы не таяли. Но [фраза не дописана]

Он, без сомнения, авторитарная личность (жена, дети, окружение). Побудительные мотивы (азарт, жажда самопроявления? Просто желание хорошо жить? Нищета, в которой пребывал раньше, — по контрасту. Любовь к игрушкам (диктофон, наушники, CD-плеер). Германские дела (отправлял книги приятелю), заработок. Болдырев и нежнейшее отношение к нему (желание издать что-то болдыревское). Отношения с начальством. Отвращение к Москве. Высоцкий. Косноязычие. Все-таки литература — не его дело.

Владимир Бурич30. Не знал, что делать — мыться, плакать. Джинсовые галифе. На суровых казенных пуговицах — из чего их тогда, кстати, делали? Уже из пластмассы (эбонита?) или еще из “рогов и копыт”? Мы этого даже и не знаем. Ватные — служил-то дед на Севере. Два командирских ремня. Немецкий (или австрийский?) солдатский ранец. Аккордеон.

Корабль, который строится много лет, который очень дорого стоит, по традиции наделяется именем. Кличка есть у лошади. А вот у автомобиля, электровоза, самолета есть только марка, серия, номер. Они с конвейера сошли. Наделение всего подряд именами собственными — это пережиток антропоморфизма: все имеет душу, все достойно имени. Наш бизнесмен — Адам.

Это еще и признак провинциализма. Кто-то из советских журналистов, путешествовавших по Америке, заметил интересную закономерность: чем меньше магазин или фирма, чем дальше они от столиц, тем громче их названия. Вот и у нас — лавочка в подвале — “Супермаркет” либо — смирение паче гордости — “Мини-супермаркет”. ([19]95)

Исаич возвращается31. Частное дело частного человека. Для культуры, в общем, безразлично, где именно человек — у себя на родине или в Штатах. Был бы жив и работал бы, тем более что последнее время работал он как историк. Другое дело — политика. Тут всё сложнее. Тут, может быть, какое-то значение появление Солженицына и будет иметь. Но при том, что как политик он все-таки опоздал, лет этак на пять. Он начал ставить жизни условия, и она их вроде бы сначала выполняла, а потом как-то этак подустала и позабыла про того, кто условия ставил.

Сильный человек, глыба и т.д. — он все-таки волюнтарист. Так, наверное, и надо было в ту эпоху, в которой протекли его боренья. Но роль борца тогда и роль борца сейчас — роли разной стоимости.

Этот человек никогда не мыслил свою жизнь частной. Он ее всю превратил в таран — и теперь расплачивается ее отсутствием.

Тон статей о возвращении Солженицына странный. Разве что Конст. Кедров облил его в “Известиях” патокой, что весьма странно для такого авангардиста, как он32. Откровенно злобно написали Третьяков и Амелин33, с большой долей иронии комментировал поездку Солженицына по стране “МК”. Были и какие-то ностальгические голоса. Но, в общем, призрак неинтереса к событию — даже когда при полном уважении. Немногие адепты криком кричат: да вы не прочитали Солженицына, или как вариант — да вы его совсем не так прочитали! Да нет, отчего же, читывали. Очень все это идеально и архаично, увы.

Соотечественники не обиделись на Солженицына — они оставили его в своем прошлом, как будто еще один танк на постаменте.

В прозаические времена попал романтический, то есть даже эпический, герой. Что ему теперь остается — бороться с прозой жизни, с пороками человечества, с капитализмом? Да пускай борется, но ведь есть риск из эпоса переместиться вообще в комедию. Место ли автору “Архипелага” в комедии?

Говорят, он собирается погрузиться в жизнь, а потом что — писать публицистические статьи и выступать на митингах? Но, помилуйте, у нас сейчас каждый второй политик — публицист, каждый знает, как “обустроить Россию”, и пишет, пишет, пишет... А Васька — то есть читающий все это обыватель — слушает и ест “Марсы”, “Сникерсы”, бананы, апельсины. Потребляет, чего недопотребил в героическую эпоху. Что и говорить — страшнее Врангеля обывательский быт.

Семьдесят лет в России было не скушно, и вот опять романтики затоскуют: боже, как скучна наша Россия. Изменилась она радикально. За дватри года. А началось-то еще раньше. Ведь уехал Исаич еще на излете шестидесятнической волны. А теперь всё другое. Что он будет здесь делать — еще и еще раз спрашивается? ([19]94)

Была, впрочем, короткая пора чистого наслаждения — недели две, которых мне достало, чтобы обойти некоторое количество антикварных лавок. В пору моей юности — в семидесятые и восьмидесятые — антикварные магазины были почти пусты, если не считать весьма однообразных африканских масок, индийского крашеного металла и грубых фарфоровых фигурок. В первый же год свободных цен их захлестнуло товаром. Где только хранились все эти диковины так долго и почему сейчас, когда цены меняются чуть ли не ежедневно, хозяева вытащили их на свет и, словно сговорившись, решили продать? Чего там только не было! И наслаждение заключалось, собственно, не в покупке — покупал я не так уж много, — а в самой возможности купить все эти милые глупости от сахарных немецких щипцов тусклого серебра до стада нефритовых крокодилов, уместившегося бы в ладони. Кстати, бродя по этим складам чудес, я понял, насколько я все-таки не настоящий богач. И насколько машина действительно обязательная вещь при богатстве. Много ли можно унести в руках? И не смешно ли носить в руках, когда ты можешь купить десять машин? То, что я никак не мог решиться купить машину, обличало меня в неуверенности. Я был калиф на час и чувствовал это.

Как многие ленивые люди, я азартен спорадически — на продолжительное напряжение мне не хватает энергии, а после проигрыша я надолго успокаиваюсь, причем переживаю его довольно спокойно. Терпеть не могу картежа и вообще того вульгарного бытового азарта “по копеечке” и “пульку расписать”, которому ближние предаются от скуки и в психотерапевтических целях. В детстве я знал кое-какие карточные игры и однажды целую осень провел за столом, играя с приятелем в “покер” — какуюто упрощенную, усеченную вариацию преферанса. Одурение этой игрой пришлось как раз на эпоху бурного полового созревания, и мы, должно быть, инстинктивно укрощали таким способом бешенство наших гормонов. С тех пор никому не удавалось втравить меня в более или менее продолжительную игру — даже на “картошке”, в безнадежно тоскливые, бесконечные пустые дни, когда поля заливал дождь и нельзя было ни работать, ни уехать, ни спокойно почитать. Да, собственно, годам к двадцати пяти я благополучно забыл все то, чему научился подростком, и даже при желании не смог бы “перекинуться в картишки”. Что же касается лотерейных билетов, то они доставались мне либо по “разнарядке”, либо вместо сдачи, а “спринт” я покупал на остановке, если приходилось долго ждать автобуса. Странно, но общий счет игр с государством был всетаки в мою пользу — несколько раз я выигрывал какую-то мелочь — вроде трех, десяти или двадцати пяти рублей. Первый из апофеозов был в детстве, когда я выиграл в книжную лотерею целых десять рублей и набрал на них огромное количество открыток, которые тогда собирал. Довольно часто я деньги находил — просто на улице, на земле, причем мама всякий раз морщилась и говорила, что от украденных, выигранных и найденных денег проку не бывает. В ее словах была своя справедливость — расходились эти неожиданные подарки судьбы по обыкновению глупо, не оставляя следов ни в памяти, ни в доме. Еще меня почему-то время от времени обсчитывают в магазинах в мою пользу. Когда я это замечаю сразу, честно поправляю кассиршу, а когда поздно — лень мешает мне вернуться и восстановить справедливость. В таких случаях я утешаюсь мыслью, что кассирша, обсчитывающая в день множество народу, уж как-нибудь не обеднеет.

В “лотто-миллион” я сыграл тоже по чистой случайности — стоял в безнадежно-длинной очереди в сберкассу, нужно было заплатить за междугородные переговоры. Само собой, все остальные окошки, кроме проклятых “коммунальных платежей”, были свободны, и очередь змеилась мимо них. В одном из этих скучающих от безделья окошек и оформляли билеты пресловутого лото.

А и в самом-то деле, кто лучше — добрый дурак или равнодушный умник? Опасный вопрос. Коли существуют на свете добрые дураки и равнодушные умники, значит, “так природа захотела”.

Почему большинству людей в нашей стране психологически легче зависеть от государства, чем от конкретного частного работодателя? Ручаюсь: если бы государство платило столько же, сколько коммерсанты, никто не пошел бы к ним работать. Чем же власть безличного чиновника, исполняющего инструкции, милее сердцу нашего обывателя, чем власть конкретной личности, власть хозяина?

На свете столько книг, журналов и газет, которые я никогда в руки не возьму. А в эпоху скудости информации казалось возможным прочесть всё.

Мое сословие.

Да, я настаиваю на этом определении. Не класс, не группа, не партия, а именно — со-словие. От слова — прошу прощения за невольный каламбур — “слово”. Мое сословие — это люди, которые говорят со мной на одном языке и чей главный и единственный инструмент — слово. Школьные учителя, преподаватели институтов, университетов и колледжей, актеры, наконец, журналисты и писатели. У нас нет другой собственности.

<...> Искать сбоку. Искать какую-то свободную деятельность. Триллеры, что ли, писать? Их ведь писать гораздо легче, чем детективы. Придумать какой-то сквозной персонаж и выдать серию романов.

Седов, например, шел мимо яркой витрины чего-нибудь там, и вдруг явился ему дьявол в шикарном костюме от “Валентино”. Мраморные столики бара отеля “Интурист”. Фонтанчики, магазинчики. А Седов шел злой, бедный, несчастный. Полупьяный. Хотелось еще, денег не было, все НЗ истощились, не у кого занять. Растратил свои и чужие деньги. И вдруг — дьявол. “На вас жалко смотреть, молодой человек”. “Душа ваша мне без надобности”.

Трое: старая, молодая и он. Менаж де труа, с элементами мистики. Ну что ж, может быть. (Учись и беги.) Дин Кунц, например, легко использует старые схемы — все эти пришельцы, машина времени и прочая в этом роде чепуховина. То же и Стивен Кинг. Что мне делать будет легче — ужасы или иронику всякого рода? Одно другому не мешает. (“...И еще раз деньги” — название.) С другой стороны, вот пишет же Курчаткин милые фантасмагории — и, в сущности, бедствует34. То есть должно это быть не милое, а достаточно брутальное, “черное”, “готическое” — для чего, кстати, в России нет даже места действия. Двойники. Увидел себя не в зеркале. Ушел в компьютер. Компьютерные игры. “Тетрис”. Какая-то жуткая программа. Продать душу дьяволу, которому она не нужна ни на кой черт. Распустить фантазию.

Да ведь опять небось отложу — надо то написать, надо это. Датчане, учебные тетради и прочее. Как это все делать параллельно? Не получится. Нужно продержаться какое-то время, пока все не определится. ([19]94).

Он марксман. Чудище обло. Что-то надо комбинировать. Сбой фразы. Ну и как же богатая старая дама, из которой можно сделать эротический триллер? Мне было плевать, какой строй за окнами — это было ваше, мужское дело. Я хотела жить хорошо и жила хорошо. За хорошую жизнь я продала свою молодость, а теперь имею возможность немножко ее прикупить. Странности с одеждой — огромное внимание верхней и полное пренебрежение исподним. Разумеется, не от бедности. В характере что-то. Пыльные углы в богатой квартире. Огромное количество пепельниц, из которых месяцами не вытряхают окурки — легче взять новую. Нелюбовь к свежему воздуху (?). А может быть, наоборот — вечный сквозняк? Фашизм с человеческим лицом ([19]94)

<...>

Утром шел встречать тещу около пяти утра. По пустынному Жулебину шляются два ханурика и просят выпить за норковую шапку, которую у кого-нибудь сорвали, наверное. Еле отвязался. Мороз, ветер, тьма, а какието дураки желают выпить шампанского. Вот картинка. Логичнее вроде бы водки. (Дек[абрь 19]94).

А кто такие бессребреники? — Это не те, кому деньги не нужны. Это те, кто деньгам придает столь малое значение, что не отдает долгов. Потому боюсь я бессребреников. Мы из разных миров. Я — из того мира, где деньги с трудом зарабатывают, а они — из мира, где их — как правило, чужие — легко и изобретательно тратят.

Я ненавижу деньги.

Я очень люблю деньги.

Я — да ведь и вы? — мы учились жить в другой жизни.

Мы жили в натуральном мире. Одна из стихий35. Вдруг.

Вот я говорю: я люблю деньги. Некий моралист хлопает меня по плечу: как? ты изменяешь великому братству бессребреников? О, нет!

Разумеется, деньги — это то, что я ненавижу.

1) Обломки империи

2) Преступность

<...> Дары господни падают с неба кое-как, и откуда мне знать, что это такое упало — оно от Бога или от дьявола? Наверное, мне нужно поискать и потыкаться, поколдовать над этой игрушкой, понять ее, а потом — принять или отвергнуть.

Карен: ежели постмодернизм в унынии от ощущения распавшегося Единого, то это хороший модернизм, а ежели он воспринимает мир празднично — значит, подделка36.

Меньше всего мне хотелось бы защищать наш доморощенный постмодернизм. Не в нем дело.

Сыграю некоторым образом против себя: иногда мне кажется, что в образовании совершенно необходим некий театр. Театр состоит в том, что поневоле мы сообщаем своим ученикам: мы самые лучшие в мире!!!

<...>
Униженные и оскорбленные—2.
Начать с идеи консерватизма. Очень многим интеллигентам хочется законсервировать себя в своем прежнем качестве.

Вышли мы все из народа (подзаголовок). ([19]93)

Где еще, в какой стране критик мог прославиться за пределами узкого круга ценителей, где еще ему могли подставить такую роскошную трибуну.

Словом, критика была такая, какой была литература. А литература вдруг стала меняться — вместе со страной, вместе с контекстом. Одна литература (сложившаяся в прежней реальности) медленно отплывает от другой, и это драма (рекламный клип какого-то пенсионного фонда — старость — здесь эксплуатируется весьма и весьма болезненная вещь, реально существующая: старики-пенсионеры и правда остаются в другой, прежней жизни, им, в массе, почти невозможно войти в жизнь новую, непонятную. Кто-то смиряется, кто-то реагирует агрессией. Стариковская мудрость, накопленный при советской власти опыт — все это оказывается совершенно бесполезным в новой жизни).

Принцип ежика.

Я родился, воспитался, вырос, прожил большую часть жизни в двухэтажном доме на 8 квартир в ближнем пригороде среднероссийского промышленного областного центра. Наши квартиры — за небольшим исключением — не были коммунальными. Дом был построен на заре хрущевской оттепели — в 1955 году, потому — по недавнему постановлению “Об архитектурных излишествах” — был на фасадах абсолютно гол, без всякой там лепнины, покрашен розовой красочкой.

“Необходимость лицедейства в мрачном деле убивания и умирания подчеркивается феноменом армии. Военная форма, флаги, парады, марши, детально разработанный этикет и ритуал армейской жизни отделяют воина от его телесного физиологического начала и гримируют печальную реальность насилия и смерти...” (Эрик Хоффер. Истинно верующий — цит. по Белову, с. 17437).

Года три назад мне пришлось высказать осторожную надежду, что война в Афганистане в скором времени породит некую новую “военную прозу”, что ее авторы, основываясь на своем опыте, отыщут какую-то иную точку зрения на общество и человека. Имелось в виду при этом, что такой “афганской прозы” будет довольно много — как-никак не менее миллиона человек прошли через Афганистан. Я уж не говорю о том, что десятилетняя, кровопролитная, да еще и проигранная война — весьма существенный повод для общенациональной рефлексии.

И вот теперь, по прошествии трех лет, я вынужден констатировать, что ошибся. Да, время от времени появлялись в журналах произведения очевидцев и участников, были опубликованы “Цинковые мальчики” С. Алексиевич — блестящая документальная работа “по свежим следам”, но “афганской прозы” как особого литературного явления пока нет. И дело отнюдь не в том, что в этой войне участвовало относительно меньшее число талантов. Книги, как я убежден, рождаются не только из субъективного желания или возможности потенциального автора их написать, но и из потребности и способности общества их прочитать. Авторы есть — это доказывают произведения, о которых пойдет речь. Но есть ли хоть какой-то встречный импульс со стороны общества?

Выразитель и одновременно творец “общественного мнения” — средства массовой информации, если они, конечно, свободны. И что же?

Впрочем, почему бы и нет? Почему бы и не понять мирного обывателя и откровенно ориентированные сейчас на него (“наш массовый читатель и зритель”, “жить-то надо”) средства массовой информации? Реальность такова, что “наш массовый читатель” решительно не желает чувствовать себя ни в чем виноватым. Было, было какое-то непродолжительное время, когда, потрясенный потоком разоблачений, ошеломленный количеством грязи, скопившейся в потайных закромах государственной истории, этот человек почти осознал и почти покаялся. Однако промежуток между шоком от правды и экономическим крахом оказался столь узким, а связь между ними столь неясной, что массовый человек довольно быстро взлетел на моральную высоту безвинно наказанного. Тем более что рядом бурно преуспевают виноватые, но ненаказанные. ([19]92)

Несколько ситуаций. Ситуация экзамена в условиях неразрешенного политического конфликта. Конфликт разрешается в пользу учебника. Почти никогда в пользу здравого смысла. На лице абитуриента появляется страдальческое выражение: он всё понимает, но он не знает, можно ли со мною заключить конвенцию. Для него ставка слишком высока, чтобы ошибаться. И он опирается на государство, которое еще не отменило всей этой тошнотворной программной продукции: в случае провала (т.е. несовпадения со мной, думающим “либерально”) он имеет шанс сослаться на государство. Ибо в случае несовпадения с “консерватором” ему ничто не поможет. О чем это свидетельствует? О высоком уровне конформизма? Едва ли. О чем-то ином.

Высокий уровень конформизма — благо для общества!!!

Как Алешка помял пластинку дурацких “Веселых ребят” (но там было две песни Beatles!) — и я плакал слезами. (Пластинка была гибкая.) Рок и алкоголь. Детское пьянство.

Гена Васёкин не согласится уже на мир без Rolling Stones!

ПРИМЕЧАНИЯ

* Первая часть публикации, которая будет продолжена в одном из следующих номеров “НЛО”. Мы исходили из предположения, что этот, составленный самим А. Агеевым файл, обнаруженный при систематизации материалов в его рабочем компьютере, включает в себя не только записи дневникового характера, но и черновые наброски статей. Поэтому в случаях буквальных повторов фраз (таких в публикуемом тексте есть несколько) мы их не сокращали: даже при полном совпадении эти фразы оказываются всякий раз в разных контекстах. При подготовке текста сохранены особенности авторской пунктуации и библиографических ссылок. Явные опечатки исправлены без оговорок. В публикации сделаны сокращения, касающиеся личных обстоятельств и ныне живущих лиц, — эти пропуски обозначены отточиями в угловых скобках. В эту публикацию включены записи, сделанные, насколько можно судить, в 1992—1995 годах. Сохранено авторское название текста.

1) А. Агеев прав, если считать, что он говорит не о двух научных школах, а о двух школах преподавания: филологов-классиков в СССР учили произносить “Кикеро” — условно воспроизводя классическое произношение, а тех, для кого латынь была не основной специальностью, учили произносить “Цицеро” — условно воспроизводя средневековое произношение. В литературный русский язык подавляющее большинство латинских слов вошли в средневековом произношении, и в нем же мы — через новоевропейские языки — в XVIII веке получили и большое число греческих слов и имен — в частности, Цирцею. В XX веке большинство греческих имен (в гуманитарной сфере) было освобождено от латинизирующего произношения, и волшебницу Цирцею из “Одиссеи” мы стали чаще называть “Кирка”. А в случае “циника” эта тенденция позволила превратить два значения одного слова — историко-философское и морально-оценочное — в два разных слова — “киник” и “циник” (комментарий Г. Дашевского).

2) Имеется в виду 19 августа — судя по косвенным признакам, запись относится к 1992 году.

3) Название и первая строка стихотворения Н.А. Асеева 1956 года.

4) Имеется в виду издание: Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1990. Цикл афоризмов “Злая мудрость” в этом издании опубликован в переводе К.А. Свасьяна. В дальнейшем А. Агеев указывает в скобках не страницы, а номера афоризмов.

5) В своем предвидении А. Агеев оказался не совсем прав: М. Соколов впоследствии составил из своих политических комментариев двухтомное собрание (Соколов М. Поэтические воззрения россиян на историю: В 2 т. М.: Русская панорама, 1999). А. Минкин и Л. Радзиховский действительно свои статьи в сборники не объединяли.

6) Владимир Радзишевский — филолог, литературный критик. Публиковался в “Литературной газете”, журналах “Дружба народов”, “Знамя” и др. Автор комментариев к новому Собранию сочинений А.И. Солженицына, которое начало выходить в издательстве “Время” в 2007 году.

7) Виктор Радзиевский — журналист, издатель, автор публикаций на религиозные темы в газетах и Интернете. “МН” — сокращенное обозначение газеты “Московские новости” (прекратила выход в 2008 году).

8) Эта статья была действительно написана и опубликована в 1915 году; впоследствии вошла в качестве раздела в книгу Н.А. Бердяева “Судьба России” (1918).

9) “Речь на похоронах интеллигенции” — статья А. Борщаговского, опубликованная в газете “Известия” 2 сентября 1993 года (и совпадающая по многим тезисам с высказанными здесь мыслями А. Агеева).

10) “Двойное самоубийство (Интеллигенция и идеология)” — статья Н. Ивановой, опубликованная в журнале “Знамя” (1993. № 11. С. 170—183).

11) Название статьи Виталия Ручинского, опубликованной в 1993 году.

12) Имеется в виду статья С. Чупринина “Выбор. Заметки русского либерала: опыт самоидентификации”, которая была опубликована в журнале “Знамя” (1993. № 7), а позднее вошла в его книгу “Перемена участи” (М.: НЛО, 2003). В этой статье, в частности, есть фраза: “Иными словами, свобода — это вседозволенность” (Чупринин С. Перемена участи. С. 217). Эта статья должна была открыть в журнале дискуссию, которая, впрочем, исчерпалась статьями Марка Масарского “Правый центр?” (1993. № 8) и Людмилы Сараскиной “На безрыбье. Самоидентификация от противного и очень противного” (1993. № 10). Полемические соображения А. Агеева связаны, скорее всего, с тем, как эту фразу Чупринина истолковала Л. Сараскина.

Впрочем, за пределами журнала “Знамя” эта статья также вызвала полемику. См., например: Новиков В. Последнее слово. Как нас теперь называть // Сегодня. 1993. 10 августа. С. 12.

13) А. Агеев неточно цитирует (очевидно, по памяти) предисловие (“От авторов”) к “Золотому теленку” И. Ильфа и Е. Петрова: там фигурирует мрачный ревнитель советской власти, охарактеризованный как “строгий гражданин из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции”.

14) “Человек со стороны” — название пьесы (1971) советского драматурга Игнатия Дворецкого (псевдоним Израиля Моисеевича Дворецкого, 1919—1987) о руководителе предприятия, направленном туда для его вывода из кризисной ситуации. Спектакль поставлен в Ленинградском театре имени Ленсовета (1971) и во многих других театрах СССР.

15) Шутливый перифраз известных строк из поэмы В.В. Маяковского “Облако в штанах”: “...улица корчится безъязыкая — / ей нечем кричать и разговаривать”.

16) Имеются в виду Александр Ципко (р. 1941) — политолог, в 1991 году — заместитель директора Института международных экономических и политических исследований АН СССР, с 1992 года — директор Центра политологических программ Фонда Горбачева, и Юрий Афанасьев (р. 1934) — историк, в 1991—2003 годах — ректор Российского государственного гуманитарного университета.

17) Шутливый перифраз финальных строк из стихотворения В. Маяковского “Прозаседавшиеся” (1922): “Мечтой встречаю рассвет ранний: // “О, хотя бы / еще / одно заседание / относительно искоренения всех заседаний!””

18) Статья А. Нуйкина “Идеалы или интересы?” печаталась с продолжением в первом и втором номерах журнала “Новый мир” за 1988 год; в 1990 году на основе статьи была издана книга А. Нуйкина с тем же названием.

19) Сотрудник радиостанции “Эхо Москвы” Матвей Ганапольский в период, когда были сделаны эти записи, был известен прежде всего как ведущий цикла передач-интервью с известными деятелями науки, культуры и общественной жизни “Бомонд”.

20) “Бремя страстей человеческих” (ориг. название “Of Human Bondage”) — роман Сомерсета Моэма (1915).

21) Фрагменты начиная со слов “Начало ХХ века...” и до слов “вот что обидно” вошли (в отредактированном и перекомпонованном виде) в колонку А. Агеева “Голод 22” (Русский журнал. 2006. 14 июля [http://old.russ.ru/krug/20010323.html]); в ней же использованы некоторые другие фрагменты из этих записных книжек. Однако предваряются эти заметки в “Голоде...” фразой, которая отсутствует в этом файле. Скорее всего, она была фактически неточной (судя по тщательности авторедактуры) и, очевидно, призвана была способствовать ироническому отстранению автора и читателя от “розановообразных” интонаций: “И вот сидишь над всем этим — и начинаешь вдруг сам сочинять (в голове) что-нибудь о Розанове. Фигня получается та еще. Да вот вам эксперимент: даю себе ровно час и записываю все, что в голову приходит, не редактируя...” Эти же фрагменты — в иначе отредактированном и перекомпонованном виде — Агеев использовал в заметке к 150-летию со дня рождения В.В. Розанова (Московские новости. 2006. 5 мая [http://www.sergiev-posad.ru/gorod/history/?ID=1839]).

22) “Восстание масс” (ориг. название “Rebelión de las Masas”) — трактат испанского философа Хосе Ортега-и-Гассета (1930).

23) “О “вечно-бабьем” в русской душе” (1914) и “Темное вино” (1915, переработана в раздел книги “Судьба России”, 1918) — статьи Н.А. Бердяева, посвященные выявлению стихийного, иррационального начала, присущего, по мнению философа, русскому национальному сознанию, общественной жизни и особенностям государственного управления. Критика идей Розанова содержалась только в первой из двух этих статей — “О “вечно-бабьем”...”.

24) Точная цитата: “Розанов родился как канонизатор младшей линии в то время, когда старшая была еще могуча, он — восстанье”. Впервые статья Шкловского появилась в газете “Жизнь искусства” в 1921 году под названием “Тема, образ и сюжет Розанова”. Однако эта публикация по ряду причин оказалась неоконченной, и в том же году работа вышла целиком отдельным изданием: “Розанов. Из книги “Сюжет как явление стиля”” (Пг., 1921). Затем под названием “Литература вне “сюжета”” и в переработанном виде она вошла в качестве завершающей главы в первое издание книги “О теории прозы” (М., 1925), а несколькими годами позднее была еще раз перепечатана во втором издании этой же книги — “Теория прозы” (М., 1929). Впоследствии неоднократно перепечатывалась по перечисленным изданиям.

25) Имеется в виду известный фрагмент из книги В. Розанова “Опавшие листья” (из раздела “Короб первый”): “И весь Гоголь, весь — кроме “Тараса” и вообще малороссийских вещиц, — есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И — гений по форме, по тому, “как” сказано и рассказано. <...>

Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как “архиерей” мертвечины, служивший точно “службу” с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие “словечки” своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был так же неколебим и устойчив, так же не “сворачиваем в сторону”, как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. “Пишу” и “sic”. Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза. Не понимает. “Словечки” великолепны. “Словечки” как ни у кого. И он хорошо видит, что “как ни у кого”, и восхищен бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью.

Фу, дьявол! — Сгинь!..” (цит. по изд.: Розанов В.В. Опавшие листья. М.: ООО “Издательство АСТ”, 2004. С. 42—43).

26) Процитированный А.Л. Агеевым фрагмент взят из статьи, написанной не в 1868, а в 1867 году: Герцен А.И. <О выходе “Колокола” на французском языке> // Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 20. Кн. 1. М.: Изд-во АН СССР, 1960. С. 11.

27) “Катастройка” — соединение слов “катастрофа” и “перестройка”. Этот неологизм был сделан названием романа-эссе Александра Зиновьева о перестройке в СССР (1989).

28) Писатель Анатолий Курчаткин (р. 1944). Что имел в виду А. Агеев под “вариантом “чудесного грузина””, установить затруднительно. Сам А. Курчаткин в беседе с автором комментария предположил, что Агеев вспоминает здесь какую-то беседу в редакции журнала “Знамя” — по словам Курчаткина, таких бесед в начале 1990-х у них было много. С. Чупринин предположил, что Агеев намекает на какую-то боковую сюжетную линию в романе А. Курчаткина “Стражница”, опубликованном в журнале “Знамя” (1993. № 5, 6).

29) Фильм Э. Рязанова “Ирония судьбы, или С легким паром!” (1975).

30) Владимир Бурич (1932—1994) — русский поэт. “Не знал, что делать — мыться, плакать...” — цитата из стихотворения Бурича “Мир наполняют...”.

31) А. Солженицын вернулся в Россию 27 мая 1994 года, въехал в Москву после двухмесячного путешествия по России 23 июля, но еще задолго до приезда писателя эта тема широко обсуждалась в прессе — с того момента, как он сообщил о своем намерении вернуться.

32) Имеется в виду статья Константина Кедрова “Путь Солженицына” (Известия. 1994. 24 мая). Заметим, что еще до этого, в 1992 году, Кедров, будучи постоянным обозревателем этой газеты, дважды публиковал в “Известиях” (25 мая и 23 июня) свои беседы с Натальей Солженицыной о творчестве А. Солженицына и впоследствии отзывался о писателе неизменно положительно.

33) Виталий Третьяков опубликовал в “Независимой газете” ироническую статью под своим постоянным псевдонимом Титус Советологов “Солнце восходит на востоке”, посвященную возвращению Солженицына, ехавшего на поезде через всю Россию с востока на запад; в дальнейшем неоднократно отзывался о творчестве и общественной позиции писателя отрицательно, но с начала 2000-х изменил свою точку зрения (Третьяков В. Альтруизм Солженицына // Российская газета. 2003. 18 декабря). Филолог Григорий Амелин написал полемический памфлет “Жить не по Солженицыну”, который был опубликован в “Независимой газете” 27 апреля 1994 года и вызвал общественный скандал. Однако информация о том, что Амелин в результате этой публикации якобы был уволен из РГГУ и исключен из аспирантуры РГГУ (неподписанный материал в “Русском журнале”: http://old.russ.ru/discuss/solzhe/20020227.html), как показывает предпринятое нами выяснение обстоятельств, не соответствует действительности.

34) Имеется в виду уже упоминавшийся выше писатель Анатолий Курчаткин.

35) Скрытая цитата из англоязычного эссе И. Бродского “О Достоевском”: “Наравне с землей, водой, воздухом и огнем, — деньги суть пятая стихия, с которой человеку чаще всего приходится считаться” (пер. с англ. А. Сумеркина).

36) Полемика со статьей Карена Степаняна “Назову себя Цвайшпацирен? (Любовь, ирония и проза развитого постмодернизма)” (Знамя. 1993. № 11).

37) Цитируемая книга Э. Хоффера была опубликована в полном русском переводе намного позже: Хоффер Э. Истинноверующий: Личность, власть и массовые общественные движения / Пер. с англ. Минск, 2001.

Подготовка текста С. Агеева и И. Кукулина, публикация С. Агеева, комментарии И. Кукулина при участии Г. Дашевского и С. Чупринина

Версия для печати