Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2006, 79

"Ужель загадку разрешила?.."

(Рец. на кн.: Шварцбанд С.М. История текстов: «Гавриилиада», "Подражания Корану", "Евгений Онегин" (гл. I—IV). М., 2004; Фомичев С.А. "Евгений Онегин": Движение замысла. М., 2005)

Шварцбанд С.М. ИСТОРИЯ ТЕКСТОВ: «ГАВРИИЛИАДА», «ПОДРАЖАНИЯ КОРАНУ», «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН» (ГЛ. I—IV). — М.: РГГУ, 2004. — 237 с. — 1000 экз.

Фомичев С.А. «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: ДВИЖЕНИЕ ЗАМЫСЛА. — М.: Русский путь, 2005. — 176 с. — 2000 экз.

 

Эти две книги — похожи. Хотя и авторы разные, и озаглавлены они по-разному, и вышли в разных издательствах.

Похожи, естественно, по тематике: обе о творчестве Пушкина, и обе посвящены прежде всего самому «главному» и самому «таинственному» его произведению: роману в стихах «Евгений Онегин». Сколько всего уже написано про этот роман, а поди ж ты…

И похожи по чисто внешнему признаку: обе в изобилии снабжены «картинками», которые вовсе не просто «иллюстрации» (как в большинстве других случаев), а, напротив, оказываются едва ли не самой главной содержательной частью обеих книг.

«Картинки» в данном случае — это фотографии рукописей Пушкина (или — частей этих рукописей). А содержание авторских рассуждений внешне выглядит как комментарий к этим «картинкам». Причем внимание исследователей часто занимают некие «второстепенные» вещи: пометы, даты, подсчеты, рисунки «женских ножек» и «голов» на полях.

Кажется, что мы сталкиваемся с новым этапом в научном осмыслении Пушкина, и это принципиально новое осмысление разворачивается буквально на наших глазах.

Этот этап пушкиноведения оказался напрямую связан с яркой культурной акцией, совершившейся накануне 200-летнего юбилея поэта и почти не замеченной в громе тогдашних «юбилейных» мероприятий. В 1995—1999 гг. вышло объемистое (в восьми увесистых томах) факсимильное издание рабочих тетрадей Пушкина, потребовавшее больших затрат и серьезных усилий сотрудников Отдела пушкиноведения ИРЛИ. После его появления работа с рукописями Пушкина перестала быть уделом избранных: факсимильное издание появилось в основных библиотеках и вузах России, в пушкинских музеях. А главное: к пушкинским рукописям стало возможно обращаться «подолгу», снова и снова задумываясь над всяческими «деталями»… И, соответственно, переосмысливать уже «хрестоматийные истины», часто исходящие из изначально неточного или пристрастного прочтения источника.

Основные черновые рукописи Пушкина сохранились, как известно, в составе так называемых «рабочих тетрадей». Они в нашем представлении напоминают этакие «конторские книги», где поэт работал сразу над несколькими замыслами, заполняя одну тетрадь самыми разными пометами: черновые автографы стихов, заметок, писем и т.п. Как указал сам Пушкин: «Меж непонятного маранья / Мелькали мысли, замечанья, / Портреты, числа, имена / Да буквы, тайны письмена…» Систематизированная наконец биография Пушкина, сведенная в «Летопись…», позволяет пытаться расшифровывать все эти «вторичные» сведения автографов и по ним реконструировать многие данности творческого процесса писателя. А как писал тот же Пушкин, «следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная».

Эта «занимательная» наука получает у двух разбираемых нами исследователей сущностно различные обозначения. С.А. Фомичев — применительно к «Онегину» — называет предмет своего исследования — «движение замысла»; С.М. Шварцбанд — применительно к «Онегину» же — «история текста». И уточняет: «Как это ни покажется странным, но при наличии сотен статей и десятков монографий, посвященных изучению и интерпретации “Евгения Онегина”, работы, в которых бы давалось описание не истории отдельных эпизодов или же отдельных строф, а истории текста романа, мне не встречались» (с. 123). Правда, тут же, в примечании, отмечается показательное «исключение»: «Пожалуй, один лишь С.А. Фомичев дал описание истории текста, но только “Главы III”, находящейся в ПД № 835». Имеется в виду статья ученого об истории заполнения этой рабочей тетради (она еще называется «второй масонской»). Сейчас уже написаны такого рода статьи практически обо всех «рабочих тетрадях» (В.Б. Сандомирская, Р.В. Иезуитова, Я.Л. Левкович и др.), но Шварцбанд выделяет именно работу Фомичева, часть которой в несколько «облегченном» виде вошла в его рецензируемую книжку (а обе книги созданы независимо одна от другой!). Тем самым автор как будто констатирует исходную «похожесть» двух ученых из разных стран в занятии одной и той же «занимательной наукой».

Что же это за «наука» такая и в чем ее отличие от «прошлого» пушкиноведения?

Самую яркую внешнюю особенность этой науки подметил, кажется, И.З. Серман, посвятивший первой из интересующих нас книг «доброжелательное» послесловие. Здесь старый ученый, много лет сам проработавший в Пушкинском доме, тоже обратил внимание прежде всего на «картинки»: «Не довольствуясь академическим Пушкиным, где приведены многочисленные, тщательно отобранные варианты пушкинских текстов, С.М. Шварцбанд внедрил в текст своего исследования многочисленные фрагменты фотокопий пушкинских черновиков. Читатель впервые не обязан следовать за той интерпретацией черновика, которую ему предлагает Б.В. Томашевский или С.М. Бонди, а может при наличии интереса и терпения сам разобраться в очень иной раз сложных переплетениях записей, сделанных поэтом наскоро, под минутным впечатлением или, выражаясь высокопарно, озарением. То, что до работы С.М. Шварцбанда оставалось тайной за семью печатями, у которой был свой хранитель — знаток-пушкинист, теперь вынесено на белый свет и стало доступно каждому пытливому уму» (с. 221).

Это — на самом деле — крайне важно. Важно, что основной составляющей «занимательной науки» становится ее принципиальная открытость. Или, если хотите, принцип равных возможностей, при котором становится уже безразлично, где именно проживает тот или другой ученый: «сидит на рукописях» в Пушкинском доме или работает в весьма удаленном от этих рукописей государстве Израиль. Важно, что оба они получают равную возможность для нужных сопоставлений. А уж кто именно эти сопоставления сделает либо уточнит важные факты — это зависит отнюдь не от «положения».

Из этого вытекает и то, что все открытия в современном пушкиноведении оказываются действительно открытыми. Чаще всего они касаются тех «загадочных» мест в пушкинских тетрадях, которые не поддаются однозначному прочтению, — и поиски истины требуют непременного гипотетического осмысления источника. Так, в рабочей тетради ПД № 832 («второй кишиневской») сохранился наскоро записанный набросок экспромта «Певец Давид был ростом мал…». Однозначно разобрать этот набросок невозможно: он очень нечеток, слова, особенно в конце, что называется, «не читаются». Впервые его напечатал П.А. Ефремов в 1903 г.; иной текст дал П.О. Морозов в 1912 г.; иное чтение предложила Т.Г. Цявловская в 1930 г. В последней редакции «набросок» и был «канонизирован» и осмыслен как эпиграмма на М.С. Воронцова… Так и представлялось — пока С.А. Фомичев не обратил внимание, что экспромт (судя по месту в рабочей тетради — между черновиками «Бахчиса-райского фонтана») написан еще до знакомства Пушкина с Воронцовым. Это наблюдение потребовало «нового прочтения» нечитаемого экспромта — и нового комментария. Дальше пошло еще интереснее.

Свои варианты прочтения пушкинского экспромта С.А. Фомичев напечатал, по крайней мере, трижды в различных научных изданиях1. Самое замечательное — то, что во всех трех случаях ученый представил разные тексты этого экспромта — принципиально несхожие результаты прочтения. Желающие могут обратиться к указанным текстам и убедиться, что все эти три прочтения четырех пушкинских строк снабжены каждый раз новой, и весьма убедительной, аргументацией. И еще: каждый раз к тексту исследователя приложена «картинка» — фотокопия рукописи: одна и та же. Исследователь как будто приглашает читателя к диалогу, показывая, что любая возможная гипотеза в данном случае — не единственная. И что, соответственно, «истина» в данном случае может родиться только в споре. Спорьте!

И тут возникает, пожалуй, самое важное отличие новой науки от прежней. Еще лет десять назад ученый, который посмел бы таким вот образом «замахнуться на святое», немедленно дождался бы начальственного «окрика» со стороны «посвященных» — «хранителей», «знатоков» или каких-нибудь «цицероновых авгуров». А здесь — ничего. Никакого «окрика». Непривычно только…

Возникает уже нечто парадоксальное. Вот из американского далёка является, например, Юрий Дружников и выпускает большую книгу о «настоящем» Пушкине, призванную «открыть глаза» русскому читателю и развеять те «мифы», которые наплели советские пушкинисты. Книга так и называется: «Дуэль с пушкинистами: Полемические эссе» (М., 2001). А с кем конкретно он собирается драться на этой самой «дуэли» — неясно: все «советское пушкиноведение», которое он обличает, давно уже в могиле и выйти к барьеру не может. А нынешнее «академическое пушкиноведение» само уже занято непонятными вещами: выпускает факсимильные издания пушкинских рукописей и тем самым множит число тех, кто собирается с ним «драться»… И тут сам Ю. Дружников оказывается в положении этакого «авгура», задача которого не отыскать истину, а создать новый «миф», в котором «плюсы» заменены на «минусы», — самое простое дело.

Словом, если подходить к делу под этим углом зрения, мы действительно, кажется, имеем дело с «другим», непривычным литературоведением.

Показательно, что и здесь «все начинается с Пушкина». Пушкин — самый «изученный» (с историко-литературной точки зрения) русский писатель и самый, соответственно, «мифологизированный». Когда кажется, что вроде бы нечего уже «изучать», что все в Пушкине описано, что называется, «до буквы» (часто в качестве примера приводят классическую статью С.М. Бонди с выразительным заглавием «Буква С у Пушкина»), — у тех, кому это кажется, возникает потребность закрепляющей «мифологизации». На этом пути является «беспощадный Пушкин», «православный Пушкин», «Пушкин-декабрист» — и, соответственно, возникает какой-нибудь Ю. Дружников, рвущийся на «дуэль»… И слава Богу, что пушкиноведение начинает сворачивать с этого «тупикового» пути. В принципе, тот путь, который намечен в представленных книгах, применим вовсе не только для изучения Пушкина. Но покамест именно Пушкин — точнее, стопятидесятилетняя традиция его изучения — оказывается неким «пробным камнем».

Рецензируемые новые книги двух разных пушкинистов из разных стран и разных «школ» наглядно демонстрируют, что в «немифологизированном» Пушкине еще ох как много объективно не изученного. Эта неизученность явствует уже из тех попыток «обозначения» нового этапа пушкиноведения, которые представлены в заглавиях.

Ведь обе формулы — «история текста» и «движение замысла» — предполагают разговор об очень сходных вещах.

Обе они предполагают изучение творческого процесса Пушкина в его движении. Так, к примеру, в обеих книгах находим показательные сетования на «несовершенство» знаменитого 6-го тома Большого Академического издания, где представлен — со всеми сохранившимися вариантами — текст «Евгения Онегина». С.М. Шварцбанд констатирует: «К сожалению, публикуя черновые варианты глав, Б.В. Томашевский, редактор шестого тома, предложил читателю “готовые” строфы, а не так, как они были записаны. В результате писать историю текста по опубликованным черновикам невозможно» (с. 148). А С.А. Фомичев не ограничивается подобной констатацией, приводя (по автографам) первоначальные тексты целых «онегинских» глав — в том виде, в каком они сохранились в составе пушкинских рукописей определенного времени.

Совершенно ясно, что Томашевский преследовал иные цели, нежели позднейшие пушкинисты, и исходил из иного представления. Блистательный текстолог, он вначале представил «канонический» («основной») текст пушкинского романа в стихах, а затем «свод» рукописных «вариантов» в их цельности. Сам процесс «движения» Пушкина от «вариантов» к тому, что стало «основным», в его глазах оказывался второстепенным и не столь уж важным. Для Фомичева и Шварцбанда, напротив, именно этот процесс становится предметом основного интереса: им важно движение замысла, то бишь «следование за мыслями»…

С этой точки зрения важно, что, в сущности, гениальное произведение словесного творчества сплошь и рядом не имеет «хрестоматийного» («канонического») текста. Текст как единица речевой коммуникации обладает относительной целостностью и автономией на всех этапах его «истории», и с этой точки зрения равноправно существуют две редакции «Руслана и Людмилы», «Бориса Годунова», лицейских стихотворений, впоследствии переработанные Пушкиным. Более того: тот же «Онегин» на разных стадиях своего замысла, воплощавшегося в пределах текста, выглядел иначе, чем мы привыкли его воспринимать. Это-то динамическое движение, собственно, и занимает авторов обеих книг.

И оно же определяет неизбежную гипотетичность отдельных утверждений. Гипотетичность определяется тем же условием «открытого» исследования, которое всегда можно проверить и, соответственно, оспорить. При этом сам предмет исследования — русский поэт Александр Сергеевич Пушкин — уже перестает осознаваться этаким «демиургом», «сверхчеловеком». А при появлении ощущения его просто как человека, доброго, веселого, умного, которому, однако, «свойственно ошибаться», многие сложные проблемы получают простое решение. Гипотеза становится особенно привлекательной именно вследствие своей простоты.

Вот С.М. Шварцбанд объясняет странную ссылку в пушкинской «Гавриилиаде»: «Гласит армянское преданье…» Доселе все исследователи занимались поиском неких армянских апокрифов, которые могли быть известны поэту (по этому поводу существует специальная работа М.Ф. Мурьянова). В данном случае ученый объясняет более просто: у Пушкина был французский текст комментированной Библии. Кроме того, среди людей, с которыми он ежедневно общался в Кишиневе в 1821—1822 гг., многие владели немецким языком, которого сам поэт в ту пору не знал. Пушкин вполне мог в разговорах с этими людьми «услышать по поводу какого-либо апокрифического эпизода немец-кое словосочетание “Armen Bible” и перевести это словосочетание не как “народная Библия”, а как… “армянская Библия”. Видимо, острая шутка — “армянское” (от немецкого “armen”) предание как “народное” — понравилась Пушкину, и он сохранил ее в поэме» (с. 50—51). Сама простота объяснения делает его более достоверным, чем разыскания действительно существовавших армянских апокрифов…

А вот С.А. Фомичев объясняет сам факт появления «зашифрованной» рукописи так называемой «десятой главы» «Онегина». По этому поводу тоже много писано — и немало колких обвинений выплеснуто по адресу «русского самодержавия», мешавшего развиваться свободной мысли поэта. Сколько писано про «преследования царских сатрапов», а простое «бытовое» объяснение поведения Пушкина, запертого осенью 1830 г. в Болдине, дал, кажется, только Фомичев: «В конце октября Пушкин предпринимает попытку вырваться из заблокированного холерными карантинами Болдина. По прошлогоднему своему кавказскому опыту он помнил, что все вещи и бумаги у путешественника, задержанного в карантине, отбирались для обкуривания. Опасную рукопись поэтому в дорогу брать не следовало. Она была уничтожена и заменена шифрованной записью, которая, к счастью, сохранилась…» (с. 151). И это простое объяснение все ставит на места. Пушкин «зашифровал» только первые четыре стиха из каждой строфы, в которых заключалось ее «опорное» содержание, а все остальное просто запомнил: память, как известно, у него была исключительная. И поэтому, выбравшись из Болдина, вскоре читал эти «опасные» строфы П.А. Вяземскому в Остафьеве и еще некоторым друзьям. И нет нужды искать какие-то «следы» десятой главы в его рукописях — их просто не сохранилось. И не было никакого «продолжения» этой главы. И единственно существенным путем анализа ее оказывается тот путь, который предложен исследователем: не «выдумывать» за Пушкина, а находить в его собственном творчестве необходимые соответствия и «созвучия» этой «славной хронике».

Подобных находок в рецензируемых книгах — множество. То это «пропущенное» или неправильно прочитанное прежними исследователями значимое пушкинское слово. То — неожиданный ход пушкинской мысли, позволяющий по-новому увидеть хрестоматийные, казалось бы, вещи.

Правда, на этом пути неизбежны и «завихрения». С.М. Шварцбанд, к примеру, своей «историей текстов» хочет заново пересмотреть и переосмыслить представления о творческой эволюции Пушкина, намеченные еще в 1828 г. Иваном Киреевским и как будто вполне принятые последующей наукой. Критик, как известно, выделил в том этапе пушкинской эволюции, который охватывается и монографией Шварцбанда, «три периода развития, резко отличающихся один от другого»: «период школы итальянско-французской» (реализовавшийся прежде всего в «Руслане и Людмиле»), «отголосок лиры Байрона» (представленный в «южных поэмах») и «период поэзии русско-пушкинской» (явленный в первых главах «Онегина»2).

Всё не так! — заявляет Шварцбанд. Пушкин, «”бредивший” в 1820—1821 гг. Байроном, уже в 1822 г. пришел к выводу о “тупиковости” для себя поисков художественных ценностей на этом пути» (с. 201). Вся самобытная его поэзия началась с «Гавриилиады»: именно от нее «как от камня, брошенного в воду, пошли творческие круги» (с. 82). И еще красивее: «петербургский и кишиневский опыт втягивался сквозь узкую перемычку “Гавриилиады”» (с. 205). И еще: «без опыта “Гавриилиады” и “Подражаний Корану” Пушкин не смог бы преодолеть романтическое повествование и придать субъекту текста характер демиурга» (с. 198).

Поскольку это представление о пушкинской эволюции не очень согласуется с общей историей его творчества, Шварцбанд с позиций «истории текста» уверенно эту «историю» подправляет. Раньше считалось, например, что «Гавриилиада», вполне «проходная», шутливая вещь, написана весной 1821 г. (еще до завершения «Кавказского пленника»). Нет! — уверенно заявляет ученый, она написана весной 1822-го, годом позднее. И весной этого же года (а не год спустя!) начата работа над «Евгением Онегиным» (с. 130—133). Все, таким образом, сходится в единый узел — даже и хронологически.

Доказательства, приводимые в подтверждение этой гипотезы, мягко говоря, сомнительны. Поскольку автографов «Гавриилиады» не сохранилось, Шварцбанд оказывается свободен в создании каких угодно построений. Но, полемизируя с традицией, он отчего-то предпочитает опровергать суждения едва ли не столетней давности (Б.Л. Модзалевского, Б.В. Томашевского и пр.), называя их к тому же адептами «революционного» представления о Пушкине. А, к примеру, последнее научное издание «Гавриилиады», подготовленное М.В. Строгановым (Тверь, 2000), предпочитает просто не замечать.

Не очень он, как будто, «замечает» и указание самого Пушкина, относившего начало работы над «Онегиным» к 9 мая 1823 г. Отталкиваясь от «двойной» пометы над первой главой черновой рукописи («9 мая», «28 мая»), ученый выдвигает немыслимую гипотезу, будто Пушкин, на другой день после того, как получил в дар (от П.С. Пущина и Н.С. Алексеева) «первую масонскую» тетрадь, сразу же, с середины тетради, стал ее заполнять «онегинскими строфами» и только потом, год спустя, дойдя в заполнении тетради до записанной ранее страницы, решил продолжить свое творение. Очень уж такое предположение не вяжется с нашими представлениями о характере творческого труда Пушкина вообще…

Гораздо точнее в этом отношении С.А. Фомичев, не ставящий своей задачей непременно ниспровергать то, что установлено предшественниками. В начале своей книги он подробнейшим образом, «следуя за мыслями великого человека», реконструирует замысел романа в стихах, останавливаясь как раз на самых сложных проблемах: на позднейшем признании Пушкина о «крымской колы-бели» «Онегина» (при том, что в Крыму он был единственный раз — осенью 1820 г.); на странной «формуле» онегинской строфы, появившейся на титульном листе черновой рукописи поэмы «Таврида»; на «онегинских» мотивах в письме Пушкина к Н.И. Гнедичу от 13 мая 1823 г. (единственном известном нам письме, написанном между двумя указанными выше датами «начала» рукописи романа в стихах); на противоречивых признаниях: в 1823 г. Пушкин прямо указал, что пишет «Онегина» «в роде “Дон Жуана”», а в 1825 г. — яростно доказывал, что в замысле его нет и следа от этой поэмы Байрона и т.д. То, что предлагает в данном случае Фомичев, — тоже не более чем гипотезы, но они не вызывают немедленного «противодействия». Это уже такие гипотезы, над которыми действительно стоит подумать.

Впрочем, и здесь без «завихрений» не обходится. Так, на с. 60—73 своей книги Фомичев предлагает «реконструкцию» не вполне сохранившейся черновой редакции третьей главы «Онегина», частью приводя черновые автографы, частью — писанный год спустя нижний (первоначальный) слой белового автографа. В этой «мешанине» теряется несколько «возможных сюжетов» романа. Так, из содержания 6-й строфы «реконструированного» текста вытекает первоначальный замысел вполне «донжуанского» повествования: не Татьяна влюбилась в Онегина после первой встречи, а наоборот: сам Онегин («Неужто я в нее влюблен?..»). В черновых рукописях возник мотив «продолжения» этого «возможного сюжета» («Решил — и скоро стал Онегин / Как Ленский…), но Фомичев в своей «реконструкции» его благополучно пропускает — и далее дает неизвестно откуда явившееся письмо Татьяны (которое в границах этого «возможного сюжета» оказывается никак не мотивированным. Наблюдения Шварцбанда в этом отношении (с. 170—173) оказываются явно точнее.

И так далее… Но в пределах «открытого» пушкиноведения, принципы которого очень ярко демонстрируют обе книги, даже такие «завихрительные» гипотезы не раздражают. Напротив, они выглядят вполне естественным приглашением к дружескому спору единомышленников, а подобные споры сам Пушкин, как известно, очень любил. Хотя, впрочем, никогда не мыслил прийти в них к какой-то несомненной, раз навсегда утвержденной точке зрения. Не бывает такой «точки» в разговорах приятелей.

Предшествующую свою книгу 2001 г. («Служенье муз: О лирике Пушкина») С.А. Фомичев заключил предчувствием будущих «дискуссий» между пушкинистами. Самые последние слова книги были выделены курсивом: «Специально подчеркнем напоследок, что любые текстологические гипотезы несостоятельны без опоры на рукописи Пушкина, ныне более доступные для исследователей в связи с выходом факсимильного издания рабочих тетрадей поэта». То есть неизбежные гипотезы мыслятся прежде всего как гипотезы профессионалов, равно владеющих материалом.

Не смущает и отношение представителей нового пушкиноведения к пушкинским текстам как к «загадке», которую как будто следует «решать» снова и снова. Это тоже очень по-пушкински. Можно вспомнить, к примеру, поведение Татьяны Лариной «в молчаливом кабинете» покинутой хозяином усадьбы Онегина. В черновой редакции романа она читала «Альбом Онегина», в окончательной редакции ограничилась изучением маргинальных помет на его книгах. Читала, читала, и вдруг ей «открылась» искомая «загадка»:

Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено?..

 

Но увы! — полного и последнего «разрешения» загадки своего «милого героя» даже у влюбленной Татьяны не получилось. Не бывает так, чтобы раз и навсегда, чтобы сразу и полностью «снять» все загадки и с пушкинского героя, и с пушкинского романа в стихах. И сразу «обнять» все «загадки» художественного создания — с точки зрения хоть «истории текста», хоть «движения замысла».

И эту истину тоже обе рецензируемые книги демонстрируют вполне.

 

___________________________________________________________

 

1) Эпиграмма «Певец Давид был ростом мал…» (текст, датировка, сатирическая направленность) // Временник Пушкинской комиссии. Вып. 26. СПб., 1995. С. 78—86; Новые тексты стихотворений Пушкина. Вып. 1. СПб., 1996. С. 38—41; Служенье муз: О лирике Пушкина. СПб., 2001. С. 7—13.

2) Киреевский И.В. Полн. собр. соч.: В 2 т. М., 1911. Т. 2. С. 1—13.

Версия для печати